Красная роса (сборник) - Збанацкий Юрий Олиферович 7 стр.


Кем угодно мог быть покойник, только не Артемом Ткачиком. Казалось, отец уехал куда-то в

далекие края, туда, где правят капитал и неправда, творил там революцию, освобождал людей…

Ранило маму, попала она в больницу, а Ванько этому не очень и удивился. Еще и сердился:

«Нашла время ходить на похороны».

«Да как же, ведь Аристарха Савельевича хоронили, я же в его хоре пела…»

Десять лет, с тех пор как похоронили Артема, не пелось ей, хотя и молода была и красотой

не обижена, не пелось женщине, замер звонкий серебряный голос, как ни уговаривал старый

регент, — нет, нет, нет. Как ни подсыпались женихи — и постарше, и помоложе, еще

неженатые, — ни в какую! — у меня хлопец, у меня ребенок, у меня Ванько — вот мой суженый,

вот моя судьба…

Да как же после этого всего мог поверить в смерть матери Ванько Ткачик? Прихватил в

коридоре старого озабоченного врача, — как тому не быть озабоченным, если один на всю

больницу остался? — не просил, приказывал: быстрей, быстрей!

Врачу Мурашкевичу перевалило то ли на восьмой, то ли на девятый десяток, белый стал,

как голубь, бородка клинышком даже пожелтела. Считали калиновчане старика причисленным к

лику бессмертных…

— Маме плохо…

— Кому теперь хорошо… — нацелил стеклышки очков на парня врач, но послушно засеменил

в хирургию.

Ванько Ткачик в бога не верил, но в Мурашкевича верил больше, чем во всех богов, вместе

взятых. В детстве не однажды спасал его самого этот белый желтобородый маг и от ангины, и от

дифтерии, и от краснухи, и еще бог знает от каких напастей.

— Кризис, — констатировал Мурашкевич.

Безразличие уставшего и ошеломленного последними событиями врача Ткачик воспринял

как спокойную уравновешенность и уверенность. Сам не раз переживал во время болезней

кризисное состояние.

Он ждал. Наедине с мамой. Врач сразу же убежал. Вместо оптимистического «все будет в

порядке» бросил неуверенное «будем надеяться», но что же он мог сказать, если кризис не

миновал…

Жадными глазами Ванько смотрел на мать, верил и не верил, что это она. Ведь никогда же,

сколько он помнит, она не болела. Пожалуется, бывало, что где-то болит, а сама махнет рукой

и — на ногах! «Меня работа лечит», — хвалилась.

Работы у нее хватало, поэтому и была здоровой. Дома дел невпроворот — ребенок же на

руках! — да еще и в артели художественных изделий чудеса творила. Никто так не умел рушник

соткать. Еще в девичестве научилась, когда в батрачках ходила, первой ткачихой стала на селе,

на всю округу славилась. Правда, здесь, в Калинове, рушников не ткала, кто-то объявил их

вредным пережитком прошлого, ткали в артели художественных изделий широкие коврики под

ноги. Марина Ткачик, первая стахановка, не мелочь ширпотребовскую изготовляла, а целый луг

цветущий на коврике расстилала, не под ноги ее изделия бросали, на стены охотно вешали.

Он смотрел на пожелтевшее лицо, его пугали черные подковы под крепко сомкнутыми

глазами, поглядывал на свечку, это от ее скупого беспокойного пламени такие знаки на мамином

лице, это неровный свет так обезображивает человеческое лицо.

— Мама! Мамочка… — тихо звал, как в детстве.

Крепким сном спала мама. Кризис…

Он положил тяжелую, измученную бессонницей и неутихающей тревогой голову на одеяло,

возле самой маминой груди, уловил удары сердца, которые помнил с детства. И постепенно,

вслушавшись в них, успокоился.

Не думал о том, что останется без мамы, и вместе с тем интуиция подсказывала, что будет

именно так. Все чаще являлся в мыслях отец. Вспоминался не столько он сам, сколько его

трагический конец. В одном селе он был посланцем от райкома, коллективизировали тогда

крестьяне хозяйства.

Поздней ночью, возвращаясь то ли с собрания, то ли с товарищеской вечеринки, Артем

Ткачик будто бы ненароком упал в чей-то колодец.

Уже став взрослым, побывал в том селе Ванько. Показывали ему колодец у дороги, на

леваде под вербами. Низенький дубовый сруб, горбатый журавль, похожий на солдата с ранцем

на спине. В такой и в самом деле можно упасть, но почему-то, кроме Артема Ткачика, в него

никто больше не падал. Мать Ванька и до сих пор была убеждена, что Артема бросили туда.

Следственные органы виновников не нашли, признали, что потерпевший был в нетрезвом

состоянии. Как он мог напиться, если в жизни в рот не брал хмельного?

Ванько Ткачик часто пробовал представить себе отца. Не с фотографии, выцветавшей на

стене, а живого, такого, каким он был. Воспоминания сводились к одному эпизоду.

Ванько как раз готовился в первый класс. Мама уже и записала его, и с учительницей

познакомила. Отец купил букварь. А тут приказ: Артему Ткачику, как избранному председателем

комитета бедноты, переселиться в райцентр.

Пегая пузатая лошаденка, надрываясь, тянула скрипучий воз. Все бедняцкие кони почему-

то были пегими и пузатыми. Такая лошаденка была и у дедушки Ванька, маминого отца.

Дедушка шагал рядом с лошаденкой, похлестывал кнутом, отец с матерью шли за возом, а

Ванько подпрыгивал, сидя на сундуке. Лошаденка время от времени останавливалась, чтобы

передохнуть, колеса сразу прикипали к жесткому песку. На всю жизнь запомнил Ванько: именно

тогда дошел своим детским умом, что, если слезет с воза, коню станет легче. И он закричал:

«Отец, сними!»

Отец протянул к нему руки. Они, эти руки, виделись ему всю жизнь, стояли перед глазами и

сейчас: длиннющие, с растопыренными сухими пальцами, мозолистыми ладонями. Подхватил

сына Артем Ткачик на руки, встретился Ванько с его веселыми глазами, прищурился от

удовольствия, когда отец пощекотал ему лицо шершавыми усами, и чихнул от его едкого

никотинового запаха. Тогда, словно почувствовав, что Ваньку не понравился запах самосада,

отец подбросил его вверх, взлетел Ванько чуть ли не до неба, испугался, ведь мог упасть на

землю, и радостно засмеялся, когда снова опустился на мускулистые руки. Еще заметил, когда

взлетел вверх: у отца целый сноп русых волос на голове, а в них пчела жужжит, сердится,

выпутывается.

«Отец, укусит!» — не своим голосом крикнул Ванько. Отец поставил его на землю, деловито

вытряхнул из волос пчелу, взлохматил на голове Ванька нестриженые волосы.

Именно таким, остроглазым, длинноруким, улыбающимся, и запомнился Ваньку отец. Как

живой иногда вставал перед его взором, и вместе с тем Ванько чувствовал, что, если бы сейчас

где-нибудь случайно встретился с ним на улице, вряд ли узнал бы.

Пока не вышел в люди, был при матери, жадно ловил каждое ее слово, каждый взгляд,

послушный, вежливый и покорный сын. Иногда, бывало, и находило на него что-то непонятное

самому, какая-то неведомая сила будоражила его, подбивала не слушаться мать. Но все это

бесследно исчезало, стоило только матери сказать ему словечко или бросить укоризненный

взгляд. Очень рано пробудилось в нем чувство ответственности за мать. Еще в школьные годы

понял, что он сильнее ее и за нее в ответе. Это, может быть, потому, что мать всегда твердила:

вот мой хозяин, вот моя опора!

Десятилетку закончил на «отлично», учителя советовали поступать в университет, а Ванько

пошел на электростанцию, стал электромонтером. Еще в школе втянулся в комсомольскую

работу, стал одним из лучших активистов, и неудивительно, что примерно через год избрали его

в райком, доверили оргинструкторский отдел. Постепенно развернулся организаторский талант

Ивана Ткачика, вскоре и вторым секретарем стал, а на зимней районной конференции избрали

первым…

Воспоминания одолели Ванька. Слышал: стучит сердце матери. Стучит усиленно, тревожно,

но ведь… кризис. То состояние человеческого организма, когда мобилизуются все силы, когда

каждая клеточка борется за право на существование, на жизнь.

Его мать никогда не умрет. Ведь врач Мурашкевич сказал, что, к счастью, пуля не нарушила

жизненные центры, прошила грудь, но миновала сердце, зацепила только краешек легких, не

тронула самого важного — сосудов. Такая жизнелюбивая женщина, как его мать, должна

выдержать, выстоять в момент кризиса…

Его мать — коммунист. Правда, коммунист молодой, почти одновременно с сыном принята в

партию. Ванько этим очень гордился.

Со всем юношеским упрямством принялся сын готовить мать ко вступлению в партию.

Каждый выходной, каждую свободную минуту читал ей брошюры и своими словами объяснял, а

она внимательно слушала, покорно повторяла прочитанное вслед за ним, но как только он

начинал ее спрашивать, вздыхала: не запомнила!

Ванько упрямо начинал все сначала, а мать твердила одно: головой поняла все, а языку

слова не подчиняются. Неспособна, сынок, пересказать все то, что в книгах написано. Буду,

дескать, лучше беспартийной большевичкой, видимо, руки у меня умнее головы.

Первый секретарь райкома посмотрел на все это совсем по-другому. Поговорил с Мариной

Ткачик и убедился — и программу, и устав очень хорошо понимает работница. И язык у нее не

такой уж и бессильный. Слово в слово пересказать, как этого требовал сын, не может, а по-

своему толкует каждый вопрос. И получилось так, что мать раньше, чем сын, стала

коммунисткой…

Гордился Ванько своей матерью. Не раз говорил: «У нас, мама, семья коммунистическая…»

Догорала свечка, тени тревожно прыгали по углам, проплывали мысли-воспоминания в

голове Ванька, никак он не мог понять, то ли в самом деле с ним его мама, то ли это снится ему.

Играет невидимая музыка. Кармен носится по кругу, вся раскраснелась, почти не касаясь

земли, кружится в танце. Трудно сдержаться Ваньку, ноги сами просятся в танец, но войти в круг

он не решается…

И тут Ванько Ткачик проснулся. Свечка еле мигала, плавая в озерке стеарина, в окна

заглядывало то ли красное утро, то ли далекий пожар. Не сразу понял, где он, почему попал в

эту полутемную комнату, плотно заселенную подвижными тенями.

Поднял тяжелую голову, взглянул на маму.

Припал к груди — холодная тишина, дохнуло чем-то терпким, чужим, далеким. Понял все, на

миг потерял сознание.

— Мама! Мамочка! — хрипло прошептал, а может, и вскрикнул на весь мир. — Проснись,

мама!

С ужасом смотрел на измененное холодом смерти, обезображенное мигающим неровным

светом лицо и не знал, как быть, что делать. Показалось ему на миг, что снова стал маленьким,

беспомощным, беззащитным. Такое уже когда-то было в его жизни. Пошла мама на дальний

огород, а он дома заигрался, бросился ее искать; побежал на леваду — и покатился между

травами и кустами клубочком, затерялся, заблудился. И поднял невероятный крик, даже на

дальнем огороде мама услышала; пока добежала, Ванько посинел от отчаяния.

Повеял ветерок за спиной, легонько скрипнула дверь. Не оглянулся, по шагам узнал

Кармен, по дыханию почувствовал беспокойную соседку. Из глаз неожиданно брызнули слезы,

из груди вырвался стон. Девушка положила руку ему на голову, пальцы ее утонули в

растрепанных волосах.

— Не надо, Иванко… — А у самой слезы в голосе.

— Ма-а-ма… моя мама…

— Мы ее не поднимем, — заговорила девушка, и ему сразу же стало не по себе от этих сухих

слов. Как она могла, пакостная девчонка, так легко, так просто бросать такие банальные, такие

казенные слова?

— Прощайся, Иванко… Надо идти…

Нет, она несносна, эта Ярчучкина девка, она смеет говорить ему такое; наверное, думает,

что он оставит свою маму, что он в состоянии теперь куда-то идти.

— Иди прочь, бессовестная, — зло бросил он.

— Иванко, в городе немцы.

— Что? — вскочил Ткачик на ноги, вмиг забыв о горе.

— Они уже здесь… Сначала мотоциклы. Затем танки… машины… Такой грохот…

Он растерянно и испуганно смотрел на девушку.

— Тебе, Иванко, надо немедленно… Они шныряют по улицам.

— Но… — с ужасом посмотрел на молчавшую мать.

— Я тебя проведу… спрячу.

Ткачик понял, что это единственный выход из его положения. Вмиг оказался у двери,

схватил карабин, дослал патрон в патронник.

— Буду отстреливаться…

— Опомнись! — ужаснулась девушка. — Погибнешь… и не один…

В самом деле, ничего глупее нельзя было придумать — открыть стрельбу из карабина по

танкам.

Кармен властно тянула его за руку, торопила, а он покорно, как ребенок, шел за ней.

Нырнули в аллею сирени, ведущую к старому дому с полуразрушенным мезонином, не дойдя

до дома, свернули направо и, как белки, запетляли между деревьями. Когда углубились в

старый-старый панский парк, в последние годы расчищенный и засаженный молодыми

деревьями, Кармен сбавила ход.

— Зайдем через огород… Прямо из парка. Спартака Рыдаева помнишь?

Спартака Рыдаева Ткачик знал. Девять классов закончил хлопец, недавно принимали его в

комсомол на бюро райкома. Такой хлопец не мог не запомниться. У него необычная биография,

он чем-то отличается от всей школьной братии.

— А тебе он кто? — поинтересовался Ванько.

— Вот тебе и на! Наши матери — родня.

— Ну и что?

— Спартак все ходы-выходы знает. Спрячет лучше, чем кто другой.

Остановились возле старой ограды. Кармен уверенно приоткрыла раздвижные штакетины,

Ваньку велела затаиться, а сама прошмыгнула в отверстие.

Ткачик замер у ограды, вслушался в утренние звуки, доносившиеся издали, из центра

поселка, и только теперь почувствовал, как бьет его лихорадка. Руки дергаются, зубы стучат,

тошнит…

Кармен как неожиданно нырнула, так и вынырнула из дощатого отверстия. Чуть не застрял

в дыре головастый крепкий Спартак, великан с лицом ребенка, с ясными доверчивыми глазами.

— В самом деле… — протянул он. — Здравствуй, секретарь. А я не поверил… Бывало, Кармен

разыгрывала меня, как маленького… — Теперь видишь?

— Ну, теперь…

— Поэтому и не задерживайтесь, ребята.

Кармен поймала руку Ванька, заглянула в глаза.

— Счастливо, Иванко. Не беспокойся… А маму твою похороним…

VIII

Сцапали Качуренко враги, как пить дать сцапали.

Он сомкнул отекшие веки, тряхнул тяжелой головой, прогоняя страшное видение.

— Подъем, пан голова, подъем!

Как рукой сняло сон. Порывисто сел на диване, рука машинально потянулась к пистолету.

Но… его новенький, только за два дня до этого пристрелянный «ТТ» был уже в чужих руках. Эти

руки, холеные, с дорогими перстнями на толстых розовых пальцах, жонглировали личным

оружием Качуренко.

Он взглядом исподлобья обвел хату. Молча, брезгливо морщась, чужаки перебирали

разбросанную по полу одежду Аглаи, своим поступком выведшей его из равновесия, предавшей

его. И вот результат. Он попал в руки врага.

Приступ ярости как внезапно накатился, так и моментально схлынул. Настороженно

осмотрелся, оценил обстановку — что тут было делать?

Чужак с какими-то странными погонами, не в офицерской фуражке, а в сплющенном

пирожке, играл пистолетом Качуренко.

— Что вам нужно? — сдавленно прохрипел Качуренко.

— Не ждали, Андрей Гаврилович? — произнес тот. — А мы тут как тут…

Качуренко пришел в себя окончательно, понял, что для него война кончена, по-глупому

проиграна. Вспомнил товарищей. Пожалел, что не поехал с ними. Дался ему этот список. Надо

было забежать на минутку, разыскать, сжечь, да и конец всему.

Он смотрел в пол, лохматил рукой растрепанные, уже седеющие волосы, лихорадочно

думал.

Вспомнились далекие времена, гражданская война. Ему двадцати еще не было, в стороне от

всех событий стоял, оберегал его крестный как зеницу ока. Даровой работник нужен был в

Назад Дальше