Парни - Кочин Николай Иванович 7 стр.


Скрипушником мне нравилось быть потому, что тут приходилось иметь дело только с домохозяйками, выходящими на рынок с корзинами в руках; корзинки называли мы скрипушками. Тогда выбирал я даму поважнее да потолще, которой и бегать-то тяжело да вредно, и когда она ставила свою корзинку с провизией на землю и начинала, вынув кошелек, расплачиваться, тут я хватал скрипушку и — поминай как звали. Это у нас считалось самой легкой работой, потому что тут никакого не было риску: бабы если и ловили, то били не больно, а дамочки и вовсе прощали. Так вот и жили до нэпа. А когда нэп пришел, то и нам довелось перестраиваться в работе. Да, не смейся, — тоже перестраивались, и не без дискуссий. Во-первых, нашу хазу отобрали, и водворился там купец Сметанкин, он открыл торговлю бакалеей. Во-вторых, стали нас ловить и отправлять в детдома, а нам того не хотелось: в детдомах было скучно, грязно и голодно на первых порах. Теперешние детдома тогдашним никак не чета. Да притом и строгости и порядок начались, и на нашего брата обратили внимание. Вот тогда и двинулся я с товарищами на юг. Помню харьковские котлы, оставленные на улицах рабочими, ростовские окраины и берег Дона. Особенно под мостом в Ростове удобно было: тепло, далеко от людей, и дождик не беспокоил. Помню сады Армавира и новороссийскую гавань. Потом я двинулся еще южнее. Жил в Алупке, в Кисловодске, в Ессентуках и на всех прочих благородных курортах. Немало времени провел у моря в Туапсе. Какое там было купанье! Какие арбузы! Какой виноград воровали мы в садах сельхозтехникума! А потом ели жареные каштаны и пили крепкий чай в заведенье Юзуф Али-оглу, перса. В Кисловодске я приобрел кличку Мозгуна и переменил свою судьбу с тех пор. А так как фамилии своей не знал, то и по паспорту стал теперь Мозгун: кличка стала мне фамилией. Вот как это случилось.

Пришла весна, и вздумалось мне в Москву съездить с другом. Вот на вокзале стоим, ждем отправления поезда, чтобы на крышу прыгнуть. И проходит мимо человек с портфелем, по глазам видно — из ответственных и с сердцем. Сейчас я ему рапортую смело: «Одолжи, товарищ, пятерку нам с приятелем — в дороге шамать. В Москву приеду, возвращу все до копеечки». И честное слово даю. Тот, конечно, смеется: «А как же ты мне возвратишь, когда ты до Москвы не доедешь? Тебя ссадят как зайца. Это — во-первых. А во-вторых, что это у тебя за ресурсы в Москве, в каком тресте ты председательствуешь?» — «В тресте я не председательствую, — отвечаю ему, — эта работа мне не нравится, но я имею две профессии: скрипушник и мозгун; по которой-нибудь да примут в столицах». Тут последний звонок ударил. Насчет профессии он ничего не понял, но только портфель свой пузатый на подножку вагона положил и пятерку из кошелька мне подает. Только что он пятерку подал и хотел портфель поднять, приятель мой портфель подхватил и — под вагон, а потом и след его простыл. За портфелем гнаться — чемодана не останется, да и поезд уже трогался. Я увидел, как он побежал за поездом, отыскивая мягкий вагон, а мы с приятелем в то же время на ступеньках третьего класса поехали. На станции спрыгнул я со ступенек, иду. Вижу, навстречу мне шагает ответственный. «Тебя не ссадили?» — спрашивает. «Скорее тебя ссадят, — отвечаю. — У меня бесплатный проезд по всей Эсэсэрии». — «Плохо, — говорит он мне, как взрослому, — портфель у меня стащил один мошенник, в нем бумаги к докладу». — «Портфель, — отвечаю, — дело маленькое, наживное, в Москве отыщется». — «Как же так, говорит, в Кисловодске стащили, а в Москве отыщется? Мой портфель не летает». — «У тех, которые за вашими портфелями охотятся, нравы легкие, сегодня они здесь, завтра в другом месте». Так на каждой станции мы с ним встречались, разговаривали и даже вместе копченого рыбца ели.

На каждой станции он вылезал и от скуки, что ли, удостоверялся — еду ли я, не ссадили ли? — и ахал от удивления. А когда в Москву прибыли, то я первым выхожу через дверь на Курском вокзале. Нас знали и не задерживали. И вот стою я перед вокзальным выходом, держу в руках его портфель. Только увидал ответственного и подношу. «Пятнадцать рублей, говорю, за розыски причитается с вас, но раз пятерку вы мне одолжили в Кисловодске, а я человек честный, долги плачу, то вы пятерку удержите и давайте десять». — «Удивительный вы, — говорит, — народ, — рад до смерти портфелю, смеется и десятку вынимает, — башковитый народ. Получай заработанное», — а сам меня за руку держит и не отпускает. «Пустите», — говорю. А он зовет извозчика, садится сам и меня сажает рядом, и едем мы куда-то.

Вот, думаю, пропал парень: в детдом отдаст, прощай свобода. Но попадаем мы к нему на квартиру, и кормит его дамочка меня пирогом, и поит кофеем, и белье мне переменяет. А после того как я поел, подходит ответственный к телефону и вызывает Сормово и говорит с завкомом: «Дети ваших рабочих в беспризорных бегают, довольно стыдно. Справьтесь, верно ли такой глухарь был и куда-то сослан». И живу я два дня, а через два дня приезжает за мной из фабрично-заводского училища учитель, забирает меня с собой, и опять я на родине. Матери нет — умерла, сестра неизвестно где, может, в детдоме затерялась. Был слух, что взяли ее какие-то бездетные крестьяне пригородного села, а другие говорили — уехала она на Оку рыбачить. Стал я учиться слесарному. Скажу — нескучное получилось дело. Приятелей новых уйма, и все-таки мастерство. Сперва тосковал по югу, а потом привык. А когда училище кончил и начал слесарить в механическом, то в вечерний индустриальный техникум поступил. Но вот не привелось докончить: сюда послали. Как вспомнишь все, что было, и как это получилось, — точно сон. Но, конечно, это не сон: у нас уж не одна баба в цехах начальницей вышла, и вообще-то как из нас люди делаются! Это — обыкновенная история. Да кабы все это на бумаге изложить, не поверили бы, а все правда.

Огонь не шумел больше в печке, когда смолк Мозгун, только из проржавевших боков ее падали на Неустроева полосы света.

— Костьку-то не встречал ты больше? — спросил Неустроев.

— Нет.

— Чай, заправляет чем-нибудь где-нибудь. А может, у белых.

— Ничего не слышно. А я стал другой. Ни роду ни племени, и все — родня. Так и растешь «интернационалистом чувств», — усмехнулся Мозгун, — прилепляясь к тому, кто душевно ближе. Вот какая история! Теперь очередь, стало быть, за тобой.

— Всякому овощу свое время.

Неустроев проводил Мозгуна до койки, лёг сам, долго ворочался, поправлял повязку, курил, вставал, снова разжигал печь.

Глава VII

ХАПАНО

Иван стал исполнительнее в работе и еще пуще хмурился. А думал только о жене, решил разыскать ее на заводе. Он был уверен почему-то, что сманил ее к себе какой-нибудь краснобай-хахаль.

Перед самой ростепелью бригада закончила бетонировку оголовка, вскоре лед прошел по вспученной реке. Шла бравая весна. Только местами на пухлой земле берегов искрились островки снега. Солнышко из-за берегового увала начало выходить лихо, как хмельная баба в хороводе. Прелая пахучая земля тянула к себе Ивана. В часы отдыха он уходил на окраину завода, к Монастырке, где еще ямки картофельного паля не успели исчезнуть и торчало прелое жнивье овсов. Иван провожал солнышко за лозняка и, пьяный от соков земли, шел потом по шоссе, заглядывал в лица женщин. Нет, не находилась жена.

Начальство в поощренье задало бригаде легкую работу: привезти на барже из затона стройматериалы. Три дня предстояло ехать по реке, буйной от вешних вод, и еда ожидалась привольная. Но Иван сказал Мозгуну:

— Меня тоска сосет. Тоска со всего света. Я в землекопы пойду, к грязи поближе. Об эту пору я упряжь ладил.

Мозгун отпустил его на эти дни работать с землекопами в фекальных траншеях.

— Соломенная у тебя душа, — сказал Мозгун, усмехаясь.

Утром бригада отбыла, а Иван пришел на промрайон, внутрь завода. Все пространство было изрыто тут. Громадные насыпи заслоняли от глаз Ивана людей и суету машин подле траншей. Траншеи были настолько глубоки и так их было много, что не зря говорили, что в них поместится четвертая часть завода.

Из-за вершин насыпей выглядывали железные конструкции цехов, по бетонному шоссе то и дело шли автомобили. От непривычки Иван шарахался к насыпям, скользил и падал. Солнце припекало бойко, небо было чистое. С визгом и урчаньем экскаваторы поднимали свои ковши высоко над насыпями. Иван разыскал участок, указанный ему; там работали деревенские новички. Девки и парни стояли у взрытых траншей фекальной канализации и лениво взмахивали лопатами. Среди них Иван узнал своих, монастырковских. Он разыскал десятника, им оказался Михеич. Это была непредвиденная неприятность.

— Копайся тут со всеми, — сказал Михеич, — дело не делают и от дела не бегают. Настоящая деревенская шушера.

Иван остановился у края канавы.

— Спускайся, — сказал Михеич. — Там есть одна личность.

Иван спрыгнул на самый низ траншеи. Снизу доводилось скидывать землю на первый потолок; а их было три, народ же сгрудился на последнем. Всякому хотелось быть на поверхности, где легче работать.

Иван увидел девку на дне траншеи.

— Уж не ты ли личность-то будешь? — спросил Иван.

— Я самая.

— Ого, при советской власти в личности попала, пухлявая.

Он принялся за лопату и стал кидать плывун. Вскоре Иван увидел, что земля, которую он бросал на первый потолок, так на нем и грудилась. Девка, тут работавшая, ушла прочь, а пустого места никто не занял. Земля ползла теперь обратно. Иван вытер рукавом капли с подбородка и спросил:

— Где мой пристяжной?

Никто ему не ответил. Он догадался: на одной линии с ним работать охотников не было, и вообще тут дело шло с прохладцей.

За его спиной сказала девка:

— Гляньте, как человек старается! Видно, выслужиться хочет.

— Премия ему снится, — дакнула другая.

Иван сказал Михеичу, избегая его взгляда:

— Они тут не землю копают, а валяют дурака. На моей линии никого нету. Уйми их.

— Сбегут завтра, — сказал Михеич, — все равно — не копальщики. Морды толстые, тела крепкие, а приучи их к общему делу, попробуй. Вот она, коммуния-то! Ну, работать как следует! — вскричал он сильнее. — Это вам не у родной матушки.

Девки, ближе к десятнику, принялись швырять лопатами скорее. А другие остались в прежнем положении. Одна, стоящая на линии с Иваном, рассказывала другой, как у них в деревне катают яйца в Светлое воскресенье.

— Уж, размилая моя, какие наши бабы искусницы по раскраске яиц! Придумать трудно. И кресты, и цветочки васильки, и всякая всячина: в голубой краске, в желтой краске и во всякой краске. И вот этаких яиц, бывало, и наиграешь на Пасхе до ста штук. Ну, лежат они, лежат, а когда душок от них пойдет; тогда и скушаем. Вот здесь, может быть, на это и подработаю. Да кофточку зеленую с кармашком надо купить.

— А чего тут выработаешь? — сказала другая. — Самую малость. Нет, я домой завтра, деваха, собираюсь. Пес их с этой тут темпой! Начальник-от вон лютее собаки.

— Кто у вас бригадиром? — спросил Иван сердито, — невтерпеж ему это было видеть.

— Каждый сам себе бригадир, — ответила девка.

— Оттого у вас вместо работы зубоскальство. В деревне, чай, не этак сенокосили…

— Ишь какой горячий! — засмеялись те. — По всему видно, что наш плетень — двоюродный брат твоему. Хвалится, изображает фабричного, а по физике видно, кто ты.

— Я никого не изображаю, — ответил Иван. — Я сказал только, что для всякого дела организация должна быть. Это не на гумне одиноким воюешь. Понять надо.

— Беспонятные мы, — сказала девка. — Где уж нам уж выйти замуж, — и присела назло Ивану.

— Не иначе как партейный ты, — прибавила другая. — Порешь горячку, в комиссары метишь.

— Губа у него не дура.

— Ухарец! Борода апостольская, а усок дьявольский.

Гогот раздался вокруг него.

«Лучше бы одному где отвели мне место», — подумал Иван.

Он ждал с нетерпеньем приезда своей бригады, а пока изо дня в день ходил сюда и сердился. Помаленьку обвыкал. Девка, работающая с ним, оказалась приветливой и вовсе не злой. Как только десятник уходил, она принималась бросать комьями в Ивана, заигрывала. Когда он наступал, она подавалась к нему, визжала. Он наклонял ее и хлопал ладонью по ягодицам. Вскоре и закусывать он стал с ней, усевшись на ее подоле. И завтраки эти длились до тех пор, пока Михеич не кричал на них ради прилику. Тогда Иван спускался вниз без охоты, и уж сам оставлял лопату и поглядывал на соседей, ища случая поговорить о чем-нибудь.

Дело в траншее не спорилось. Из деревень приехало около тысячи человек молодежи, из них только малая часть землекопы. Остальные прибыли с намереньем попытать счастье да людей поглядеть. Вот с такими он и сдружился.

По вечерам ходили с гармоникой. Иван горланил песни про милашек, девки висли на нем, как веники, — любота! У бараков в темноте торчали всегда склеенные фигуры, слышен был шепот и придушенный визг. В женские бараки ухитрялись парни проникать за всякий час. Словом, это были другие люди, чем те, с которыми Иван жил в бригаде. Тех он уважал и боялся, этих он считал ровней себе и чувствовал с ними легкость. И языком он был тут резче, и умом смелее, и на шутки задельнее.

Он вспоминал Сиротину и сопоставлял ее со своей Палашкой и видел разницу громадную. Та говорила словами городскими, о процентах работы, о темпах, а здесь девки гуторили про карточки, про скопленные рубли, про добротность купленного ситца. И барак здесь был другой. В прежнем бараке были газеты, на фанерных стенах висели портретики политических деятелей. А тут в бараке царила святая хозяйственность. Перед постелью каждого и каждой сушились кусочки хлеба. Кусочки брались во время обеда со столов, накапливались и отправлялись домой для скотины. Было жарче в этом бараке: казенных дров не жалели, и висела на стенах рваная одежда. И сами они приезжали на завод в лаптях и в последнем драном рубище с расчетом: «Там дадут». Но когда им выдавали спецовки, они их прятали, оставались опять в рубище и все-таки обижались на «плохую жисть». Глядя на них, он понимал себя. И вспомнилось слово «деревенщина»; теперь он уяснял скрытую иронию в этом слове и с обидою примечал, что бараки здесь грязнее, в них запах гуще, сыри больше, одеты люди хуже, и захламлены бараки всякой ерундой. И никто, кроме них самих, не был в этом виноват. Гвоздик попадется — несут в барак. Проволока выгладывала из-под кроватей, ломаные инструменты, веревки. Это было предназначено для отсылки домой, и все это найдено где-нибудь на дороге, а может быть, и стянуто, где плохо лежало.

И все-таки Иван так вошел в эту гущу новоприбывшего люда из разных деревень Оки и Волги, что иногда даже подумывал перейти работать к ним. Девка Палашка соблазняла его этим. Но Иван находил их ненадежными и к ним пока не перебирался. Ненадежными он их считал во всех смыслах. И в том, что начальство могло ими быть недовольно и рассчитать, и в том, что денег с ними заработаешь меньше, и в том, что ничему не научишься. Поэтому бригаду свою он ждал и с желаньем и с робостью. Она поставит его совесть на прежнее место и в то же время разрушит дружбу с этими людьми.

Но бригада задержалась надолго. Работа, видно, приумножилась там. А люди при весне дурели от молодости. Девки пухли задором, и визг у бараков множился. Иван с Палашкой уходили вечером искать прибежища, но железнодорожная будка была полна, вагоны, стоящие на отшибе, тоже переполнялись влюбленными. Он примащивался на лестнице клуба, прижимая к себе девку, и слушал ее разговоры про то, как она гуляла в деревне, как много имела женихов, но «не выбрала никого по мысли», и только вот Иван ей очень полюбился. О любви девка говорила тоном тем же, как и о сарафанах. И Иван понимал, что это все вранье, что девка эта, может, и не девка вовсе, — кто ее разберет, — и тоже ей врал. Он притворился холостым, о хозяйстве своем расписывал как о непорушенном, и это давало ему право тискать ее как хотелось вплоть до полуночи. В Иване ее интересовала эта именно сторона: каково его хозяйство? — а Ивану это не больно нравилось. Нет, его Анфиса была баба смекалистее и занятнее.

Назад Дальше