означало это движение, представить, что делается там, наверху, в его собственном кабинете. Но
воображение не могло нарисовать ему того, что делалось теперь в помещении райисполкома.
Откуда ему было знать, какие конкретные указания выстукивал Отто Цвибль для подчиненных
музыкальными пальчиками Гретхен, с какими словами обращался к калиновчанам, как радостно
и величественно встречал команду Кальта, принесшую ему первую победу, как собирал в
обставленный по собственному вкусу кабинет тех из калиновчан, кто или сам изъявил желание
прислужиться, или же имел такое мягкое и податливое сердце, что просто не посмел отклонить
предложение новой власти пойти на службу в новосозданные учреждения.
Только под вечер, отпустив аборигенов, согласившихся работать в разных учреждениях, и
немного расслабившись после диетического ужина, заботливо приготовленного музыкальными
пальчиками все той же Гретхен с волосами пепельного цвета, ортскомендант вспомнил о
недавнем хозяине своего кабинета и, подумав, взвесив обстоятельства, решил пригласить его на
первый разговор.
По своему характеру Отто Цвибль, хотя и служил на протяжении всей своей жизни богу
войны, считал себя человеком гуманным, не одобрял насилия без явной потребности или
необходимых на то причин, полагая, что в случаях, когда это возможно, лучше обойтись без
кровопролития и излишней жестокости. Как победитель, как лицо, имеющее право требовать от
побежденного безоговорочной покорности, он велел всем немедленно сдать любое оружие,
которое в силу тех или иных обстоятельств пребывало в руках людей. Если этот приказ будет
выполнен надлежащим образом, он, Отто Цвибль, никого из здешнего населения преследовать не
будет. Что касается дальнейшей судьбы этих людей, это уж компетенция не Отто Цвибля, а
соответствующих органов, которым и надлежит этим заниматься.
Он ждал разговора с недавним руководителем района, где теперь сам был полновластным
хозяином, с необычайным интересом. Кто он, этот Качуренко, какую пользу или вред может
принести разговор, по сути, с обреченным человеком именно ему, ортскоменданту Калинова? Он
не поленился проинструктировать подчиненных о подготовке к встрече.
Лениво растянувшись в неизвестно где раздобытом кресле и прищурив глаза, отдыхал за
чашкой кофе. Тихо, как тени, сновали по кабинету Гретхен и переводчик Петер Хаптер, бывший
петлюровец Петро Хаптур, сумевший уже так онемечиться, что свободно переводил с немецкого
на украинский и наоборот.
Когда через порог тяжело переступил Андрей Качуренко, никто и бровью не повел. Гретхен
неспешно расстилала постель на двуспальной кровати в углу кабинета — ортскомендант изъявил
желание и днем и ночью пребывать на своем высоком и ответственном посту. Петер Хаптер
держал в окостеневших руках газету и, не шевелясь, смотрел в нее.
Качуренко на переводчика не обратил никакого внимания, хотя уже был знаком с ним. С
удивлением отметил: в комнату натаскали столько разнообразных вещей и так заставили ими
углы, что бывший его деловой кабинет стал то ли спальней, то ли технической лабораторией.
Единственное, что осталось, — это огромный сейф. На столе стояло несколько странных
аппаратов неизвестного Качуренко назначения, на другом — большие бутылки с напитками и
маленькие с одеколоном, громоздились металлические и кожаные коробочки и коробки,
привлекали взор сложенные в стопку блоки разнообразных сигарет и сигар. Далее заметил
кровать, широкую, из карельской березы, увидел возле нее молодку в аккуратно подогнанном по
фигуре военном обмундировании и про себя удивился: неужели из самой Германии притащила
молодка с собой это квадратное сооружение, которому не хватало разве что шелкового
балдахина.
Наконец выхватил из всего, что здесь нагромоздилось, фигуру Отто Цвибля. Тот, наконец
оторвавшись от спинки кресла, подался вперед и широко раскрытыми глазами, в которых
переливались расплавленная сталь с небесной лазурью, бесцеремонно изучал пленника.
Но вмиг новый обладатель бывшего райисполкомовского кабинета поднялся на ноги и
шагнул на середину комнаты. Качуренко невольно обратил внимание на его моложавую
стройную фигуру, подумал: вот он, хваленый немецкий офицер, продукт вермахтовского
воспитания…
А Отто Цвибль все пристальнее всматривался в Качуренко и убеждался в том, что этот тип в
грязной, нелепой одежде, сшитой по установленному фасону, — широкие, как ворота, штаны-
галифе и полувоенная рубашка с тяжелыми накладными карманами и стоячим воротничком, —
обутый в неуклюжие сапоги, с небритым, обрюзгшим лицом, не просто дикий скиф, а волевая
личность, один из тех фанатиков, на ком держится вся эта неизведанная страна. Оставшись
довольным своей оценкой пленного, Цвибль бросил взгляд в сторону Хаптера. Тот тут же
приступил к исполнению своих обязанностей.
— Ваша фамилия, имя, отчество, уважаемый?
— Зачем спрашивать то, о чем вам хорошо известно? — это был не голос, а скорее скрип
немазаного колеса чумацкого воза, сырой подвал обезобразил природный баритон Качуренко,
немного резковатый, но сильный и глубокий.
— Предупреждаю: вас допрашивает высокий чин немецкой оккупационной власти, и вы
обязаны честно и точно отвечать на каждый вопрос.
— Моя личность здесь известна, я представляю законную власть, поэтому обвиняемым себя
не считаю.
Голос Качуренко набирал силу, но от этого стал еще более зловещим и для человека, не
понимающего его языка, мог в самом деле показаться голосом давно исчезнувшего скифа.
Видимо, именно так и воспринимала его Гретхен, потому и бросала тревожно-нетерпеливые
взгляды на шефа, удивляясь, почему тот не прервет его одним решительным словом.
— Еще раз предупреждаю: вы стоите перед человеком, от одного слова которого зависит
ваша личная судьба, как и судьба каждого, кто проживает на территории, подчиненной…
— Территория эта — советская земля, и не ему решать нашу судьбу. Он властен уничтожить
все, к чему дотянутся его руки, превратить все окружающее в обыкновенный бордель, так же как
превратил в него комнату, в которой я, народный избранник, выполнял свои обязанности…
Петер Хаптер привык к разным ответам, но такого еще не слышал. Краешком глаза
посмотрел на Гретхен и рассмеялся. Рассмеялся по-своему, по-хаптуровски, без смешливого
выражения в глазах.
— Эти слова я не перевожу шефу. И больше не советую тебе, красный выродок, говорить
что-либо подобное…
Теперь уже рассмеялся Качуренко. Правда, лицо его страдальчески перекосилось, но из
горла вырвались хриплые, отрывистые звуки.
— Вот так лучше. Теперь ты заговорил на своем языке.
Отто Цвиблю, видимо, надоела непонятная ему перебранка, он властно и решительно
поднял руку; переводчик слушал его, по-собачьи склонив голову.
— Господин ортскомендант, узнав об аресте самого высокого представителя бывшей власти
в этом районе, заинтересовался арестованным и хотел бы услышать ответы на интересующие его
вопросы…
Он говорил так нудно и долго, что Качуренко никак не мог понять сути сказанного, устало
мигал воспаленными глазами, невольно стал тереть грязной ладонью лоб и молчал. Отто Цвибль
бросил взгляд на Гретхен, она, обходя пленника стороной и смешно морща носик, вышла из
комнаты.
До Качуренко наконец стало доходить содержание сказанного переводчиком.
— Господин комендант ждет ответа… — напомнил переводчик. — Вы готовы отвечать на его
вопросы?
— Что ему нужно? — прохрипел Качуренко.
После коротких переговоров с шефом переводчик ответил:
— Господину ортскоменданту известно, что вам приказано создать банду, именуемую
партизанским отрядом…
— Больше ему ничего не известно? — остро взглянул на Цвибля допрашиваемый.
Все новые и новые вопросы сыпались на голову Качуренко, и после каждого из них он все
больше убеждался в том, что этот господин знает достаточно, поэтому резко ответил:
— А если ему все известно, зачем тогда расспрашивает?
Переводчик хихикнул, долго переговаривался с шефом, тот, казалось, смеялся внутренним
смехом, довольный своим всезнайством, которое давало ему право потешаться над
беспомощностью арестованного.
Разговор прервался, так как в это время открылась дверь, вошла секретарша, за нею с
большим металлическим подносом в руках вошел солдат. Скользнув взглядом, Качуренко
догадался, что его мучители проголодались и собираются трапезничать. Судорожно проглотил
горький клубок, давало о себе знать то, что сегодня не ел.
Солдат налил ароматный чай. Отто Цвибль со скрещенными на груди руками спокойно
наблюдал за его движениями. Гретхен с Хаптером молчали, а Качуренко переминался с ноги на
ногу, кривился от тошноты и нетерпеливо ждал, когда его отправят прочь. Пусть уж лучше в
холодную безвесть черного закутка, чем терпеть все это.
Заговорил переводчик. И сказал такое, что Качуренко невольно удивился и одновременно
встревожился, не веря услышанному:
— Господин ортскомендант великодушно приглашает к трапезе. Все, что на столе, к вашим
услугам.
— Спасибо, я не голоден…
— Благодарности никому не нужны. Это приказ. Садись к столу, большевистский шут, и
посмотри, чем тебя соизволят угощать.
Качуренко даже не посмотрел в ту сторону, где его ожидало угощение. Понимал: это и есть
то самое главное, самое коварное, чем хотят заманить его в сети, унизить, сломать, купить… Не
заметил, как комендант повел бровью на солдата, тот, могучий, как борец, легко взял Качуренко
за плечо, резким движением повернул его в сторону столика, подтолкнул вперед, и не успел
Андрей Гаврилович опомниться, как уже сидел на табурете. Невольно взглянул на угощение,
побледнел и уже не мог отвести глаз. Не потому, что в нем пробудился нестерпимый голод, и не
потому, что не мог укротить обычный инстинкт.
Перед ним стояла такая знакомая кружка из белого алюминия производства калиновской
жестяной мастерской, изготовленная по заказу самого Качуренко для нужд будущего
партизанского отряда. Возле ядовито-зеленого чайника, который тоже должен был служить
будущим партизанам, распечатанная пачка грузинского чая, влажные от лежания в подземелье
серые галеты, а в банке кучка пиленого сахара, который из запасов Семена Михайловича Раева
перекочевал в тайный партизанский склад.
— Угощайтесь, — ехидно говорил за спиной Петер Хаптер, — чем богаты, тем и рады…
будьте так любезны, не побрезгуйте.
— Я уже сказал, что не голоден…
Качуренко поднялся на ноги. Его никто не усадил на место, солдат уже вышел, Отто Цвибль
снова замер в кресле и задумчиво похлестывал гибким стеком по прямым и блестящим
голенищам. Гретхен удивленно округляла глаза, брезгливо кривила губы, а переводчик тихо
хихикал, ожидая слов шефа.
— На первый раз хватит, — устало произнес комендант. — Фрукт еще не созрел.
XIII
Качуренко снова оказался в подвале. Сразу же за порогом опустился на корточки,
побрезговал садиться на липкий, склизкий пол, сидел с раскрытыми глазами и ничего не видел,
машинально шарил руками вокруг себя.
Вдруг показалось Качуренко, что он не один в этом пекле. То ли показалось, то ли
послышалось — где-то сбоку, туда дальше, в углу, что-то зашелестело, зашевелилось на соломе.
И соломой запахло, обычной ржаной соломой, слегка вымоченной на гумне, той, которую вяжут в
кули, чтобы перед рождественскими праздниками смалить кабана.
— Кто здесь?
Откуда, из каких полей неисходимых, из каких лесных чащ, из какой дали докатился до
Качуренко этот вопрос, этот шепот, усиленный пустотой подземелья, отраженный и повторенный
в холодных и сырых углах? Не верилось Качуренко, что это живое человеческое слово,
произнесенное чьими-то устами.
— Откликнитесь, эй…
— А? — невольно вырвалось из глотки. — Что? Кто откликается?
— Андрей Гаврилович, это вы?
— Кто? — то ли обрадовался, то ли ужаснулся Качуренко.
Он и в самом деле подсознательно обрадовался, что имеет товарища по несчастью, и
одновременно ужаснулся — почему он здесь? Ведь должны были освободить, выпустить соседа.
— Не отпустили? — поднялся на ноги, чтобы перекочевать в угол, откуда прошелестел
слабый голос.
Качуренко подумал: надо же было подтвердить там, наверху, что сундук принадлежит ему,
Качуренко, а не соседу.
— Идите сюда, Андрей Гаврилович, здесь сухо…
Теперь голос показался очень знакомым, но вовсе не похожим на соседский.
— Павлик! — ужаснулся Качуренко.
В ответ не слова, а только всхлипы, по-детски жалобный протяжный звук.
Мигом оказался Качуренко возле стонавшего, даже не понял сразу, что попал на
соломенную постель, стал шарить в темноте руками, нащупал чью-то ногу, встретился с холодной
рукой, дотянулся до лица.
— Павлик! Сыночек! Как же это ты?..
В этом вопросе, в порывистых движениях, нежных, отцовских, было выплеснуто столько
чувства, столько радости и столько горя, что Павло Лысак прижался головой к груди Качуренко и
только мелко дрожал.
Да, он, этот угрюмый, углубленный в себя, переполненный добротой и беззаветной
преданностью своему старшему другу парень, мог быть ему сыном, так как родился, когда
Андрей Гаврилович уже гнал с родной земли контру всех мастей, когда мог и свадьбу справить,
если бы человеческая жизнь в то время измерялась мирными делами. Была у него и любовь,
была диво дивчина Галя… Галина… Галчонок…
Они, двое юных и горячих комсомолят, когда должен был родиться, а может быть, уже и
родился Павлик Лысак, в краткие минуты свиданий мечтали о том, что появится у них сынок,
маленький-маленький, сыночек-кудрявчик с материнскими красивыми глазами и отцовской
крепкой фигурой, ручонками вцепится в упругую конскую гриву, усядется в седло и поскачет…
Будут радоваться и любоваться сыночком веселые родители — медноволосый отец и
зеленоглазая мать…
Жизнь рассудила по-своему, развела пути-дороги молодых.
«Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону…»
Выписывал сабельные молнии в подольском небе Андрей Качуренко над головами
головорезов Тютюнника, очищал землю от нечисти. А Галина в другой стороне, в далекой
азиатской пустыне, подползала к раненому, доставала из своей краснокрестной сумки
стерильный пакет, облегчала жгучую боль. Пока сама не забилась в адской тифозной горячке, не
легла навеки в песчаную могилу…
Новые надежды на сына появились вместе с Аглаей, правда, красавица сначала и слышать
не хотела о ребенке, а когда наконец взрастила в себе такое желание, то уже не могла его
осуществить…
Воспоминание об Аглае, женщине, которую считал самой близкой, самой родной, которой
так доверял, которую так ценил и которая так нагло, так вероломно предала, горячим пламенем
ударило в голову. Вероломно… Страшное это слово… Пусть бы уж до войны это сделала, было бы
больно, но все равно не так, как теперь.
Единственным светлым из прошлого, тем, что оставила ему судьба, был Павлик Лысак.
Впервые он встретил Павлика года четыре назад, прибыв в Калинов на работу. Зашел в
исполкомовский гараж, небогатый техникой, — полуторка, редко когда выползавшая за ворота,
да еще безотказная «эмка». Ползали такие легковушки повсюду, по асфальту и клинкеру, по
мостовой и грейдеру, по раскисшему чернозему и сыпучему песку, качали на скрипучих сиденьях
как высокое начальство, так и руководство глубинных районов, делали свое доброе и