Иконы часто встречаются даже у партийных людей, конечно, под спудом.
6. ВЕЛИКИЙ ПОГРОМ
Весною 1927 года грянул выстрел Коверды. Темные силы, державшие Россию в плену и притаившиеся под покровом нэпа, избрали именно этот выстрел за сигнал к давно подготовленному наступлению на «буржуазию», интеллигенцию и крестьянство.
Мы, дефилирующие под знаменами протеста против убийства Войкова, не подозревали какая масса из числа присутствующих на этой казенной демонстрации попадет в концлагерно-подвальную систему или будут расстреляны за непролетарское происхождение, с пришитием «для коммунистического приличия» какого-нибудь обвинения в выдуманном заговоре против советской власти.
Вскоре, однако, начались странные аресты. Начали исчезать по одному, по два, по несколько человек. В комнате участкового землеустроителя в узу (земельное управление) я узнаю каждый день об этих арестах: то исчезает агроном, то группа крестьян из Вельяминовки. Эти аресты повергали нас в смущение. Мы пробовали определить характер арестов и не могли. В подвале ГПУ исчезали люди всяких положений и национальностей. Пробовали узнать что-нибудь из партийных сфер. Напрасный труд – партийцы, даже из болтливых, делали вид ничего не знающих.
Как-то зав узу, встретив меня, осведомился, когда я сдам в законченном виде большую работу по землеустройству Джубгского района.
– Через месяц рассчитываю закончить, – сообщил я.
– Через месяц – это недопустимо долгий срок. Работайте дни и ночи.
Я зорко посмотрел на зава. Знает что-либо обо мне или же это просто так? Торопит с работой, чтобы с моим арестом не осталось неоконченной большой работы или же это только совпадение.
Ничего я не прочел в глазах коммуниста и ушел с тревогой. Идя на квартиру, я старался сообразить какие могут быть причины к моему аресту. По службе – никаких. По профсоюзу – никаких, ибо взносы плачу исправно, от нагрузок освобожден, как элемент кочующий. Нет, с этой стороны все в порядке. Остается еще один пункт – Устькаменогорск. Если открыли мое местопребывание и сообщили в здешнее ГПУ? Но что именно могли они сообщить из Устькаменогорска? Дальше начиналась область гаданий и всяческих предположений. Однако, я бросил это бесполезное занятие и предпочел выжидать.
7. АРЕСТ
Работы мои подходили к концу. Я перебрался в дачное местечко Макопсе (километрах в двенадцати от Туапсе) и поселился в избушке у переселенца, невдалеке от морского берега и у самого шоссе. Работать пришлось очень много, ибо подгоняли меня усердно. За мельканием дней и ночей я забыл о своих опасениях и думал только об одном – как бы скорей свалить с шеи надоевшую и мне работу. Спал я около избушки под развесистым орехом, вставал с восходом солнца и ложился глубокой ночью.
Уже в конце работы мне нужно было увидать Жукова. Я поехал по Сочинской дороге в Туапсе. Мотаясь по прокуренным кабинетам всякого начальства, ведя нудные деловые переговоры, я, наконец, решил передохнуть. Оставалось только еще найти Жукова. В комнате землеустроителей я нашел Эпаминонда Павловича.
– Где бы мне найти Сергея Васильича? – обратился я к нему.
Эпаминонд Павлович нахмурился.
– Ему не повезло. Уже вторая неделя пошла, как он арестован и сидит в подвале.
У меня заныло сердце. Эпаминонд Павлович продолжал:
– Аресты не только не прекращаются, но еще усиливаются. Связывают их с убийством Войкова и называют «Войковским набором». Среди арестованных попадаются и лица близкие к партии, и комсомольцы, местные крестьяне, беспартийная интеллигенция.
Я возвратился к себе встревоженным. Однако, здесь нет волнующих слухов, а работа не давала возможности о них думать. Зав опять меня усиленно подгонял с работою. И опять мне это показалось подозрительным.
26 августа 1927 года я лег в постель под своим ореховым деревом по обыкновению поздно, чрезвычайно утомленным работой и тотчас заснул. Сколько я спал, сказать трудно. Меня разбудил странный шорох. Я открыл глаза и среди зелени кустов в утреннем полусумраке увидел какие-то фигуры, шедшие ко мне из леса.
Я приподнялся на постели. Фигуры подвинулись ближе ко мне и я разлячил ясно трех вооруженных пограничников и с ними краскома [красный офицер].
– Кто здесь живет? – обратился ко мне краском. Я понял все; значит пробил мой час.
– Дубинкин. Землемер Дубинкин.
– Мне нужно сделать у вас обыск.
Я живо оделся и пошел вместе с командиром в мою избушку. Обыск продолжался недолго. Командир потребовал мою частную переписку, просмотрел письма, мною полученные и два из них взял. Письма были от жены и в обращении в них мое настоящее, не вымышленное имя.
– Значит донесли, – мелькнуло у меня.
– Я должен доставить вас в Туапсе, – сказал командир и поручил меня красноармейцу конвоиру. Простившись с заплаканной женой, я покинул свое убежище на долгие годы, а может быть и навсегда.
Мы шли вдоль морского берега. Море нежилось под лучамы восходящего солнца и ленивая тихая волна чуть плескалась у песчанных берегов. В прозрачном, чистом воздухе реяли птицы и крепкий соленый запах моря перебивал нежные ароматы цветов.
Я не думал о происшедшем и шел как автомат. Мною овладели усталость и апатия. Все равно – будь, что будет.
Мой конвоир-пограничник – молодой деревенский парень с белыми как лен волосами и синими глазами. Он шел вопреки правилам рядом со мною, дружелюбно на меня поглядывал и совсем не стеснял моей свободы.
– Может быть отдохнем? – спросил он.
– Ну, что ж, посидим, пожалуй. Надо посмотреть в последний раз на море.
– Ну, как знать, последний, а либо нет. Всяко ведь бывает. Вот теперь мы вас в подвалы водим, а придет врёмя, вы нас будете водить. Тут, как сказать, ничего не поймешь.
* * *
Дверь небольшой камеры при пограничном Туапсинском отряде захлопнулась за мной. Словно стержень какой вытянула из меня невидимая рука и я почувствовал тщету и борьбы и бешенной работы, лег на лавку и тотчас заснул.
Проснулся я только ночью. В решетчатое окно тянуло легким прохладным ветерком и были видны меркнущие от утренних лучей звезды. Вот и небо стало багроветь. Я опять закрываю глаза и представляю себе как легкий утренний ветерок рябит море и оно, как и небо, загорается рубинами. Представляю себе и тихий лес, отвечающий легким шелестом утренним ветеркам.
Я уже готов был вскочить и направиться прочь отсюда, но колючая мысль о происшедшем заставила сесть на лавку. Решетка в окне, закрытая дверь – сразу привели меня в себя.
Мысли несутся потоком. Я не могу остановить их бег, сосредоточить на чем-нибудь. Что у меня на сердце? Тяжесть? Нет, равнодушие. Мелькают как сон мои восьмилетние скитания, житье под вымышленной фамилией, потеря близких, детей. И стало еще равнодушнее на сердце. Куда мне стремиться? Что такое я в этой буре, в этом хаосе? Песчинка, трость, колеблемая ветром.
Звякнул ключ и в растворившейся двери, мой конвоир, белокурый парняга. В руках у него корзина.
– Вот тут прислали вам слив. Я взял корзину.
– Корзину обратно, – сказал пограничник.
– Она тут? – спросил я, разумея жену.
– Тут, тут. Через час вас повезут в Новороссийск, – добавил он полушепотом.
Я отдал корзину. Дверь захлопнулась. В моих руках облитые слезами сливы, немой знак присутствия любимой. Может быть это последнее прости.
2. ПО ПОДВАЛАМ И ТЮРЬМАМ
1. В НОВОРОССИЙСКОМ ПОДВАЛЕ
Каменная, не широкая лестница вела вниз, в подвальное помещение. Едва я переступил порог подвалила, как на меня пахнуло запахом пота, смешанного с затхлостью непроветриваемого помещения.
На последних ступеньках я слегка задержался, пытаясь рассмотреть темные силуэты мрачных фигур охранников-красноармейцев.
– Ну, иди, чего стал! – грубо крикнула темная фигура. Я шагнул еще несколько шагов.
– Направо, – командует конвоир.
Я взглянул туда. Справа от общего подвала отгорожено железной решеткой помещение, наполненное полуголыми людьми. Полуголые люди двигались за решеткой молча. Некоторые подошли поближе, прильнули к дюймовым железным трубам, образующим эту решетчатую загородку и с любопытством осматривали меня.
Навстречу мне откуда-то из темного коридора между дощатых перегородок, слева от решетки, вышел невооруженный охранник со связкою ключей.
– Куда его? – обратился он в полумрак.
– В первую, – сказала темная фигура.
Где-то в полумраке щелкнул замок, открылась легкая дощатая дверь и пропустила меня, ошеломленного темнотой в клетку.
– Так это и есть камера подвала номер первый, – пронеслось у меня.
Я стоял в нерешимости среди молчаливых фигур и старался рассмотреть и их и помещение.
Камера была отгорожена от угла двух наружных стен каменного подвала. В левой стене под самым потолком было окно, но из него проникал в камеру только полусвет: снаружи был футляр и свет попадал только через верхнее отверстие этого футляра. Впоследствии я узнал: в таких футлярах все окна подвалов ГПУ.
Ко мне подошел плотный среднего роста человек в очках с черепаховой оправой. Узнав в нем зава губернской стазрой (станция защиты растений) энтомолога Беляева, я воскликнул:
– И вы здесь. Давно ли?
Отовсюду на меня зашикали.
– Тише. Здесь говорят только вполголоса, – сказал Беляев.
– Так вот почему безмолвны полуголые фигуры, – опять мелькнуло у меня в голове.
Беляев продолжал пониженным голосом:
– Идемте к камерному старосте, он вас запишет и укажет место.
Камерный староста священник Сиротин постарался меня успокоить как мог, хотя я и не проявлял особого беспокойства: мой организм окреп у лазурных вод. Староста указал мне место на полу у самой двери, сообщил о неписанных правилах внутреннего распорядка, о подвальных обычаях.
К вечеру я уже освоился со своим новым положением и стал знакомиться с населением камеры и её жизнью. Здесь впервые за время моего подсоветского нелегального существования передо мною во всей наготе предстала сила, держащая в тисках мою Родину. Здесь темным силам не нужно было прибегать к мимикрии, делать вид людей не чуждых гуманизму и даже почитающих некоторые, выработанные христианской культурой обычаи и идеи. Здесь юдоль плача и отчаяния. Отсюда нет спасения. Освобождения из этих мест отчаяния редки. Многие уже не видят больше белого света и идут отсюда в могилу.
Разумеется, все это я знал и ранее теоретически. Но теперь это неизбежное, меня ждавшее, предстало передо мной во всей своей ужасающей гнусности. Я ощутил безвыходность своего положения, ощутил эти стены, держащие меня в плену и в душу заползло отчаяние.
Я лежал в полусумраке на полу и теперь сквозь решетки видел мрачную фигуру красноармейца с ружьем-автоматом в руках. Рядом стоял пулемет. «Оставь надежду всяк сюда входящий», казалось заявляла эта неподвижная вооруженная фигура охранника обреченных людей.
* * *
Я и Беляев разговариваем вполголоса около окна в футляре. Он снова достает объемистую рукопись с изложением в ней ряда обвинений, ему предъявленных следователем – чекистом, и своих возражений на них. Кропотливо, но убедительно он разбивает все пункты обвинения. Самый главный пункт – сокрытие воинского звания. Его, поручика, обвиняют будто он генерал.
– Вы думаете, вас выпустят? – осведомляюсь я.
– Ну, выпустить – не выпустят, но все-таки не так далеко запекут.
– Так у вас же нет в сущности никакой вины.
– А вы думаете – здесь у кого-нибудь есть какая то вина? Виновные отсюда живыми не уходят.
Такое сообщение вовсе не было утешительным для меня. Я, главарь крестьянского восстания, живший в советских недрах целых восемь лет под вымышленной фамилией, мог рассчитывать только на пулю. Напрасно перечитывал я много раз подряд «уголовный кодекс», изданный в виде маленькой брошюрки. С его сереньких страниц передо мною вставал призрак неизбежного.
И припомнились мне сотни возможностей скрыться заблаговременно от ареста, возможностей, мною не использованных. Я знал более чем кто-либо из моих товарищей по несчастью двуличность и преступность коммунистической власти. Надежда, неясная надежда на эволюцию большевиков удерживала меня на месте и я оставлял свои планы бегства от малейших подозрений. Истину об отсутствии большевицкой эволюции пришлось мне купить ценою многолетних страданий и горя.
Ко мне подошел Сиротин.
– Знакомитесь с обстановкой? – спросил он участливо.
– Да, знакомлюсь, – сказал я, покачав головою. –Только лучше было бы совсем этих подвальных тайн не знать и погибнуть неожиданно.
Я рассказал Сиротину о своей борьбе с советской властью, участии в крестьянском восстании и ждал от него подтверждения своих пессимистических предположений.
– Дело не так уж и мрачно, как вы предполагаете, – возразил он – во первых, вас отправят по этапу к месту совершения преступления – в Казань, а во вторых – ваше дело будет рассматриваться после октября и может попасть под амнистию, ожидаемую по случаю десятилетия советской власти.
Действительно, через несколько дней всё это начало осуществляться. Меня вызвали к следователю ГПУ.
Опять я очутился вне решетки подвала. Сзади шел чекист, держа наган в руках и командуя мне:
– Вправо... влево... прямо... стой.
Мы остановились у двери, выходящей в коридор. Через некоторое время дверь открылась и я вошел из темного коридора в светлую, просторную комнату.
Следователь – человек средних лет, даже не взглянув на меня, сказал:
– Вас отправляем в Казань. Через несколько дней будете переведены в тюрьму для следования по этапу. Распишитесь.
Я расписался в прочтении этого постановления и таким же порядком был водворен обратно в камеру.
* * *
Вечером под потолком камеры вспыхивала электрическая лампочка и горела до самой утренней зари. В девять вечера все должны уже спать и, во всяком случае, лежать на своих местах.
Жуткая тишина водворялась в подвале после девяти часов. Даже отпетая шпана и та бодрствовала до двенадцати ночи, чутко прислушиваясь к каждому звуку и каждому шороху извне. Никто не знал за кем могут придти палачи в эти жуткие три часа, кому придется в последний раз взглянуть на Божий мир и умереть от руки безжалостного, пьяного чекиста.
Тихо, без движения лежат обитатели подвала. Мерно льется равнодушный свет медленной чередой и, кажется, нет им конца.
Где-то далеко хлопает отворившаяся дверь, снаружи доносится гул автомобильного мотора. Словно электрическая искра пронизывает лежащих. Кажется, каждый затаил дыхание и жадно ждет повторения звуков.
Гулко отдаются под сводами подвала шаги пришедших, гремит засов, открывается дверь. Из какой камеры? Нет, не из нашей. Неясный гул снова, шаги удаляются или приближаются? Минуты превращаются в годы. Глухие звуки кажутся оглушительными. Боже мой, откуда эта тоска смертная, откуда эта тяжесть на сердце неизбывная. Ведь знаешь не тебя, не за тобой идут, не ты будешь сейчас умирать, а смертельная тоска сжимает сердце, не вырвавшиеся рыдания сжимают горло.
Умирают звуки, водворяется жуткая тишина. Неподвижно сидит часовой и по-прежнему льется свет электричества.
Рядом со мной лежит молодой, здоровый детина и, заложив руки за голову, упорно смотрит в угол. Тень от нар затемняет его, но я вижу, как судорога нет, нет, да и перекосит его лицо. Я прикоснулся к его руке. Он вздохнул, повернулся ко мне и вдруг, сжав мою руку своими богатырскими клещами, зашептал:
– Вот, видите-ли, сам я сколько раз присутствовал на расстрелах. Жутко, правда, но не очень. Заметил я: приговоренный человек делается как-то бессильным и равнодушным. Ну, равнодушным становишься и к нему. А вот теперь, здесь, каждой жилкой чувствуешь его, приговоренного, то, что с ним делается. И на себя примеряешь.
Замолчал на минуту комсомолец, но грызущая тоска гнала его высказаться.