Сансиро - Сосэки Нацумэ 20 стр.


Сансиро так же безучастно глядел на чужие похороны, как на чужое сочинение, которое держал в руках. Но если бы ему предложили смотреть безучастно на Минэко, он непременно удивился бы. Он не смог бы смотреть на Минэко глазами постороннего, хотя не отдавал себе в этом отчёта. Одно было бесспорным: в чужой смерти он ощутил красоту и умиротворённость, красота живой Минэко несла ему страдание. Сансиро почему-то думал, что, если будет идти всё время прямо, к своей судьбе, даже мысленно, даже во сне, не отклоняясь в сторону, он избавится от страдания. И он шёл всё вперёд и вперёд. На похоронную процессию Сансиро смотрел сейчас издалека, как на картину, сожалел о безвременной кончине, но не скорбел, а испытывал приятное чувство, как при виде чего-то красивого.

Свернув на улицу Акэбоно, Сансиро увидел большую сосну, видимо, о ней ему и говорили, когда объясняли, как отыскать дом Харагути. Однако дом, у которого она стояла, оказался не тот. За ним была ещё сосна, а дальше — ещё и ещё. «Прекрасное место», — подумал Сансиро, прошёл мимо множества сосен, свернул налево и очутился перед живой изгородью с красивыми воротами. На воротах висела табличка из тёмного и очень твёрдого дорогого дерева, на которой зелёной масляной краской было написано имя Харагути, причём с такой изысканностью и витиеватостью, что не разберёшь — иероглифы это или узоры. Тропинка от ворот к дому не была обсажена ни кустами, ни цветами, лишь поодаль с обеих сторон были разбиты газоны.

У входа чинно стояли гэта Минэко. Сансиро узнал их по ремешкам — они были разного цвета. Девочка-горничная сообщила, что господин сейчас, как раз работает, но если Сансиро желает подождать, он может войти, и провела его в мастерскую — просторную комнату, вытянутую с севера на юг. В комнате, как и следовало ожидать, царил художественный беспорядок. Непропорциональный размерам комнаты ковёр казался небрежно брошенным на пол куском ткани с ярким, очень изящным рисунком. Наискосок от ковра лежала тигровая шкура с длинным хвостом. Здесь же, на полу, стояла большая ваза с шероховатой поверхностью, с двумя торчащими из неё стрелами. Между оперением мышино-серого цвета ярко блестела позолота. Рядом Сансиро увидел старинные воинские доспехи. Он подумал, что, вероятно, они из тех, что носили крупные военачальники, судя по дорогой плотной ткани и выделке. В противоположном углу он заметил что-то ослепительно блестящее. Это оказалось кимоно с лиловыми узорами и золотым шитьём. Оно висело на шнуре, пропущенном сквозь короткие рукава, словно проветривалось. Пожалуй, очень старинное, подумал Сансиро. Стены были увешаны картинами, большими и поменьше. Те, что без рам, видимо, наброски, лежали небрежно свёрнутые, с неряшливо загнутыми краями. И среди этой утомительной для глаз пёстрой путаницы стоял холст с начатым портретом. Женщина, которую писал художник, стояла в глубине комнаты, с веером в приподнятой руке. Когда Сансиро вошёл, художник резко повернулся от холста и с палитрой в руке пошёл ему навстречу, сжимая в губах толстую трубку.

— Пришли? — сказал он, кладя трубку на круглый столик с пепельницей и спичками, у которого стоял стул. — Садитесь и смотрите. — Он указал на портрет. Холст был размером чуть поменьше шести футов.

— Действительно, большое полотно, — сказал Сансиро.

— Угу, очень, — пробормотал словно про себя Харагути и стал рисовать волосы. В этот момент из-за веера сверкнули белые зубы, и Сансиро наконец увидел лицо Минэко.

Несколько минут проходят в тишине. В комнате тепло — горит камин. Да и день выдался нехолодный — ветер утих. Оголённые деревья стоят в лучах зимнего солнца неподвижные и безмолвные. Сансиро кажется, что мастерская в тумане. Он сидит, облокотившись на стол, в атмосфере тишины и покоя. В этой тишине возникает Минэко. Чёрточка за чёрточкой появляется её изображение на холсте. Всё вокруг словно застыло, движется лишь кисть толстяка-художника, движется неслышно, как и сам художник.

Вписанная в тишину Минэко с веером до того неподвижна, что её можно принять за картину. Харагути пишет не с натуры, а с картины, только объёмной, думает Сансиро, чудесным образом он со всем старанием как бы переносит Минэко с объёмной на обыкновенную картину. И эта, вторая, Минэко постепенно сближается с первой. Их разделяет тишина, которую нельзя измерить часами. Плавно, спокойно течёт время, не касаясь сознания художника, и постепенно вторая Минэко нагоняет первую. Ещё немного, и расстояние между ними исчезнет, они сольются воедино, тогда ход времени резко изменит своё направление, канет в вечность и кисть Харагути перестанет двигаться. При этой мысли Сансиро вышел из оцепенения и посмотрел на Минэко, всё ещё неподвижную. От этой звенящей тишины у Сансиро, словно от хмельного, крутилась голова. Харагути неожиданно рассмеялся и спросил:

— Устали, да?

Девушка ничего не ответила, тотчас приняла свободную позу и буквально упала в кресло, стоявшее рядом. Сансиро снова увидел её ослепительно белые зубы, когда, улыбнувшись, она окинула его быстрым, словно метеор, взглядом.

Харагути подошёл к столику.

— Что скажете? — спросил он, взял трубку, приминая пальцами табак, раскурил её, дважды затянулся, выпустил сквозь усы две густые струи дыма и снова повернулся к холсту, рисуя то, что можно было рисовать без натуры. Картина ещё не была закончена, но Сансиро она казалась великолепной. Оценить её по достоинству он, разумеется, не мог, ибо воспринимал искусство чисто эмоционально, да и то впечатление складывалось у него смутное, поскольку в живописи он не был даже дилетантом. Поэтического восприятия и художественного вкуса у Сансиро хватало лишь на то, чтобы самому себе не казаться человеком, чуждым искусства.

Сколько света в этой картине, она будто озарена солнцем и в то же время припорошена пудрой — ни излишне ярких красок, ни глянца. Даже тени не тёмные, а скорее светло-лиловые. Это ощущение сочеталось у Сансиро с чувством лёгкости и приподнятости: словно он плыл по реке на быстроходной увеселительной лодке. О тревоге тут и речи быть не могло — таким покоем и умиротворением веяло от картины. Ни горечи, ни яда. «Картина в духе Харагути-сан», — подумал Сансиро и тут услыхал голос Харагути:

— Я расскажу вам кое-что интересное, Огава-сан. Одному из моих знакомых, видите ли, надоела жена, и он потребовал развода. Жена ни в какую, раз уж, говорит, вышла за тебя, ни за что не уйду, а ты как хочешь.

Харагути чуть отступил от картины, оценивая результаты работы, и обратился к Минэко:

— Напрасно вы не пришли в более лёгком кимоно, Сатоми-сан. Мне было бы легче вас писать, а то делаю всё по догадке, не слишком ли смело с моей стороны?

— Мне очень жаль, — отозвалась Минэко.

Харагути ничего не ответил, снова подошёл к холсту и продолжал:

— Так вот, поняв, что жену не так-то легко спровадить, приятель сказал ей: не хочешь — не уходи, живи здесь, сколько душе угодно, я сам уйду… Пожалуйста, Сатоми-сан, встаньте на минутку и взгляните сюда. Веер не нужен. Просто встаньте. Вот так. Благодарю… Тогда жена и говорит: что же я буду без тебя делать? А мне что за дело, — отвечает приятель. — Хочешь — выходи замуж.

— Чем же это кончилось? — спросил Сансиро.

— Да ничем, — ответил Харагути и пояснил свою мысль: — К браку следует относиться серьёзно. Ни сходиться, ни расходиться просто по капризу нельзя. Возьмите, к примеру, Хироту-сэнсэя, возьмите Нономию-сан, возьмите Сатоми Кёскэ-кун и, наконец, меня. Ни один из нас не женат. И чем больше будет чересчур самостоятельных женщин, тем больше будет холостяков. Эту самостоятельность общество должно ограничивать, чтобы не появлялись холостяки.

— Кстати, мой брат скоро женится, — сообщила Минэко.

— В самом деле? Что же будет с вами?

— Не знаю.

Сансиро и Минэко обменялись взглядами. Минэко улыбнулась. Поглощённый работой Харагути пробурчал себе под нос: «Не знаю, не знаю… Тогда…»

Улучив момент, Сансиро подошёл к Минэко. Девушка откинулась на спинку кресла, где висело её хаори с очень красивой подкладкой, рассыпав по нему свои прекрасные волосы. Воротник кимоно распахнулся, открыв шею, но Минэко это было, видимо, безразлично — так она устала.

В кармане у Сансиро лежали тридцать иен, непостижимым образом связывавшие его с Минэко, в это Сансиро твёрдо верил. Только поэтому он до сих пор не возвращал ей деньги и решил сделать это именно сейчас. Отдалится она от него, когда это связующее звено перестанет существовать, или, наоборот, приблизится? Следует заметить, что Сансиро был несколько суеверен.

— Сатоми-сан! — обратился он к Минэко.

— Что? — откликнулась девушка, подняв глаза на Сансиро и сохраняя при этом совершенно невозмутимое выражение лица. Сразу было видно, что она устала.

— Раз уж я здесь, кстати, верну вам… — произнёс Сансиро, сунув руку в карман.

— Что вернёте? — спросила девушка всё так же вяло, в то время как Сансиро мучительно раздумывал, как ему поступить. Наконец он решился:

— Верну деньги, которые недавно занял у вас.

— Ну, сейчас это совсем некстати, — ответила девушка, не вставая с кресла, всё с тем же безразличным видом. Сансиро ещё не до конца осмыслил её слова, как за спиной у него раздался голос Харагути:

— Ну что, поработаем ещё немного?

Оглянувшись, Сансиро увидел, что Харагути стоит с зажатой в пальцах кистью и с улыбкой на них смотрит, свободной рукой пощипывая бородку. Минэко взялась за подлокотники и выпрямилась, собираясь встать.

— Ещё долго? — тихо спросил Сансиро.

— Около часа, — так же тихо ответила Минэко. Сансиро снова занял своё место у круглого столика, Минэко стала позировать, а Харагути, закурив трубку, взялся за кисть и, не оборачиваясь, сказал Сансиро:

— Огава-сан, посмотрите, пожалуйста, в глаза Сатоми-сан.

Сансиро послушался, но Минэко вдруг опустила веер, повернулась к окну и стала смотреть в сад.

— Так не годится. Если вы будете смотреть в другую сторону, дело не пойдёт. Только-только начал писать, а вы…

— Зачем же вы изволите говорить то, что к делу не относится? — повернулась к нему девушка.

— Я ведь не шутил, — оправдывался Харагути. — Просто нужно было кое о чём спросить у Огавы-сан.

— О чём же?

— Сейчас скажу, только, пожалуйста, примите прежнюю позу. Так. Ещё чуть-чуть локти вперёд… Скажите, Огава-сан, уловил я выражение глаз оригинала?

— Я в этом мало разбираюсь, — ответил Сансиро, — но всё же хочу у вас спросить. Вот вы каждый день пишете, но разве не меняется выражение глаз у того, кого вы пишете?

— Конечно, меняется. Мало того, меняется и настроение художника. Казалось бы, каждый день надо начинать сначала. Но, как ни странно, изображение получается довольно точное и законченное. Вы спросите, почему…

Говоря всё это, Харагути смотрел на Минэко и не переставал работать кистью, чем вызвал у Сансиро истинное уважение.

— Картина, которую пишешь, с каждым днём обретает всё новые черты и уже сама создаёт художнику настроение. И это настроение охватывает всякий раз, как входишь в мастерскую и берёшься за кисть. Говоря точнее, настроение картины передаётся тебе. То же самое и с портретом Сатоми-сан. Вполне понятно, что на выражение лица действуют различные факторы, скажем, все эти в беспорядке разбросанные вещи: барабан, тигровая шкура, воинские доспехи, наконец, сама поза. Однако на картину это не оказывает сколько-нибудь серьёзного влияния. Потому что постепенно всё это становится привычным, включая и выражение лица. Его-то и следует запечатлеть в портрете. Кстати, о выражении лица…

Харагути вдруг умолк. Его, видимо, что-то смутило. Он отступил шага на два и переводил внимательный взгляд с картины на Минэко и обратно.

— Что-нибудь случилось, Сатоми-сан? — спросил он.

— Нет, ничего.

Просто не верилось, что это голос Минэко, так тихо и неподвижно она стояла.

— Кстати, о выражении лица, — продолжал Харагути. — Оно есть не что иное, как проявление души. И именно его изображает художник, а не самое душу, но в нём, собственно, и проявляется богатство души… Да, это, пожалуй, верно. Богатство души, которое никак не проявляется, находится за пределами возможностей художника, и с этим приходится мириться. Таким образом, мы рисуем только плоть. Однако плоть, не имеющая души, мертва, и рисовать её бессмысленно. Взять, к примеру, глаза Сатоми-сан… Я их рисую вовсе не для того, чтобы отразить её душу. Мне нравятся именно глаза. Их разрез, густая тень тяжёлых ресниц, глубина зрачков — всё это я стараюсь изобразить до мельчайших подробностей, из которых и складывается выражение лица. Если же оно не получается, значит, я либо не так, как надо, положил краски, либо исказил само изображение. Третьего не бывает. От красок и изображения, собственно, и зависит выражение лица, и с этим приходится считаться.

Харагути снова отступил от холста и смотрел то на Минэко, то на портрет.

— Что-то вы не в себе сегодня, — сказал он наконец Минэко. — Устали? Если устали, прекратим…

— Нет, нет.

Харагути снова подошёл к картине.

— Хотите знать, почему я выбрал именно глаза Сатоми-сан? Так слушайте… На Западе красавиц непременно рисуют с огромными глазами, даже забавно. А вот в Японии — с узкими. Вспомните хотя бы Каннон-сама[63], маски Отафуку[64], маски Но[65] и, наконец, самые выразительные в этом смысле лица красавиц, запечатлённых в укиёэ[66]. У всех у них глаза узкие, как у слона. Столь различный критерий красоты на Западе и на Востоке на первый взгляд может показаться странным, на самом же деле всё очень просто. Европейские женщины — большеглазые, поэтому большие глаза и являются мерилом красоты. У японок же глаза маленькие, японские женщины — словно из семейства китовых… Пьер Лоти[67], например, конечно, в шутку спрашивал, как могут японки открывать глаза. Эта национальная особенность, естественно, отразилась и на эстетическом вкусе. Больших глаз у японок не бывает, и идеалом для нас служат глаза узкие. Их высоко ценят и рисуют на своих картинах Утамаро и Сукэнобу[68]. Но когда европейский художник берётся изображать такие глаза, то, как бы он ни старался подражать японскому стилю, женщина у него получается слепой и впечатление производит весьма неприглядное. В Японии не сыщешь такого лица, как у рафаэлевской Мадонны, а если и сыщешь, оно не будет японским… Поэтому-то мне и пришлось побеспокоить Сатоми-сан… Сатоми сан, ещё немного.

Минэко не ответила и продолжала стоять, не двигаясь.

Надо заметить, что Сансиро слушал художника с интересом. Этот интерес возрос бы во сто крат, если бы внимание юноши не отвлекала Минэко, которая занимала сейчас Сансиро гораздо больше, чем рассуждения художника и даже сама картина. Слушая Харагути, Сансиро не сводил глаз с Минэко. Она была до того хороша в своей неподвижности, что, казалось, пленила саму природу, которая тоже застыла на какой-то миг. Есть в неизменности вечное утешение. Но тут вдруг Харагути, слегка склонив голову набок, спросил девушку, что с нею. Сансиро даже испугался. Быть может, художник хочет сказать, что уже не в силах запечатлеть столь изменчивую красоту?

А девушка и в самом деле как-то потускнела, в уголках глаз затаилась неизбывная грусть, будто и впрямь с нею что-то случилось. Сансиро ощутил, как исчезли мир и покой, которыми так и веяло от этой живой картины. «Уж не я ли причина такой перемены?» — мелькнуло в голове у юноши. И сразу же его душу затопило острое чувство, в котором целиком сказалась его натура. Он уже не мог спокойно, с лёгкой грустью созерцать эту изменчивую красоту. Неужели это его приход так подействовал на Минэко? Чувство было неожиданным и новым.

Харагути наконец отложил кисть.

— На сегодня хватит. Совсем не клеится!

Минэко уронила веер, взяла с кресла хаори и, надевая его, подошла к Харагути.

— Устали? — спросил художник.

Назад Дальше