Лавровы - Слонимский Михаил Леонидович 18 стр.


Он очнулся от холода. Уже стемнело. Ослепительно сверкала Полярная звезда. Дрожа от холода, Борис поднялся с кресла, подобрал упавшего наземь Тургенева и торопливо пошел по аллее. Вот и дача. Борис хотел уже взойти на террасу, но вдруг прочел над входом: «Симпатия». Да и дача была совсем непохожа на ту, в которой поселился Борис.

«Что за черт?» — удивился Борис.

Он заблудился и не мог понять, куда он попал. Повернул обратно и вскоре увидел свет из окон «Монрепо».

Ужин был в разгаре. Извинившись, Борис присел к столу.

— У вас, оказывается, есть еще пансион «Симпатия»? — спросил он у хозяйки.

— Там живут моя мать, мой муж и мой сын, — отвечала хозяйка.

Молоденькая дамочка снова сидела рядом с Борисом. Он не обращал на нее решительно никакого внимания, так же как и на господина Беренса.

XXIX

Война еще длилась, эшелоны солдат еще тянулись на фронт, и русской армией все явственней командовали английские и французские послы, атташе, советники, коммерсанты. Петроград был полон ими. Офицеры и юнкера, адвокаты и политические авантюристы, спекулянты и банкиры восхваляли свою последнюю надежду — Временное правительство и его главаря Керенского, прославляли Корнилова и Савинкова.

С весны Мариша перешла на службу в Совет. Она разбирала корреспонденцию с фронта, направляя некоторые солдатские письма в кабинет печати.

В июне Николая отправили на фронт, Мариша пошла на вокзал провожать его. Он стал ее лучшим другом и больше ни разу не заговаривал о женитьбе. Может быть, когда-нибудь потом она даже полюбит его и станет его женой. Все может быть. Кто знает, что будет впереди?

Она собрала все свои силы для того, чтобы не заплакать при прощании. Когда она видела солдат, уезжающих на фронт, ей невольно вспоминались эшелоны раненых, возвращающихся с фронта. Но, чтобы не расстраивать Николая, она даже попыталась улыбнуться. Впрочем, это была такая улыбка, что Николай сказал:

— Уж лучше бы заплакала.

Он мог бы и не ехать на фронт, но там нужна была его работа, и он не пожалел себя. Мариша подумала о том, что он никогда себя не жалеет. А она его жалеет? Марише стало так жалко и его, и себя, и всех, кому не дают жить мирно и трудолюбиво, что она все-таки заплакала. Вскоре она узнала от Лизы, что Николай попал в Особую армию, наиболее страшную в те времена.

Третьего июля она шла по Невскому проспекту в толпе демонстрантов, которые несли плакаты «За власть Советов!»

Дойдя почти до Садовой улицы, толпа остановилась.

Сначала Мариша не поняла, что произошло. Послышались крики, какое-то перещелкивание, затем раздались выстрелы. Огромный солдат рядом с Маришей кричал:

— Сволочи!

А вокруг визжали пули, и люди падали на мостовую. Правительство, называвшее себя революционным, расстреливало безоружных демонстрантов.

Мариша схватила солдата за рукав, а тот вдруг замолк и навзничь упал на мостовую. Мариша вскрикнула и наклонилась над ним. Солдат был мертв — его убила пуля Керенского.

Мариша не помнила, как дошла до квартиры Клешневых, где поселилась после отъезда Николая. То, что ей пришлось увидеть, глубоко поразило ее. Как ни боролась она с собой, сколько раз ни повторяла все внушения Николая, Лизы, Клешнева, но страх перед жизнью охватывал ее иногда с такой силой, что ей казалось просто невозможным существовать и на что-то еще надеяться... От Николая не было никаких вестей. Что с ним? Жив ли он?.. Она не могла отделаться от чувства какой-то вины перед ним.

В дни корниловского мятежа она особенно горько вспоминала Николая. Особая армия стала совершенно страшной, но почему-то Мариша верила, что Николай останется жив.

Генерал Эрдели, командовавший Особой армией, один из главных сторонников Корнилова, установил в подчиненных ему войсках режим офицерской диктатуры. Малейшее нарушение дисциплины каралось расстрелом. Быть большевиком и состоять в рядах этой армии означало наверняка быть расстрелянным. Николай был изобличен и бежал из-под конвоя. Один из конвоиров помог ему и бежал вместе с ним.

Частью пешком, частью прячась в товарных вагонах, теряя и вновь приобретая случайных спутников, Николай, грязный и обросший черной бородой, добрался наконец до Петрограда.

Клешнев, работавший в военной секции Совета, дал ему только ночь отдыха, а затем сказал:

— Езжай в Павловский полк. Мытнина ты там знаешь. Езжай на поддержку.

Мытнин встретил его так, словно они вчера расстались:

— Ты из Особой? Через час митинг. Говори крепче.

Первым выступил эсеровский оратор.

Серошинельная толпа солдат слушала его во дворе казармы. Кто сидел в отдалении, покуривая цигарки и тихо переговариваясь, кто напряженно ловил каждое слово оратора, кто перебивал его речь криком и бранью. Красное лицо Мытнина было еще краснее обычного, глаза его возбужденно горели. Оратор говорил гладко и красиво, обещая солдатам землю и волю после победоносного окончания войны.

Николай выскочил на трибуну, стараясь совладать с собой.

— Я с фронта, из Особой армии! — неистово закричал он. — Вот что творится там, где слабы большевики! — И Николай стал рассказывать об армии генерала Эрдели. В его словах было нечто такое, что заставило насторожиться даже самых дальних и невнимательных слушателей. — Военные победы укрепят их силы, и нам не вырваться тогда из тисков! — все более возбуждаясь собственным рассказом, продолжал Николай. — Конец войне, мир — вот что нам нужно! Товарищи, не верьте обманщикам! Надо свою войну затевать против всей этой мировой сволочи! Спасибо, что товарищ Ленин живет на свете!

Эсеровскому оратору пришлось спасаться бегством.

XXX

Тем временем Борис Лавров ел, пил и спал в финском санатории, не дружа и не ссорясь с остальными обитателями «Монрепо» и предоставив молоденькую дамочку господину Беренсу. Он подолгу гулял в сухом сосновом лесу, присаживаясь на валуны и ложась на песок спиной к солнцу. Он отдыхал первый раз за последние годы и впервые был совершенно свободен. Но с некоторых пор это ощущение свободы у него пропало. Началось с того, что он прочел в газетах о событиях третьего июля в Петрограде.

— Теперь станет спокойно, — заметил за обедом господин Беренс.

— О да! — согласилась полная дама.

И все. Они умели не тратить лишних слов.

«Значит, — думал Борис, — произошло то, чего не было в феврале. Не городовые, не полицейские, а солдаты стреляли в демонстрантов. Какие же это солдаты? Что бросает сейчас людей друг на друга?» Борису подумалось, что юноши из богатых семей, с которыми он ехал на фронт, конечно могли бы стрелять третьего июля по безоружным демонстрантам, по простым солдатам, которым эта война так же не нужна, как не нужна была и царская. Не все в ударном эшелоне были такими уж болванами, как ему сначала казалось. Он вспомнил, что юноши из особенно богатых семей тотчас же по прибытии на фронт были произведены в офицеры и получили разные штабные должности. Никого из них Борис не помнил в атаке. Все-таки пребывание в ударном эшелоне кой-чему научило Бориса. Все эти дни после третьего июля он размышлял как раз над тем, что ему пришлось видеть именно в этом эшелоне. Пожалуй, зря он презрительно называл его эшелоном болванов. Там главное было совсем не в глупости или уме.

Любимым местом стала для Бориса скамейка у тихого озера. Он каждый день проводил здесь утренние часы: читал, думал, вспоминал. Да, конечно, событиями третьего июля должны быть довольны и англичанин, предлагавший русским солдатам стать верными патриотами Англии, и петербургские богачи, устроившие своих сыновей на безопасные штабные должности, и господин Беренс. А Григорий Жилкин просто состоит у них на службе и поставляет им необходимые революционные слова.

«Большой Кошель», — вспомнились вдруг Борису слова ратника Семена Грачева. Эти слова резким и ясным светом освещали то, что произошло третьего июля. Когда Грачев бросил ему эти слова, Борис оттолкнул их от себя, но теперь они возвращались к нему, и их уже нельзя было оттолкнуть. Теперь Борис читал уже не «Первую любовь» Тургенева, а «Коммунистический манифест» и брошюры об учении Маркса (эти книги дала ему с собой Надя), и ему казалось, что впервые в жизни он начинает всерьез разбираться в том, что происходит вокруг него.

Теперь он другими глазами смотрел на обитателей «Монрепо». Ведь это и был тот самый Большой Кошель, о котором говорил ему ратник Семен Грачев.

Но — странно: размышляя над всем этим, Борис продолжал бездействовать. Обитатели пансиона «Монрепо» казались ему порой всего лишь экспонатами какого-то диковинного музея.

Однажды, выйдя к обеду, он заметил, что хозяйка уже не сидит на своем месте за столом. Вскоре она появилась, неся дымящуюся миску с супом.

— Где Марта? — удивился господин Беренс.

Хозяйка, вернувшись к своему месту, наполнила тарелку супом, поставила ее на стол и заплакала:

— Такой некультурный, необразованный народ!

И, утирая слезы, она объяснила, что весь штат прислуги — кухарка, горничная Марта, сторож — забастовал. Продолжает работать только электротехник.

Никто за столом не взволновался: тут сидели люди, привычные к такого рода историям. Никто ничего не сказал, но после обеда господин Беренс и полная дама предложили свои услуги вместо забастовавших. Полная дама настояла на том, чтобы заменить кухарку, а господин Беренс заявил, что он сегодня будет ночевать в сторожевой будке. Хозяйка растроганно благодарила их.

В семь часов вечера загорелось электричество, но не прошло и десяти минут, как оно потухло: электротехник тоже снялся с работы. Через полчаса электричество вновь зажглось: место электротехника занял сын хозяйки.

Борис вышел погулять. Он хотел встретить кого-нибудь из бастующих. В полуверсте от пансиона находился клуб, где собирались финские рабочие. Он пошел туда. Перед клубом, на лужайке, толпилось много народу. Кричали, смеялись отрывисто; вспыхивали при затяжке и раскурке огоньки в трубках. Бориса заметили. Незнакомый финн подошел к нему и, сердито хмуря белесые брови, проговорил на своем языке длинную фразу, из которой Борис не понял ни слова. Но жест финна был достаточно понятен — финн гнал Бориса прочь отсюда. Уж одно то, что Борис жил в пансионе, делало его врагом для этих людей.

Борис покорно повернул домой.

На следующий день все, кроме него, были втянуты в работу. Молоденькая дамочка помогала полной даме на кухне; хозяйка убирала комнаты; ей помогала бонна, на попечение которой, кроме того, были отданы все дети; господин Беренс и муж хозяйки по очереди исполняли обязанности сторожа; сын хозяйки работал в огороде и в поле, а вечером сидел на электрической станции. Борис ничего не делал, и это было похоже на молчаливую демонстрацию. Обитатели пансиона вежливо ждали, когда он сам предложит свои услуги.

«Надо завтра же уехать», — решил он. Это «завтра» было последней надеждой — авось все успокоится как-нибудь само собой.

За обедом господин Беренс вежливо осведомился у него:

— У вас руки совсем отвалились?

Борис был так занят своими мыслями, что не понял его слов. Он только взглянул на него с недоумением.

— Вы долго думаете еще оставаться индифферентным? — осведомился господин Беренс.

Маску жизнерадостного простака он снял еще вчера. Он стал суше, деловитее и злее.

Борис понял. Одно слово — и он окажется либо заклятым врагом, либо закадычным другом этих людей. Третьей возможности нет.

— Ах, господин Беренс, — вздохнула хозяйка. — Господин Лавров так заболел солдатом! Я очень, очень не хотел солдат на пансион взять. Но у меня такой нежный сердце...

Господин Беренс усмехнулся. Он сказал уже в форме приказания:

— Сегодня после обеда вы замените меня.

Борис заметил, что господин Беренс говорит с ним уже не как с равным себе. Может быть, теперь его даже заставят работать больше других, потому что он солдат. Борис встал и вышел из-за стола. У себя в комнате он быстро сложил вещи в мешок, надел пальто, фуражку и, закинув мешок за плечи, двинулся вниз по лестнице. В прихожей его догнала хозяйка пансиона, за ней следовал господин Беренс.

— Испугались? — ядовито спрашивал господин Беренс. — Герой, нечего сказать.

— Я убил командира батальона, в котором служил! — воскликнул Борис. — Я не желаю вам помогать!

Господин Беренс расхохотался:

— Чем отговаривается! Бездельничать да роскошничать — на это вы не большевик! А бороться со швалью — тут вы большевик! Хвастун паршивый! Трус! Врете! Поверю я, чтобы вы посмели убить кого-нибудь! Шваль! Тихоня!

Хозяйку пансиона между тем волновали совсем другие мысли: она боялась, не утащил ли Борис что-нибудь. Никогда не покидавшая ее деликатность мешала ей произвести обыск в его мешке. Наконец она придумала выход:

— Ах, господин Лавров, вы, наверное, очень нехорошо уложил свои вещи. Мужчина никогда не умеет свои вещи уложить. Я вам уложу.

Она протянула руку к мешку. Но Борис уже двинулся к двери:

— Прощайте.

Он проклинал себя за все прошедшие недели. Что за дурак — придумал себе какую-то глупость насчет музея и экспонатов. Хороши экспонаты! Хорош музей!

Хозяйка ломала руки: она была уже уверена, что он украл. Иначе зачем он так торопится!

— Ах, господин Лавров! — воскликнула она, чувствуя, что никак не может потребовать обыска. — Ах, господин Беренс!

Она утешала себя тем, что все-таки получила плату за два месяца, а Борис жил в пансионе меньше. Даже если он украл, то, может быть, она на этом ничего не потеряет. К тому же, большая вещь не влезла бы в его мешок. Тут хозяйка вспомнила фарфоровую статуэтку, которая стояла в комнате Бориса, и стремглав бросилась вверх по лестнице. Если статуэтки нет, то она скажет об этом господину Беренсу, и тот уличит Бориса в воровстве. Но статуэтка стояла на месте. Хозяйка заглянула в гостиную, — все мелочи были на местах.

«Сын инженера не может быть вором», — успокоенно подумала она.

А Борис уже шел по саду. Он почти бежал, не чувствуя тяжести мешка.

Господа Беренсы знали его отца, но это не должно больше успокаивать их в отношении сына!

Только подходя к станции, Борис замедлил шаг.

Он завез мешок с вещами домой и сразу же отправился к Жилкиным.

Надя выбежала ему навстречу.

— Уже? — радостно спрашивала она. — Как ты отдохнул? — Она по обыкновению повела его к себе. — Поправился, — говорила она, поглядывая на него. Она держала его за локоть двумя пальцами, оттягивая рукав гимнастерки. — Ты доволен?

— Очень недоволен, — отвечал Борис и, усевшись на одну из пугавших его некогда хрупких тумбочек, без утайки рассказал все, что с ним случилось в финском санатории. — Не понимаю, как я мог согласиться ехать в этот пансион, — закончил он.

Надя слушала, и слезы накапливались в ее глазах. Сдерживая их, она сказала:

— Но ты же должен был поправиться и отдохнуть?

Надя силилась быть спокойной, но слезы все-таки покатились по ее щекам. Она отвернулась.

— Удивительное дело! — восклицал Борис. — Впрочем, ты тут ни при чем. Это я круглый дурак и во всем виноват! К черту! Забудем об этом! Сколько я тебе должен?

Надя в ответ заплакала, уже не сдерживаясь.

Борис подсел к ней:

— Что ты? Успокойся! Тебе я только благодарен.

Но в его словах не было того, что могло бы успокоить Надю.

— Хорошо, забудем, — сказала она, утирая слезы.

— Только уж прости, — отвечал Борис, — но я должен вернуть тебе деньги. С чего ж это я буду жить на твой счет?

Когда Борис ушел, Надя долго еще сидела, выпрямившись, на кушетке. Впервые она думала о том, что этот человек совсем не стоит такой любви. Он просто ничего не замечает, ничего не может понять. Если так, то она сумеет построить свою жизнь без него. Подумав об этом, она сразу почувствовала себя очень несчастной и снова заплакала. Неужели поздно? Неужели она уже не может разлюбить Бориса? Надя даже ударила кулаком по кушетке. Она твердо решила разлюбить Бориса, разлюбить во что бы то ни стало.

Шагая к себе на Конюшенную, Борис тоже думал о Наде. Он все прекрасно понял, но нарочно притворился непонимающим. Ему сейчас было не до любовных историй.

XXXI

Борис разыскивал и не мог найти Клешнева.

Назад Дальше