— Дородный, не перечим, — ответил Михеич и развел руками. — Как говорится нами, стариками: по парню — говядина, по мясу — вилка. Хорошему мастеру да работнику и платить надо способнее, а холостежи — как угодно платите, ваше дело. Но на другой подряд мои ребята не согласны. Они себе цену знают. И уйдем мы если — увязнете вы с этой челядью во льдах, искать нас будете с фонарями. Но близок, как говорится, локоток, да не укусишь. А мы работу себе сыщем: мои молодцы — и плотники, и штукатуры, и каменщики. С нами, со стариками, тягаться больно нелегко. Кишка молодая порвется, а мы двужильные.
Глухов поглядел на реку, на караван барж, стоящих одна подле другой, и сказал сокрушенно:
— Работали бы, жадюги. Знаю: ведь и эти расценки дают заработок солидный.
— Нет, милый начальничек, оставайся с зеленой молодежью. Мы люди пломбированные.
Артель тронулась скопом, а Иван последовал за Михеичем. Тронул его за рукав. Тот обернулся и, увидав растерянное лицо парня, сказал с досадой:
— Ты нам, милок, теперь нужен, как пятая нога собаке. Попробуй с ними вон. Только наперед тебе совет даю: не натужься, бахвалиться тебе не перед кем, не для чего.
— Я не обык, Михеич, с лодырями, — ответил Иван чуть не плача, — я сыздетства пахарь.
— Что поделаешь ты, милок, времена ноне какие: каждая свинья тебе товарищ.
Иван отошел от него, вздохнув, и стал одаль, поглядывая на молодежь. Парни сидели как попало на береговых камнях, кое-кто стоя ел консервные баклажаны.
Иван подсел к парням несмело, помня гневные угрозы жены: «Чтобы непременно на зиму с артелью определиться и не болтаться в нетях», и стал прислушиваться.
Молоденький паренек, белобрысый, голубоглазый, вертлявый, одетый во все парусиновое, ел и рассказывал товарищам про системы барж, и было видно, что он вырос на Волге и дело это прочно любит.
Иван спросил робко его:
— Ты кто будешь, парень, и отколь?
Тот моментально выпрямился, приложил по-армейски руку к голове и протараторил:
— Комиссар Хвостов, боец четвертого разряда из села Огрызова, под пряслом родился, на тычинке вырос, а теперь на тачке верхом изволю советскую землю объезжать.
Кругом захохотали, а Иван подумал грустно:
«Они все говоруны да книжники. Любому, как я, в рот въедут и там заворотятся, а я не смекалист, хотя на практике задельнее их».
Вдоль берега, видел он, вытянулась линия красавиц барж с гравием, песком и бутом. Это и надо было выгрузить в первую очередь. Большие баржи, огромной грузоподъемности, с навесными рулями, глубоко сидели в воде, и знал хорошо Иван — их делали балахнинские мастера с подручными из Монастырки. Монастырковцы почти все умели лодки ладить и в речных судах знали толк. Иван видал всякие: старые «системные», «американки» для перевозки нефти, наливные железные, четырехмачтовые и трехрулевые, которые утопали в воде так, что борта их касались поверхности реки, он знавал «Марфу Посадницу» купца Сироткина, вс дичайшую баржу на старой Руси, и мало ли прочих.
«Ты таких не видывал еще», — мысленно урезонил он белобрысого.
Державший себя так, точно был он дома, белобрысый сразу не понравился Ивану.
«Таких работать не заставишь», — подумал он и без радости подошел к нему и спросил:
— Где у вас старшой?
— Все мы одна шайка-лейка, ударный коллектив. Сто голов — сто умов, едим руками, а работаем брюхом.
— Мне бы с вами присоседиться.
— Падок на даровщину, — захохотал белобрысый. — Что ж, валяй. Нашего полку прибыло. Сиротка, запиши этого богатыря!
Эта простота, с какой его приняли, осведомившись только, не лишенец ли он, пришлась ему не по нраву. Он не видел в этом серьезности. Настоящие артельщики покочевряжатся вволю, да угощенья попросят, да на дом литр приношенья, а эти — с маху. Решил Иван поэтому: «Серьезности на работе у них не жди, и заработка тоже».
— Гвардия! — воскликнул зычно косоглазый, угрястый и бросил пустую банку из-под консервов в реку, — бодритесь чертом. Мы сменили мастаков-стариков, мы взялись их переплюнуть в работе, и не иначе как помня, что нет никакой славы орлу в том, что он победил голубя.
Он махнул рукой намеренно артистически и рассмеялся. И тут Иван догадался: для веселости сделано это.
«Шутник! — подумал он. — Шуткой брюхо не надоволишь. Служить стану по кафтану».
Шутник подошел к тачке, и вся ватага за ним двинулась. Пошли на баржу.
Поднялся оглушительный гам. Солнышко еще заслонено было нагорным берегом с березовыми рощами на нем, и оттого вся гладь реки выглядела холодно-стеклянной, трава на берегу белела, убранная блестками инея, люди беспрестанно ежились, изо ртов вылетал клубами пар.
Но жизнь давно проснулась. Вскрики рабочего люда с мелких баркасов взлетали над струями могучей реки. Слышался плеск весел, пыхтенье пароходов и уханье паровика.
— Чего стрекочете? — сказал девушкам косоглазый, стыдя их нерешительность. — Хватай бут руками и — в тачку. Ходи ногами, ребята! Не в театре.
Когда потянулись один за другим к буту с тачками и потом по мосткам, которые трещали и гнулись, обратно уходили с баржи цепью, водоворот движений подчинил себе каждого. А всех определял первяк. Им оказался косоглазый, его звали Гришей. Он держал тачку крепко, слегка пригнувшись, сваливал бут бесшумно, при этом вскрикивая:
— Легче! Не бросай бут наотмашь.
Вскоре как-то потеплело. И хотя солнышко из-за лесу вышло, а вода под лучами стала зеленой, прозрачной, но шуму не убавилось, а Иван не замечал перемен, самозабвенно увлеченный работой. Тело стало податливо, мысли ушли. Мимо него пробегали люди в рубахах, расстегнутых на груди, от людей шел парок, и дышали они сильно и вольготно, крича, иногда толкаясь. Но и крики и суетня возбуждали сильнее Ивана. Он тоже кричал: «Посторонись!», хотя никакой в этом надобности не было.
Вскоре ему стали накладывать на тачку вдвое больше, видно — для испытания, и уж двигался он по мосткам полубогом, как то делал Гришка. В один из таких пробегов косоглазый Гришка догнал его, крикнув сзади.
— Ой, гляжу — надорвешься ты, парень…
С безотчетным волненьем Иван обернулся, поднял тачку соседа с бутом и высыпал в свою, увеличив груз вдвое, и повез камень так же легко и быстро.
— Ну медведь, — промолвил сосед, — ну силища! И откуда эти берутся лаптястые Ильи Муромцы ныне?
— Карпа Переходникова дитятко, — кто-то ответил на это. — Тот, бывало, вязы молодые выворачивал под пьяную руку…
И после того завертелось около Ивана все кругом, и он помнит только одну эту беспрестанную карусель — туда, сюда и обратно. Люди, как пьяные, ухая, и вскрикивая, и подгоняя друг друга, закружились на берегу вольной реки, гася свои голоса в грохоте сваливаемого бута.
Ветер, идущий с низу Оки, рвал ситцевые платья девушек, вырисовывал их тела, и молодые грузчики шли по сходням со встрепанными волосами, подолы их рубах заворачивались выше пояса. Царило безмолвие.
Когда вырывался из рук камень и бухался в воду и брызги ударяли в лица, только тогда раздавался окрик:
— Кто там это? Косорукие!
Иван на минуту приостанавливался и стряхивал пот с лица. Но вдруг спохватывался, не желая быть замененным в простое, срывался с места и бежал на баржу.
Пришло время, и Гришка сказал:
— Стоп, порточная и беспорточная команда! Кто хочет, раскуривай.
Стало враз тихо. Свесив ноги с баржи, люди стали дышать глубоко, шумно. Только тут Иван увидел, как пот сползал с груди к коленам струйками и попадал в лапти. Все закурили. А ему нечего было делать, и он сказал белобрысому:
— Ай, как шло дело! Точно на сенокосе.
— Хлеще, — ответил тот. — Сенокос ваш жадностью подперт, а тут не из шкурных, брат, затей.
После того ели хлеб с воблой и опять грузили, и только к вечеру, усталый и довольный, пришел Иван, улыбаясь навстречу жене:
— Сколько тыщей пудов мы на берег повыкидали! — сказал он. — Коли считать, так цифер не хватит.
Гремя чашками на столе, жена спросила хмуро:
— А сколько выработал?
Ивана застала врасплох она этим дознанием. Он забыл про то вовсе.
— Работали не из шкурных затей, — ответил он робко.
Жена усмехнулась, шумно всплеснула руками:
— Ну муженька бог даровал! Так ты, видно, за так рубахи-то рвал. Уж не к ударникам ли ты приписался?
Он молчал, не подхода к столу. Желая показать, как он устал, прилег на кутник, хотя есть хотел нестерпимо.
— Я гляжу — сияет мой богоданный, как солнышко. Ну, думаю, денег воз везет. А это он от дурости, — сокрушалась жена. — Давай смекай, сколь выработал, иначе и чаю не дам.
— У кого узнать-то мне? — ответил он. — Все разошлись уж.
— Это твое дело, — сказала жена.
Счастливое чувство, с которым пришел Иван с баржи, разом сменилось тоскливой и нудной горечью. Он пошел на место выгрузки; там никого, кроме водолива, не оказалось. Домой возвратиться с этим он опасался. А ноги ныли. По телу прошла дрожь, и сразу стало холодно, к тому же сосало под ложечкой.
Солнце закатывалось. Река стояла смирно, не шелохнувшись, как зеркало. Стихла дневная суета. Он побрел тропкой, ведущей в березняк, за Монастырку. Лес был сильно тронут увяданьем. Местами оплешивел, местами вовсе омертвел. На окраинах его лежали сотни лесных трупов. Но любимую рощицу Ивана еще не сняли с земли. А дело клонилось к этому, — всякий заметил бы это по размежевке.
Поврежденной машинами дорожкой он вышел к долу. Кусты нетронутого ветельника ширились пока безбоязненно. Они были голые. Только рябина в стороне рдела, наперекор всем, вызывающе-дерзко. Кровяные ее гроздья клонились долу. Солнышко проходило сквозь них, обливало золотом заката и терялось в кустах. Полушалком оранжевым листья устлали землю. Они шуршали под ногами. Стояло безветрие. Иван подгреб листья под себя, сел и стал глядеть на дол — туда, где распростерлась нетронутая целина полян и подле них жнивье. Лес утешал его. Шли чередом воспоминанья.
В этот дол хаживали девки за столбунцами. Иван помнит, как накрывал он девок полушубком и бесстыдно их тормошил или поднимал широкие их подолы на голову и завязывал. Девки не убегали в лес, а развязывались на виду у парней. Все было преисполнено густых радостей, установленных отцами. Ивана даже приподняло от наплыва чувств, и промелькнуло в мыслях: «Господи Иисусе, а может быть?..»
Он слышал, были времена, когда поощряли выход на отшибиху, и как раз все эти места давались: и вода, и луга тут, и лес, и земля неплохая; но никто тогда не выехал из Монастырки, — охота ли жить сурком? И вот пришла мысль — не похлопотать ли? Он раздерет целину руками и с одним топором обстроится.
Так думал он, перемогаясь в решениях. Вдруг тишину вспугнул хруст, идущий из глуби леса. Иван обернулся и увидал: ползет дьяволом машина понизу, лапы большие кроют тропу, давят хворост на пути. Волочит она за собой пять дерев, двум парам коней не управиться. Иван вскочил и сразу приметил, что везут дерева из тех мест, какие он облюбовал. И тут только бросилось в глаза: узкие просеки уходят через трону в разные места, — земля поделена. Он бросился к дому.
В Монастырке гудели люди, девки вскрикивали за гумнами на гулянках с рабочей молодежью, гармошка звала к плясу и уж засветились огни.
Навстречу шла компания с тальянкой, две девки, обнявши пария с боков, рьяно махали платочками и целовали воздух под припевы. Раскрасневшийся чужак сиплым голосом тянул городскую песню: «Маруся отравилась…»
Иван не своротил, попер напрямки, сталкивая с дороги грудью всех. Сзади в затылок ему ухнули. Откуда что взялось в Иване!
Разбрасывая около себя гульливый народ, как чушки в игре, путаясь в девичьих подолах, Иван молотил руками в воздухе, крича:
— Лес сгубили, поля застроили, девок наших губите. Везде ваше угодье стало. Братцы, ребятки, в раззор нас пустили люди заезжие.
Вдруг чужак закричал:
— Товарищи, слушайте, он контру разводит! Цапай его, веди в милицию.
Он подбежал к Ивану, схватил его за рукав. Иван вырвался. Не помня, каким его духом примчало, Иван сидел, зарывшись в омет соломы, и боялся выходить. Только отсидевшись и придя в себя, он решил пойти домой.
У соседского крыльца сидел на скамеечке Михеич, подвыпивший, рядом со вдовами и любезничал. Иван обрадовался случаю и сказал, поздоровавшись:
— А я, Михеич, в ударниках был сегодня. Помнишь ли ты меня?
— Как не помнить, добрый молодец, советской власти опорыш.
— Весь день утруждались, а вот не пойму, какая цена этому труду?
— Эх, милый, — ответил Михеич, — что дадут, то и твое.
— А что дадут?
— Фигу с маслом.
— Как же это?
— Милый, в такой сорт людей идут те, кому карьеру сделать надо. Вот они и стараются по бесплатности, кусок у рабочих людей отнимают. Нет, денег тут не жди.
Иван явился домой, успокоенный разъяснениями, и молча и тихо лёг подле жены на хвощовую чаканку, опасаясь, что она спросит его.
И верно, спросила:
— Ну что, сокол, сколь добыл? — не поворачиваясь к нему, промолвила она.
— В ударники записываются те, кому кальеру сделать надо, — ответил Иван, — а денег тут не жди.
— Дурак! — ответила жена тем же тоном.
Глава III
«РАЧЬИ КЛЕШНИ»
После этого Иван провалялся три дня на кутнике, вздрагивая и вздыхая, когда жена сердито стучала у печки. Молча вставал, как только голод гнал его, шарил руками на суднике, ища краюху, и ел торопясь, отворотившись к стене. Жене ни в чем не перечил. Но чем дальше шли дни, тем сердитее Анфиса орудовала ухватами, и каждый раз, когда он робко брал хлеб, она огрызалась:
— А коли это сожрем, за что цепиться прикажешь? Ты подумал ли про это?
У ней на гайтане в тряпице зашиты были деньги, вырученные за упряжь, за лошадь, за дом, да и сусеки были еще полны жита. Но и тут не перечил Иван жене. Уходил в город размыкать тоску, укреплял тын, который был не нужен, обрубал у яблонь сушняк, хотя с глубокой осени сады брали под стройку, лишний раз обметал двор, без нужды окучивал навоз, оставшийся после лошади, а когда нагрянула зима, очищал проулок от заносов, тропы разметал.
— Из пустого в порожнее переливать всяк может, — вздыхала жена. — От людей стыд, от шабров покор, поднять бы теперь отца, покойника, поглядел бы он на тебя одним глазом.
Иван горбился за столом, опуская глаза в колени.
— Пятый месяц без дела слоняться — сколько ж это сотен потерять?
Жена высчитывала на пальцах:
— В месяц мало-мало сто рублей, стало быть — пять сотен. Каждую получку папирос; по вольной цене продать ежели пять получек — сотня с четвертной. Спецовка — четыре десятки стоит. Сахару каждый месяц два фунта, чаю четверка, отрезу на платье, две пары чулок. Батюшки, сколько задарма пропадает!
Она выла, и даже показывались слезы на глазах. Иван не мог крикнуть ей, как бывало раньше: «Баба, оставь глупые речи!» — и даже наставительное слово произнесть боялся. Вот и старик отец, провидец, разве он наставил сына на ум? Ушел один и секрет свой с собой унес.
Мастера и рабочие в ночную пору прибегали к Иванову дому и кричали от крыльца:
— Анфиска, курва, да-ко полдиковинки.
Она появлялась на крыльце румяноликая, сияющая, совала поллитровки и потом старательно пересчитывала деньги на кутнике, сидя спиной к Ивану.
С замиранием и тоской слышал Иван, как часто говаривали на улице: «У Анфисы наверняка найдется», «Она перец-баба», «Ну, брат, такой сдобы не сыскать в округе», И подвыпившие покупатели хватали ее за крутые бока и всяко на глазах у мужа. Она только взвизгивала и кричала, веселясь:
— Отстаньте, баламуты!
«Что с ней стало? — думал Иван. — Вот и говори про стариков, что бестолковы, когда все наперед выложил отец про нее».
А по вечерам люди с книжной речью, прибывши со стройки, угощались в избе. Тогда приглашалась тальянка с бубенцами и бывалые девки. Анфиса, притворившись пьяною, буйно плясала с ними, хохотала неистово, задевала гостей раздутым подолом сарафана и кричала: