О жене он не переставал думать, даже сидя с девкой, и сравнивал ее с Анфисой во всем, и оттого еще острее были думы о жене.
Однажды, кончив работу, Иван, обнявшись с Палашкой, подошел к табельщику, чтобы отметиться. Михеич сказал ему, глядя в сторону:
— Долукавилась твоя любушка законная, прижали ей хвост.
Иван сразу понял: речь идет о жене. Краска бросилась ему в лицо.
— Ишь обманщик, — сказала девка, — женатый, а ко мне липнет. Накось вот теперь тебе…
Она повернулась к Ивану спиной и похлопала себя пониже спины. Девки вокруг захохотали.
— Ой, гоже. Экая красавица на суде будет представляться. Дела! Полюбуйся, на вот! — Михеич бросил Ивану газету.
В газете значилось, что торговая сеть кооперации поражена гнойниками. Заведующие ларьками, как замечено было рабочими, выходят по окончании работы с товарами под полой. Продавцы берут дороже с покупателей, пользуясь неграмотностью пришельцев из деревни, выдают им меньше, явно мошенничая. Колбаса в ларьках гниет, сахар продается подмоченный. Следственными органами установлены преступления в двадцати кооперативных ларьках. Заведующие ларьками отправляли сахар на рынок, наживали огромные суммы. Помощницей в этом деле служила очень темная личность, неизвестного происхождения, аферистка Переходникова Анфиса, которая для этих целей нанялась уборщицей в бараки, на самом деле являясь связующим звеном между спекулянтами кунавинского базара и заводскими мошенниками из «кооператоров». Дальше сообщались суммы, на какие произведена была отправка продуктов на базар, поименованы были преступники. Но это Ивана уже не занимало. Буквы запрыгали в глазах, когда он прочел фамилию жены. В отделе объявлений сообщалось особо:
«
Суд над вредителями рабочего снабжения состоится в рабочем клубе на адмцентре в шесть часов вечера мая 25 дня 1930 года. Все рабочие приглашаются на суд
На следующий день Иван не вышел на работу: было стыдно перед всеми, да и среди девок его фамилия была известна, они догадались, что дело идет о его жене. С ужасом он ожидал приезда своей бригады. А когда бригада приехала, то оказалось, что не все и читали фамилии-то, а те, кто интересовался этим, решили: Переходникова-де — однофамилица Ивана. Притом же Ивана считали холостым, потому что о семейных делах своих он никому не рассказывал.
Иван, прежде чем идти на суд, отправился в тот день за папиросами. Сказали, что их нет. Он погулял на станции и в другой раз пошел к киоску, и опять папирос не было. Продавец пояснил: рабочие берут сразу по двадцать пачек, «удержу нету». Иван знал, что из рабочих никто не покупал больше двух-трех пачек. В стороне он увидел баб, они держали в подолах папиросы и готовились, по-видимому, к отъезду в Кунавино. Иван быстро смекнул, в чем дело. Он спросил продавца, в какие дни всего больше раскупаются папиросы. Продавец назвал вторник и пятницу. Это были дни базара в Кунавине. Иван завернул за угол станционной будки и пал следить за бабами. Одна, спиной к нему, торговалась с рабочим, продавала ему папиросы. Получила полтора рубля за пачку, которой цена была в киоске полтинник, и отошла в сторону. Иван приблизился к ней неожиданно, она обернулась, и страх отразился в ее глазах. Судорожно сжала она подал, наклонилась вперед, желая показать, что подол она подняла для другой надобности; но груз отвисал в нем. Иван узнал Палашку.
— Куда собралась? — спросил Иван.
— К родным, — ответила та.
— А работа?
Девка замялась.
— Я не работаю, рассчиталась. Тятя домой велит.
Иван подошел и пощупал её отвисающий подол.
— Не тронь, — сказала она, — не тронь, Ваня. Это я тяте.
— Тяте ли? — спросил Иван, и злоба появилась у него в голосе. — Тяте ли?
Иван ударил по подолу, и папиросы вылетели на дорогу.
— Не тронь, кумунист! — зашипела она, собирая папиросы. — Вы все здесь на заводе охальники.
Она, как клушка, надвинулась на Ивана, выпятив живот, глаза ее ширились, а ноздри дулись.
— Много вас таких-то, — спросил Иван брезгливо, — продавцов рабочей радости?
— Много ли, мало ли — тебе до этого дела нет! — огрызнулась она.
— Эх ты! — Иван наступал на нее. — Кабы можно было тебя по затылку съездить, съездил бы. Один глаз у тебя на нас, а другой в Арзамас.
— Давно ли сам был наш брат мужик, а теперь в рабочие перешел, тоже стал начальствовать.
Она плюнула на его рабочую блузу.
— Ах ты, подлюга! — вырвалось у Ивана.
Он схватил ее за горло. Она рванулась и, заворотив подол на голову, побежала что есть духу, крича. Иван поглядел ей вслед и направился к клубу. А она встала, раскосмаченная, на рельсах, погрозила ему кулаком и показала кукиш.
— Теперь ты вот от меня чего не хочешь ли?
«Провались ты со всеми своими потрохами», — подумал Иван, шагая и торопясь уйти и оглядываясь, как бы кто из приятелей не увидел этой сцены. Но, кроме баб да шофера, подле конторы никого не было.
«Вот она, жадность, — опять подумал он, вспоминая Анфису. — Такая же была».
И при воспоминании о жене заскребло опять на сердце. Он решил идти на суд сейчас же. Когда стемнело, он протискался в зал. Густая толпа раздвигалась перед ним с шипеньем. Он забился в угол, чтобы быть невидимым. И когда он бросил взгляд на сцену, сердце перевернулось в нем. В голубой знакомой ему кофточке, пригладив волосы и уложив косы крендельками, без головного платка, стояла жена его и говорила. Суд начался уже давно. Иван жадно прислушался.
— И вот, когда я задумала, продавши дом заводу, работницей стать и пошла рядиться на службу, то председатель лавочной комиссии, который часто у меня в Монастырке был и еще там со мной сознакомился, пригласил меня к себе «личным секретарем». А я неграмотная, но он сказал: «Тут грамотной быть не надо, нужно только в штате состоять». И вот я стала состоять в штате. Живу месяц, живу два, живу три в штате, и деньги полчаю, а понять не могу, за что бы это. Только вскоре догадалась. Стал председатель меня по театрам водить, на автомобиле со мной кататься, и «пышкой» называть, и зазорные предложения мне делать. И тут я на зазорные его слова отвечала согласием, и стали после того появляться мне от моего начальства прибавки за темпы, как он говорил, и за «ударную работу». И подарки начал дарить: то отрез на платье несет, то кило варенья. Тут я свихнулась. Приглянулся мне один малый, простой писарь и безденежный человек, я сердцем спустилась к нему; за то председатель меня секретарства лишил, и тут я пустилась в гульбу на всех парах. Только это не важно. Очутилась под конец всего у бараков, без корки хлеба, и комендант бараков меня нанял уборщицей. И жить бы мне в уборщицах, да бес толкнул меня. Пошла я за хлебом в ларек, а заведующий поглядел на меня, усмехнулся, отвесил мне лишков, да и говорит: «Такой крале ничего не пожалею». Дальше да больше. Стала я бегать и за сахаром, и за чаем, и за папиросами, а заведующий все это мне даст, а денег не спрашивает. Раз я пришла к нему, а закрывать ларек надо было. Он его с вот закрыл, а меня туда пригласил. Тут опять началась знакомая история. Сказывать нечего. Сама после этого разу я приходила к нему за тем, что надо, а потом он меня стал посылать в Кунавино, продавать там сахар. Прибыль мы делили. Я стала ходить, стала богатеть, а вскоре оказалось, и другие заведующие начали мне предложения такие делать…
Тут председатель суда прервал ее:
— Сколько заведующих подобные предложения делали вам, гражданка?
— Много. Я не вспомню сразу. Ну, вот и взялась. Товарищи судьи, был у меня опыт, я и раньше вином промышляла, и обводить за нос умела милицию, и сторожей завода, и партийцев-глазунов. И носила я товары близ трех месяцев из рабочих ларьков на базары. Были люди на базаре, постоянные спекулянты, которым я сдавала товары. Товарищи судьи, не пересчитать, сколько товаров я на базар переносила: и сахару, и муки, и табаку — целые воза. А рабочие жаловались на недохватки…
В зале стояла тишина. Только иногда прорывался кто-нибудь: «Расстрелять их мало! Шахтинцы!» Но тут же все смолкало.
Иван видел: в двух передних рядах сидели люди, опустив головы книзу, по бокам их стояли милиционеры.
— Как это вы умудрялись получать товары из ларьков, гражданка? — спросил председатель. — Расскажите все так же искренне, без утайки, как показывали до сих пор.
— На это сами завы были большие маштаки. Получала я товары, становясь в очередь с рабочими, но подавала старые карточки заву, и он делал вид, что отрезает талоны, как у настоящих, и сразу выдавал мне паек на тридцать или на сорок ртов. Рабочие думали, что я получаю на целую бригаду. Но бывало и так, что приходила к концу дня, когда покупателей не было; я нагружала подол сахаром и уходила. Председатель лавочной комиссии знал об этом, потому что не раз я приходила, а в ларьке он с завом «наливался». Поглядит на меня косо, обзовет пышкой — и дело с концом. Папиросы были самый выгодный товар, большие нам платили за них деньги. Недаром заведующие дома себе в деревнях построили, а некоторые каждый день кутили в ресторанах с девочками.
В зале загалдели. Председательский колокольчик исходил звоном попусту.
Иван дрожал от злобы. Ему хотелось взять за руку жену, провести ее вдоль рядов, глазом не моргнув, и бросить им всем:
— До какого бесстыдства довели мою бабу, ироды!
И вдруг ударила мысль, как кнутом: а не стала ли жена на всю жизнь «такая»?
Анфиса вздохнула на сцене по-бабьи и закончила речь словами:
— Все думают, я потаскуха. Это верно. Но сама теперь, наглядевшись на мошенство, готова руками задушить этих стервов. Я жалость к народу не потеряла. Я в бедности воспитана, с малых лет сирота, и муж у меня рабочий здесь, Переходников звать, и отец рабочий был, на каторгу услан. Развелась я с мужем, жизни широкой захотелось. Вот какая я есть, такая вся перед вами.
Потом она села на первую скамейку. Иван пробовал протискаться ближе, чтобы хоть встретиться с ней глазами, но Анфиса глядела только вперед, на сцену. Потом допрашивали свидетелей, и стало скучнее.
Народ курил и галдел. Один раз взгляд ее скользнул мимо Ивана. Сердце его ходуном заходило: угонят в далекие места, не увидишься больше. Он толкнул толпу и рванулся к передней скамейке. Кто-то его выругал. Толпа людская не поддавалась. Он обернулся и встретился носом к носу с Гришкой Мозгуном. Мозгун не посмотрел на Ивана, лицо его было встревожено и бледно. Он лез к переднему ряду тоже, работая локтями, лез, точно с цепи сорвался. Его легко отшвыривали, вновь возвращая на прежнее место.
Толпа стояла у сцены сплошной стеной. Тогда Иван вылез на улицу и стал стеречь жену. Но когда суд кончился, люди стали выходить густой массой и оттеснили Ивана от выхода. Он не знал точно, в какие двери вывели жену, и целую ночь ходил потом около барака, с удивлением вспоминал Гришку Мозгуна с его странным взглядом и размышлял, почему тот долго не является. Только под утро лёг Иван, так и не дождавшись Мозгуна.
Когда Иван вышел, Мозгун продолжал лезть вперед. Выступали в это время рабочие. Мозгун слышал гневное их обличенье.
Наконец, под крики рабочих, Мозгун добрался до передней скамейки и стал пристально глядеть на Переходникову. Если бы кому-нибудь пришла охота примечать за ним, принял бы его за влюбленного.
Глава VIII
«СЕСТРА БАНДИСТКА»
Когда суд окончился и толпа расплылась в ночи, Мозгун торопливо догнал Анфису и прочих подсудимых и пошел вслед за ними. Он дошел до той избы на Монастырке, в которую ввели подсудимых. Огни на деревне все были погашены.
Через окно пятистенной избы увидел Мозгун, как раздевалась жена Переходникова. Гришка объяснил милиционеру, на каком основании хочет иметь разговор с подсудимой. Разговор будет касаться только выяснения семейных связей женщины с членом бригады и ее семейного прошлого. Милиционер пропустил его в чулан.
Переходникова, сидя на топчане, расчесывала волосы деревянным гребнем. Она сидела в лифе, и бугры ее высоких грудей ходили ходуном. Она не тронулась с места и даже не переменила позы, когда вошел Мозгун, а только задорно подняла голову. Мозгун стал объяснять ей причину своего посещения. Он не настаивал на длинных разъяснениях, ему надо было только узнать, какие у нее связи с Иваном, членом бригады.
— Моя жисть, и мой за нее ответ, — сказала она скороговоркой, лукаво щурясь. — Никому от этого ни жарко ни холодно, дружок мой славный. Был у меня муженек, дуралей набитый, бросила я его, все думала — с умными мужиками счастья больше, ан нет, хрен редьки не слаще.
Мозгун не знал, чтобы еще сказать. Женщина с круглыми, полными плечами, румяноликая, бесстыдно сидела перед ним и разговаривала, точно семечки грызла, вольготно и вовсе не по-деловому.
— Уж сколько сукиных сынов из вашего брата на свете, партейных и всяких, батюшки светы, — продолжала она, — распознала я за эту короткую жисть на заводе. — Она усмехнулась смачно и добрее прибавила: — Садись. А ты? Тоже бригадой управляешь; в газетах про тебя трубят, а с бабой — разиня. Вот такой же был мой супруг. А тебе про него вот сказ какой: ни при чем он тут. И даже тс денежки, которые я с ним нажила, все профинтила со своими ухарцами. Плакало мое добренькое.
Она размашисто забросила за плечи распущенные волосы и указала ему место рядом. Тут он присел и, пытаясь придать сухость словам, сказал:
— Меня другое трогает. Я в Переходникове не сомневаюсь, может быть.
— Вот про «другое» я тебе ничего не скажу, — прервала она вдруг, — «другое» под девятью замками заперто. — Но вдруг вспыхнула. — А чего мне таить? Ты думаешь, меня засудят? Нет.
Я неграмотная и бедняцких родов. Пущай в ответе останется тот, кто к дурному меня приохотил. Может, я не понимала, что делала. Ага! Я малосознательная и в сиротстве век жила.
Злой смешок рассыпала женщина, лицо ее пуще розовело.
— Опять не то, — сказал Мозгун, волнуясь, в глазах ее ища разгадки своих дум. — Мне узнать надо для успокоения себя, вот как. Вы как-то мельком обмолвились на суде, что сиротой остались, а отец охранкой загублен. Меня это в темя ударило. Черт знает чего на свете не случается. Где же ваш отец работал, в каком цеху? Скажите же толком.
— Ой, много воды сплыло, ничего не помню. Что тебя это насчет моих родных пристигло? Буржуазную сословию ищешь?
— Отец твой котельщиком был, — сказал Мозгун, сердись, — и был арестован за бросание бомбы в жандарма. Тогда глухарей арестовали на Сормове уйму. Ты должна бы знать это, если родовой революционностью кичишься. Должна бы. А брат твой в беспризорные ведь ушел.
— Ой, батюшки, правда все, истина, — всплеснула она руками, и вдруг лицо ее преобразилось, стало серьезным.
Она рывком накинула кофту на плечи, стыдливо укутываясь ею.
— Скажи, скажи, отколь тебе все ведомо?
— А мать твоя подохла вскоре с голоду, и домик ваш на Варихе в раззор пошел, — накаляясь жаром досады, продолжал он, — а Анфиска в чужие люди пошла, а Гришка, брат, — к карманщикам. Мальчик стал ежик — за голенищем ножик. Расползлась, растерялась на нет рабочая семья.
Повернувшись на топчане, Анфиса отшатнулась от Гришки в угол, лампа мигнула при этом.
— А ты кто же будешь, дьявол? — прошептала она.
— Выходит, брат, — ответил Григорий так же тихо, глядя поверх мигающей лампы.
Вдруг Анфиса спрыгнула с топчана, произнесла утвердительно:
— Перестань молоть! Отколь это ты выпытал? Врешь все!
Григорий опустил руки на колени и замолчал. Наступила мучительная пауза. Вдруг Анфиса завопила по-бабьи истошно:
— Ой, горе мое, лихо мое! Отец-то, верно, ведь глухарем у нас работал, память у меня отшибло. И звать-то тебя Гришка. А мне и невдомек. Ведь верно, Гришенька, мой Гришенька, голубенок мой. Какая я подлющая стала! Мастерица для постельных дел, да все купчихой хотела быть. А по времени ли это, а, по времени?
Плечи ее вздрагивали: