поясницу заломило, уже не молоденький.
Хаптур походил-походил, внезапно остановился перед Качуренко, покачиваясь на носках
сапог, сверлил его глазами.
— Плохи ваши дела, уважаемый Качуренко, ой плохи…
Качуренко в ответ только хмыкнул, звук застрял в горле.
— Не узнали Павла Рысака? Промолчали. Почему хитрите? Парень возил вас несколько лет,
работал на вас, а вы его не узнали, ай-ай-ай. Или, может быть, стыд глаза выел? Это же вы
кричали, что при советских порядках нет эксплуатации, а тем временем бесстыдно
эксплуатировали безродного… И не стыдно теперь людям в глаза смотреть?..
И снова заходил по комнате. А Качуренко болезненно думал: кто же это, какая скотина
донесла такое Хаптуру? Думал, открестившись от знакомства с парнем, как-то спасет его от
неволи, а теперь видел — напрасно.
Хаптур снова сел на стул, оперся локтем на уголок стола, прикрыл лицо широкой ладонью.
— Насильно втянули парнишку в свою бесчестную компанию, в преступную банду, а человек
только начинает жить. Теперь скажите, как с ним быть? Нам, новой власти, при новом порядке?
Как нам вести себя с такими Павлами?
Хаптур не требовал ответа. Он наслаждался собственным красноречием, пониманием того,
что оно огнем жжет душу Качуренко.
Андрей Гаврилович хотел бы не реагировать на эти слова, не слышать скрытого в них
издевательства. Сжав кулаки, стиснув зубы, приказывал себе молчать, притвориться
окаменевшим. Понимал, что крик, протест, ругань — оружие слабое, проявление отчаяния;
именно такой реакции, которая должна засвидетельствовать его бессилие, безнадежность,
ожидает хитрый враг.
— А наша истинно украинская власть, пан Стецько с его преосвященством митрополитом
всея Украины, заботится и о теле, и о душе украинцев, собирает, зовет их под свои знамена,
возвращает в лоно святой церкви все честное и искреннее украинство…
Снова повело Хаптура на проповедничество. Быстрей бы уж дообедывал комендант, быстро
бы пришел всему этому конец…
Конец? Что? Что он сказал? «Бросает кончик…» Кто, какой кончик? А-а…
— Вы, уважаемый Качуренко, не отрывайтесь от берега. Вильна Украина и вам бросает
кончик, подает спасательный круг. С кем и чего не случалось, не каждый может
руководствоваться собственными взглядами и жить по собственному желанию. Пришлось и вам
служить Советам… Не один вы такой. Главное, как кто служил… А то, что вы добровольно отдали
себя в руки нашей власти, — в вашу пользу…
Качуренко сделалось жарко, вдруг показалось, что стены в кабинете превратились в стенки
докрасна раскаленной печки. Так вот что он запел!
— Все будет зависеть от того, кто и как сумеет приноровиться к новой власти. Немцы это
любят…
Неужели он считает, что Качуренко из тех, кто, попав в безвыходное положение, готов
сдаться, прислуживать оккупантам?
Ему хотелось осыпать проклятьями этого болтуна, но силы ему изменили, он сидел убитый,
одеревеневший.
— Вы, уважаемый Качуренко, проиграли окончательно. Вся ваша команда… тю-тю. И
прокурор с судьей, и милиция, и сам секретарь райкома партии, и все другие… Перед вами живой
свидетель этого, уважаемый Рысак, он не даст соврать. Один-единственный из всех случайно
уцелел…
Андрей Гаврилович сразу же поверил, что это так. И бездонная печаль сдавила сердце — это
же по его вине погибли товарищи, из-за его непростительного промаха. Еще вчера, увидев на
столе свои вещи, которые были спрятаны в землянках, он заподозрил, что произошло самое
худшее.
Бросил вопросительно-отчаянный взгляд на Павла, стремился в его глазах прочитать
подтверждение или отрицание того, что сказал Хаптур. Павло уставился в пол, прятал глаза.
«Почему он его все время называет Рысаком?» — подумал Качуренко.
Хаптур тем временем подошел к Павлу, покачался перед ним на носках сапог, устало сел
рядом.
— Уважаемый Рысак, надеюсь, вы сразу узнали свое начальство?
Молча ждал ответа.
Павло Лысак, не поднимая головы, глубоко вздохнул, подтвердил:
— Узнал…
— Хотя и трудно узнать? Не правда ли? Похудел уважаемый Качуренко, стал неузнаваемый,
правда?
— Я узнал…
Андрей Гаврилович жадно ловил его взгляд, хотел понять: что происходит в душе его
воспитанника? Не сломался ли? Не предал ли? Почему прячет глаза?
— Расскажите не таясь своему «благодетелю», где теперь основатели партизанского отряда.
Кем он должен теперь командовать?
Качуренко ждал — Лысак либо подтвердит слова Хаптура, либо возразит ему.
Павло Лысак сидел бледный, мял пальцами полу пиджака. Качуренко видел: слова
Хаптура — мука для него.
— Хотя вы человек молодой, но, говорят, устами младенцев глаголет истина. Не молчите,
Рысак, молчание — не золото.
Павло пошевелился. Переплел пальцы рук, на его лице заиграли красные пятна, поднял
глаза, но на Качуренко не взглянул, повел взглядом по стенам, по окну…
— И неправда, — хрипло заговорил он, откашлявшись. — Это совсем глупо… выдумка, будто
бы Андрей Гаврилович меня эксплуатировал. Наоборот… столько хорошего… как родной отец… да
что там говорить…
Горячий клубок подкатил к горлу Качуренко, на глаза навернулись слезы, опасаясь, что не
сдержит их, склонил голову, втайне радуясь: его воспитанник остался человеком, не изменил
правде, не стал вымаливать себе пощады за счет другого. Да, бывают в человеческой жизни
моменты, когда правда и честь становятся гораздо более ценными, чем сама жизнь.
— Вот и спаси его, хлопец, как благодетеля… как отца… Разве не видишь — человек на краю
могилы…
Павло поднялся с места, протянул руку к Качуренко.
— Андрей Гаврилович… Не подумайте плохого… Я ни в чем не виноват… Их уже не вернешь…
Так получилось… Все до единого…
Он не говорил, а лепетал, как в горячке, захлебываясь словами, ловил взгляд Качуренко, а
тот никнул головой, так как и в словах, и в тоне сказанного улавливал коварство и фальшь.
— Спасайтесь, Андрей Гаврилович, спасайтесь, иначе… Вы такой человек… вам надо жить…
вы еще можете…
Тяжкое подозрение жгло мозг Качуренко, насилу заставил себя поднять голову и
встретиться с глазами Лысака. И не узнал их, так как горели каким-то непонятным,
нечеловеческим блеском, фосфорически светились, и в памяти на какой-то миг вспыхнуло
воспоминание: ночь, тьма и фосфорический блеск волчьих глаз… Нет, не мог он сразу
определить суть этого незнакомого выражения глаз Павла, никогда за все годы совместной
жизни не замечал такого выражения глаз у близкого человека.
— Спасаться? — на удивление самому себе прохрипел Качуренко. — Как?
— Жизнь дороже всего… Своя рубашка… Не скрывайте… выдайте…
— Кого выдать?
— Сами знаете… Помощников… засекреченных…
Качуренко все стало ясно. Сломался парень. Сломали… Возможно, погибли его друзья-
партизаны, еще не став партизанами, а может, и нет…
Снова скрипел сапогами Петро Хаптур. Качуренко ожег его ненавидящим взглядом. Так вот
почему этот паук плел свою паутину, вот к чему клонил… «Вильна Украина… Самостийна и
независима…» прислужница Гитлеру…
— Вот вам, уважаемый, истина, проглаголенная устами младенца… Да, да, это единственный
способ доказать свою добропорядочность, благонадежность, лояльность, наконец. Карты, как
говорится, на стол, и тогда игра пойдет иначе…
Павло Лысак схватил Качуренко за руку, заговорил со слезой в голосе:
— Андрей Гаврилович, вы же мне как отец… Хочу вам добра… отплатить… за добро добром…
Все равно доберутся до каждого завербованного, так или иначе им конец, а себя спасете…
— Кто? Кто ты есть, Павло Лысак? — прохрипел Качуренко.
— Рысак я, Рысак, Андрей Гаврилович.
XXI
— Тебе, товарищ Трутень, придется выступить адвокатом.
— Чего ради? — возмутился Жежеря.
— Так положено.
— Я бы их защитил… Валяй без защиты!
Судья Комар сурово супил рыжие лохматые брови, остро прожигал взглядом Жежерю. Никто
из присутствующих не разбирался так во всех тонкостях юриспруденции, как он, судья Комар.
Клим Степанович судил-рядил чуть ли не со времен гражданской войны. Юриспруденцию
изучал, специальные курсы в самом Харькове проходил, судил не только по закону, но и по
совести. Его уважали и побаивались. Не простым судьей был Комар. Рассказывала не раз его
жена подружкам, как плакал ночью ее Климко, тяжело переживал, когда вынужден был наказать
обвиняемого, жалел его, но не мог пойти на сделку с совестью.
Когда встал вопрос о суде над пленным Гансом и все единогласно заявили, что судить его
надо обязательно, Клим Степанович сказал:
— Да, товарищи, его надо судить. Но не простым, не обычным судом, хотя народным, а
назначим для такого дела трибунал, то есть военный суд, поскольку и время военное, и дело
такое.
Никто не стал возражать, наоборот, поддержали.
Комар порекомендовал командованию группы утвердить состав трибунала: судья — Комар,
как спец юридического дела, члены трибунала — товарищ Белокор, Агафон Кириллович Жежеря.
Против роли государственного обвинителя прокурор Голова не возражал, так как считал это
своей святой обязанностью, а вот адвокат, на роль которого Комар выдвинул Трутня,
запротестовал:
— Защитник из меня не получится. И вообще — нужен он… Защищать? Кого защищать? Что-
то ты слишком мудришь, Клим Степанович…
Клим Степанович сурово объяснил:
— Когда выступают государственный и общественный обвинители, должна быть защита.
Немного поспорив, достигли согласия — защищать подсудимого будет учитель Юлий
Юльевич Лан.
Лан не стал отнекиваться, и к суровой процедуре можно было приступать не мешкая.
В вышине плыли серые, почти бесцветные облака, закрывая солнце, было тихо и уютно,
этому уюту радовались каждый кустик и каждое дерево, чащи казались застывшими в
неподвижности, человеческие сердца охватывал покой, черные думы таяли сами по себе, словно
за этим лесом, на всей земле царит мир, не гуляет по свету большое и страшное горе.
Члены трибунала расположились на старом, замшелом, обросшем густой лесной травой
полуистлевшем дереве, которое когда-то с корнями вырвала буря. Обвинитель уселся на пне с
правой стороны, защитник — на золотистых сосновых ветках. Подсудимого поставили рядом, в
четырех-пяти шагах, переводчик Спартак Рыдаев — все-таки он лучше все присутствующих
владел языком пленника, — стоял около него, Кармен, или же Килину Ярчукову, как свидетеля,
председатель трибунала отделил от присутствующих, а остальные — Трутень, Зорик и Раев, как
зрители, расположились сзади. Витрогон заступил на пост.
Некоторое время царила напряженная тишина. В глубине леса выстукивал дятел, какая-то
птичка грустно попискивала, видимо, сожалея о том, что своевременно не выбралась в теплые
края. С высокого неба, откуда-то из-за облаков, слышалось печальное курлыканье журавлиной
стаи, а может быть, это были и не журавли.
— Заседание трибунала считаю открытым, — объявил председатель Комар, преодолев
первое волнение, вызванное необычностью обстоятельств. Назвал состав трибунала,
квалифицировал обвинение пленному Гансу Рандольфу. И поспешно перешел к допросу
подсудимого. Наме и форнаме подсудимого были определены быстро, на возрасте споткнулись,
так как переводчик Рыдаев путался в немецких названиях больших чисел. И все же выяснилось
наконец, что ему только цвай унд цванциг, то есть двадцать два.
На вопрос, признает ли себя виновным в содеянных преступлениях, подсудимый, сколько
Спартак ни вдалбливал ему суть этого вопроса, упрямо отвечал: никс ферштейн.
С большими трудностями выяснили место рождения подсудимого, его социальное
происхождение и профессию.
— Друкер, друкер… — несколько раз повторил подсудимый и вытянул руки — смотрите,
дескать, не господские, а рабочие, крашенные свинцовой пылью.
— Вот такой из них рабочий класс… — прошептал Зорик Раеву, а тот охотно согласился:
— Штрейкбрехер… гады.
Почему и с какой целью оказался Ганс на нашей земле, подсудимый никак не мог объяснить.
В самом деле — почему он здесь? С какой целью пришел на чужую далекую землю, к
незнакомым, мирным людям, чем они перед ним провинились, что ему от них нужно?
— Говорит, вынужден служить отчизне, а фюрера он не любит…
— Все они его не любят, — едко прокомментировал Зорик. — Только прут, как саранча, по
его велению.
Повозились, пока установили конкретное преступление Ганса: его разбойничье нападение
средь бела дня на двух советских граждан и попытку их задержать. С какой целью и по чьему
приказу это делалось? Как ни расспрашивал Спартак, какие только слова ни добывал из
памяти — пленный не мог понять, чего от него хотят.
— Хитрит, гад, все понимает, а вертит, — кипел Зорик.
Комару, наверное, уже надоело топтание на месте, да и Спартаку сочувствовал, так как тот
вынужден был исполнять непосильную для него роль, поэтому перемолвился шепотом сначала с
Зиночкой Белокор, затем с хмурым и темным, как ночь, Жежерей и велел вызвать свидетеля.
Свидетеля Комар спросил:
— Фамилия, имя, отчество?
Кармен вспыхнула, как пион, оглянулась вокруг — шутят с ней или это серьезно?
Наткнувшись на суровый взгляд Комара, поспешно назвала себя… не Кармен, а как была
записана в паспорте.
— Знаете ли подсудимого? При каких обстоятельствах познакомились с ним?
Кармен презрительно посмотрела на Ганса, который ошарашенно хлопал глазами, стараясь,
видимо, что-то понять. И, к удивлению своему, впервые увидела, что если бы подсудимый не был
немцем, если бы на его узких костлявых плечах не горбатился чужой мундирчик мышиного цвета
и если бы не погоны, узенькие да такие длинные, что даже загибались, то, судя по простоватому
лицу, настороженным глазам, словно заржавевшим, чуть заметным бровям, шероховатым щекам,
переходящим в округлый, полудетский подбородок, можно было бы подумать, что это какой-то из
калиновских парней, вырядившийся так чудно, чтобы на самодеятельной сцене сыграть роль
непрошеного пришельца.
От Кармен ждали показаний, и она, вздохнув, ответила:
— Мы со Спартаком к тетке Приське собрались. Идем, а он и придрался: «Ком-ком» — да
Спартака за руку… Не так ли?
На непредвиденное обращение свидетельницы прямо к нему подсудимый отреагировал
радостно, услышал знакомое слово среди непонятного словесного потока, быстро закивал
головой. «Я-я», — он охотно подтверждал, словно в этом видел спасение, словно понял, о чем
идет речь. Председатель трибунала вынужден был предупредить свидетеля, что согласно
судопроизводственной процедуре задавать вопросы можно только с разрешения суда. И
попросил говорить только по существу.
— Схватил Спартака за руку, но не на такого напал, Спартак мигом скрутил ему руки за
спиной и автомат отнял. Так я говорю, Спартак?
— Ну а дальше, дальше что? — поощрял Комар.
— А дальше ничего. Препроводил в сторожку да и сдал дядьке Гаврилу.
Присутствующие невольно улыбнулись, а судья повернулся вправо, потом влево к членам
трибунала, у тех вопросов не было.
Дождался своего часа государственный обвинитель.
— Скажите, свидетель, известно ли вам, с какой целью подсудимый схватил за руку
Рыдаева?
— Разве я знаю? — искренне удивилась девушка.
— А вас он не пытался схватить?
— Пусть бы попробовал…
Кармен с таким вызовом и с таким превосходством взглянула на подсудимого, что тот
невольно съежился, втянул голову в плечи. Не понял, о чем речь, просто был обескуражен