Немножко в стороне от нас держался старичок Маслов – петербуржец. Он никак не хотел верить, будто его, Маслова, подвергнут одинаковой каре с этим определенно контрреволюционным сбродом, каким являлись в его глазах все мы остальные. Еще бы: Маслов управлял в Новороссийске губернским финотделом (казначейство), принес своей деятельностью несомненную и большую пользу советской власти. И он работал для власти не по принуждению. Если бы начальство могло заглянуть в его сердце, в его мозги, ничего кроме сто процентного приятия большевизма там не нашло бы. И вдруг его запрятали в тюрьму. За что? Он морщит лоб, делает гримасу.
– Ну, была у меня в Ленинграде (непременно в Ленинграде, а не в Петербурге) фабричка небольшая. Бумажная фабричка. Всего тридцать рабочих. И я же этого не скрывал. Ну, это, конечно, пустяки. Я надеюсь, на днях меня выпустят, –заканчивал он, высоко подняв брови и усаживаясь поудобнее.
Я видел его на этапе и в Екатеринодаре и в Московских Бутырках. Надежда его не покидала. Пришел в себя он только в Соловках и закончил свой жизненный путь в братской тифозной могиле.
Казаки «залегали» на нарах «по станично», вели свои казачьи разговоры, а больше молчали, ожидая решения своей участи. Шесть лет тому назад белые казаки поверили обещаниям советской власти о полном забвении их грехов и преступлений против рабоче-крестьянской власти в случае возвращения. Убаюканные нэпом, возродившим их хозяйства и давшим им сытую жизнь, казаки и не думали о грозящем им возмездии. Их не трогали. Так думали казаки и дальше жить. Однако, этот противоестественный союз с большевиками к добру не привел. Могучий казак-кузнец Хоменко лежал как раз среди голых нар и дымил папиросой. Табак у всех казаков свой, хороший табак; люди они все зажиточные, положительные. Кузнец молчит. Фотограф Афиногеныч, сидящий за сбыт куда-то карточки Буденного, лезет из под нар и задевает огромную босую ногу казака.
– Ну, и нога. Из такой ноги можно две сделать, – говорит он, почесывая лоб.
Казак смотрит на высокую щуплую фигуру фотографа и изрекает:
– По хате и хвундамент.
Потом они начинают мирно играть в шашки. Афиногеныч в сотый раз рассказывает, как Буденный был знаком с ним запросто и если бы теперь можно было ему написать, непременно бы заступился «начальник первой конной» за взятого за жабры фотографа. Он и на Соловках остался при том же мнении.
Я лежу под нарами рядом с молодым музыкантом Иваном Пройдой. Он рассказывает кое что о себе:
– Вы думаете я Иван Пройда и на самом деле? Ничего подобного: я и числа своим фамилиям не упомню. А все почему? Жизнь такая, приходится часто менять место. Работаешь в каком-нибудь полковом оркестре. Конечно, особенно много не заработаешь. Возьмешь – свистнешь инструмент и подался в другой город. Там сейчас в полк к маэстро. Так и так, мол, кларнетист, скажем. Даст пробу – и готово. И документов не спрашивает. Да еще в случае нужды, от ГПУ прикроет. Вот у нас братва какая.
– Пожалуй это может и надоесть, – возражаю я. Цыганская жизнь, вечные опасения.
– Привычка, – говорит Пройда. – Вот в последний раз мне доверили инструменты в ремонт свезти. Инструментов было много. Я их, конечно, свистнул, загнал одному человечку. Однако, вскоре влип – поймали. Дело это происходило в Узбекистане.
– Кого это вас?
– Там в Туркестане все время идет война с местными бандитами-басмачами. Вот с пленными, захваченными в одной из стычек с басмачами, меня и отправляли. Хорошо, едем в товарном. Вагон открыт со стороны часового. Жара там сильная и в закрытом вагоне ехать невозможно. Часовой около выхода полулежит. Да и задремал. А поезд шел шел, да и остановился. Я не долго думая, тихонько через часового переступил и раз, под вагон. Смотрю, а за мной все басмачи до единого удрали. Вот и пришлось мне после этого самого случая сплетовать подальше сюда, на Черное море. Года полтора жил. Место было ничего. Да, ведь бабы уж обязательно подведут. Кабы не бабы – кто тут найдет? Нипочем нельзя было найти.
Пройда принимается ругать на все корки «слабый пол» и клясться никогда ничего не доверять «этому зелью-бабам».
После обеда подходит нашей камере очередь идти на прогулку. На дворике, при возврате камеры с прогулки, можно было зайти за выступ крыльца и отстав от своей камеры, подождать следующую и с ней еще полчаса погулять.
Сергей Васильевич прогуливался с человеком средних лет, одетым в рваную блузу и брюки цвета хаки. На голове у него шапочка тюленьей кожи. Он был не из нашей камеры, словчил отстать от своих и теперь гулял с нами. Я подошел к ним.
– Вот вам, – обратился ко мне Жуков, – кругосветно-тюремный путешественник; уже побывал на Соловках и опять, по-видимому, собирается туда же.
Я заинтересовался. История «путешественника» оказалась очень несложной.
Просидел этот бывший крупный помещик три года на Соловках за свою «буржуазность» и был после отбытия каторги водворен на три года в ссылку в одну из губерний. За попытку удрать его схватили. При обыске нашли у него адреса некоторых высокопоставленных особ в Болгарии. Новый срок в три года Соловецкой каторги ему был, конечно, обеспечен.
Дзюбин (так звали соловчанина) довольно спокойно относился к своей судьбе и равнодушно ожидал этапа. Для него тюрьма уже перестала быть тюрьмой. Как я узнал потом, из чувства человеколюбия он не рассказывал нам – будущим соловчанам – о Соловецкой каторге ничего ужасного, отделываясь общими фразами. Для нас же Соловецкая каторга была большим, но отнюдь не зловещим иксом.
4. БЕРУТ СМЕРТНИКОВ
По тюрьме поползли слухи. Тюремные надзиратели взяли у камерных старост списки заключенных и с озабоченным видом ходили по камерам, что-то в списках отмечая. Старые тюремные сидельцы поняли эти приготовления. И замолчали обреченные, бросив и занятия дозволенными играми и разговоры. Каждый ушел в себя, каждый чувствовал, как надвигается нечто неизбежное.
Вечерняя поверка была раньше обычного. Как-всегда надзиратель перестукал деревянным молотком прутья оконной решетки, но вместо обычной шутки или пожелания, ни слова не сказал и исчез.
Тюрьма замолкла. Из-за оконной решетки поползла ночная темнота, скрыла груду лежащих на нарах и на полу тел, загустила сумрак под нарами.
Мы лежали тихо, неподвижно. Каждый звук извне отдавался в камере и заставлял вздрагивать. Где-то в отдалении застучал мотор автомобиля. В окно проскользнула резкая полоса света от автомобильных фар и замерла на уголке потолка и стены.
Опять звонкая тишина. Где-то хлопнула железная дверь и по тюремному двору гулко застучали шаги.
Идут...
Еще стук открываемых дверей. Топот шагов по лестнице. Опять стук двери, ведущей в коридор.
В жуткой тишине не слышно даже дыхания притаившихся людей. Время словно остановилось.
У соседней камеры звякнул железом о железо ключ, и скрипнула дверь.
Что там происходит? Звенящая тишина не нарушается ничем.
Вот опять где-то неясный шум, словно хрип.
И снова шаги по коридору – дробный стук многих ног.
Неужели к нам?
Нет, опять в соседней камере. Опять хлопает железная дверь вдали, а здесь жуткая тишина. Снова хлопнула дверь. Шаги стучат, удаляясь. Опять хлопает коридорная дверь. На минуту все замолкает. Уже готов вырваться вздох облегчения – пронесло... Но нет, звуки шагов возобновляются. Стук их все громче и громче. Вот они у двери. Ключ звякает о металл замка и вдруг летит на пол.
Камера замерла. Ужас и отчаяние, казалось, залили все. Время остановилось.
В открытую дверь камеры вошли трое. При свете фонаря надзиратель читает по списку:
– Стасюк, Григорий Иванович.
Медленно поднимается с нар приземистый, старый казак и начинает надевать ботинки. Сосед не выдерживает:
– На што воны тоби те ботинки?
Казак, однако, надел ботинки, перекрестился.
– Ну, прощайте.
Темную его фигуру поглотила коридорная темнота. Мертвое молчание застыло над неподвижными людьми. У двери, освещаемой фонарем, третий пришедший, одетый в кожаную куртку, нелепо улыбался во всю свою широкую физиономию.
Дверь гулко захлопнулась вслед за ушедшими и прострекотал замок. Богатырь казак Хоменко вздохнул, как кузнечный мех и зашуршал папиросной бумагой.
Со всех сторон на него зашикали:
– Брось свою бумагу, Хоменко... Что ты делаешь? Брось... Если бы тебе пришлось...
Хоменко продолжал завертывать папиросу.
– А если бы то и мне пришлось – не смог помереть бы што ли?
В голосе у него против воли звучала радостная нотка – пронесло.
Неожиданно около нашей камеры послышались вновь шаги, вновь загремел ключ в скважине и, не успели опомниться узники, как сухой голос надзирателя произнес из коридорной темноты:
– Хоменко, Прокоп Ильич.
Богатырь кузнец сел на нарах, пораженный как громом, и остался неподвижен.
– Хоменко, одевайсь, – слышится из коридора. Хоменко медленным движением берет в руки ботинки и вдруг опускает обессилевшие могучия руки.
– За что это меня? – спросил он упавшим голосом.
– Живо, живо, Хоменко, – подгоняют из коридора. Хоменко кое-как оделся и стал около нар, твердя только эти два слова: «за что?»
Палач в кожаной куртке подошел к нему, схватил его за руку и рванул. Хоменко нелепо шатнулся и отлетел к двери камеры. Силы оставили богатыря и ужас сделал его малым ребенком. Еще момент – и он скрылся в коридорной темноте, подталкиваемый палачами.
5. НА ЭТАП
Идут тоскливые дни. Мы все еще не можем опомниться от кошмарной ночи. Уныние овладело тюремным населением... Казалось – каждый только и думал, как бы получить каторгу вместо расстрела.
Однажды днем в нашу камеру посадили рабочего. У него не было вещей, не было и вопроса о месте для него. Он сидел в сторонке, поглядывая на угнетенных ночными страхами сидельцев. Я заговорил с ним и он охотно поддержал разговор. Рабочий оказался из уфимской губернии – земляк. Мы с ним разговорились о своем крае, о многоводных реках и дремучих лесах.
– Почему это у вас вещей нет? – осведомился я.
– Да, видите – ли какое дело, я наказание в тюрьме отбываю по приговору нарсуда и работаю на «заднем тюремном дворе». Вчера проштрафился: выпил немного. Ну, меня и ткнули сюда к вам, вместо карцера.
– Сколько в последний раз человек расстреляли?
– Двенадцать. Я и еще двое рабочих и могилы им заранее выкопали на косе у моря.
– Много в этом году расстреляли?
– Да, за полгода двести пятьдесят человек. Доктор тюремный считал. Я слышал ихний разговор с начальником тюрьмы. Ну, это только из тюрьмы взято двести пятьдесят. В подвале там много, не двести пятьдесят.
Парень взглянул на меня и, с сожалением покачав головой, продолжал:
– Как это только и дальше будет? Каждые две недели из нашей тюрьмы уходит этап человек по полтораста – двести. Все в концлагерь, да в ссылку.
Днем пришел начальник тюрьмы в сопровождении надзирателей. В руках у начальника список, написанный на пишущей машинке.
– Послезавтра на этап, – объявил он. – Теперь послушайте кому что назначено.
Далее следовало чтение длинного списка фамилий с отметками против фамилий в какой лагерь и на какой срок идут заключенные.
Вздох облегчения вырвался из многих грудей. Вот уж теперь можно сказать – пронесло. Соловки так Соловки. Самое главное убрались от расстрела, – читал я в глазах ссылаемых на каторгу.
Опять потянулось тягостное ожидание. Мы ходили на прогулку, жили от утреннего чая до обеда и от обеда до вечерней каши. Обед обычно разносился в жестяных тазах «бачках». Никто почти этой баланды не л. Питались приносимыми из дому передачами. Деревня времен расцвета нэпа и при суррогате собственности на землю, цдела изобилием и, конечно, кормила своих попавших в пасть ГПУ сеятелей прекрасно.
Все деятельно готовились на этап. В камеру вместе с передачами съестного стали приносить шубы, полушубки, сапоги, мешки с сухарями, чемоданы.
В день отправки нашего этапа, численностью в полтораста приблизительно человек, мы были выстроены с вещами на дворе. Конвоиры – грубые до хулиганства украинцы, приступили к личному обыску.
Вещи каждого этапника осматриваются до последних мелочей. Отбирают ножи, мелкий табак, чтобы не могли бросить его в глаза конвоиру и убежать, деньги, ценности, часы, могущие как известно в солнечный день служить беглецу компасом. Процедура эта занимает целый день. Нам строго воспрещено разговаривать друг с другом и даже оглядываться. Но вот осмотрены вещи у последнего заключенного, нас, обремененных вещами, выстраивают рядами и солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками, окружают этап.
Начальник конвоя произносит обычную формулу о поведении этапников во время следования этапа до вокзала и в заключение заявляет:
– Шаг в сторону из строя считается побегом и стрельба по бегущему будет без предупреждения.
Нас выводят на улицу. Я жадно всматриваюсь в окружающее: нет ли хотя бы какой-либо возможности бежать. Напрасно: конвоиры окружают нас почти непрерывным кольцом, с боков, впереди и сзади этапа сверх того еще и конные конвоиры.
Этап шел до вокзала около двух километров. И пока мы двигались, я, не ослабевая внимания, следил за его движениями, всматривался в ситуацию местности – не будет ли возможности быстрым прыжком выскочить из строя и исчезнуть за каким-нибудь прикрытием. Однажды мне показалось: на нашем пути лежать заборы, постройки с узкими проходами между ними. Я уже напрягаю мускулы, готовлюсь к прыжку, но этап свертывает в сторону и лабиринт построек остается у нас сзади.
В некотором удалении от станции стояли в тупике зловещие вагоны с окнами, забранными железными решетками. Вагоны «царского времени» и называются «столыпинскими». Каждое купе в вагоне забрано в решетку и рассчитано было на шесть человек по числу спальных мест. Но нас набили туда по четырнадцати.
Наконец, захлопнуты двери клетки, засунуты засовы и заперты. Приютившись среди груды сваленных кое-как вещей, в неудобных позах мы все же чувствуем облегчение: кончилась самая надоедливая процедура. Я со своими планами побега чувствую себя немножко обескураженным. Но надежда на будущие удачи меня в конце концов подбадривает.
На другой день приезжаем в Екатеринодар и этап идет в тюрьму, расположенную за городом у самых зарослей – плавней реки Кубани. Опять бесполезное ожидание момента для побега, опять надежда осуществить его при вторичной отправке этапа из Екатеринодара дальше.
Надоедливая процедура вторичного осмотра вещей при приеме этапа тюрьмою утомляет нас и мы рады добраться до грязной, заплеванной камеры и отдохнуть. До очередного этапа в Ростов на Дону нам придется ожидать целых две недели в Екатеринодарской тюрьме.
* * *
Екатеринодарская тюрьма – еще провинция и нас не угощают особыми строгостями. Во время прогулок можно ходить всюду по тюремному двору. Мы вдвоем идем мимо больших кирпичных корпусов. Из окон выглядывают заключенные красноармейцы в своих шлемах.
– Что тут красноармейская часть что ли сидит? Мой собеседник профессор-химик Диденко, сосед по нарам в нашей камере, равнодушно заметил:
– Их всегда порядочно тут сидит. Преступление против дисциплины. За более серьезное без разговоров – расстрел.
– Строго.
– Да, чистят серьезно. Будет ли только толк. Нам встретился несколько сгорбленный молодой человек и увидав профессора, весело сказал:
– Знаете, профессор, а меня хотят расстрелять.
Профессор ничего не ответил.
– Психует? – спросил я.
– Да. И не он один. Здесь за шесть месяцев уже к тысяче расстрелянных из тюрьмы подходят. А сколько в подвалах? Представляете себе какая это бойня.
– Мы думали бойня у нас в Новороссийске. Оказывается отстаем.
Профессор нахмурился.
– Да, отстаете. А что делается в Ростове, что делается в Москве! Впрочем, это мы с вами увидим. Я отправляюсь из Москвы прямо в Соловки.
Я ему позавидовал и сообщил, что из Казани ожидаю отправиться прямо к праотцам. Профессор пожал плечами.
– Не мудрено. Я вот никогда не думал заниматься политикой. Однако зачислен в ранг контрреволюционеров. Провокаторы ГПУ без дела не сидят.