Не жалею, не зову, не плачу... - Щеголихин Иван Павлович 6 стр.


не хирург». – «Она врач и обязана делать всё. В этот день она сама оперировала

больного с грыжей. Пульников был ассистентом. Я отвечал за инструментарий». –

«Ты мне ответь одним словом: кто оперировал зека Ерохина?» – «Одним словом

нельзя. Оперировали трое: Глухова, Пульников и я, зека Щеголихин». – Мою правду

он расценивал как попытку выкрутиться. – «Врач Дикман показывает, когда она

вошла в операционную, то оперировали двое – зека Пульников и зека Щеголихин. У

больного уже не было пульса, он умер по вашей вине. А Глухова стояла около

столика с инструментами. Хватит врать!» – «Когда больной потерял сознание,

Глухова растерялась, ушла от стола, и приказала мне стать на её место».

Он уловил в моём голосе железо, не пробьёшь. Молча начал писать, макая

ручку в низенькую чернильницу. Он сидел, а я стоял, хотя в кино следователи

предлагают сесть, закурить, располагают к откровенности, сопли разводят. Здесь же

нет – я посижу, а ты постой, срок у тебя длинный, еще насидишься. Стою, смотрю в

пол, шапка в руках. Желтоватые плахи выдраены, на такой плахе раньше рубили

головы. Перевёл взгляд на сейф, там шкатулка лакированная, выложена соломкой

желтенькой. Такие поделки я видел у больничного раздатчика Феди Пионерки, ему

кто-то делал за миску каши. Такая же была в амбулатории у капитана Кучмаева. А

Пионерку утопили воры в больничной ванне. Чисто и без последствий.

«Распишитесь». – Он вертанул лист, придерживая пальцем за уголок.

Полагается прочитать, но мне плевать, подписываю. Шустришь ты, Дубарев,

черноту раскидываешь, но это не моё, а твоё подлое дело, не хочу я взирать на

твои грязные каракули. Бланк, между прочим, знакомый, типографский, чёрные

буквы поверху: «Протокол допроса обвиняемого». Он действительно мне клепает

дело.

«Иди в барак, вызовем». Я пошёл. «Стой!» Я остановился. «Закурить есть?»

У него совсем другое лицо, не хамское, простецкое, будто мы с ним оба зека, и есть

о чём поговорить. – «Я не курю». – «У меня в тебе как к врачу личный вопрос.

Сядь, посиди». Я сел на скамью, смотрю, слушаю. – «Сердце булькает, понимаешь?

Что это может быть? Бульк-бульк! – а потом опять ничего. – Он пальцем покрутил

слева по своему кителю, несколько даже смущённо, что вот про себя заговорил. –

Переворачивается. Сижу-сижу, а оно бульк – и перевернулось».

Возможно, экстрасистола, бывает при неврозах, при ревматизме, миокардите,

при всяком нервном напряжении. – «Вы можете у себя найти пульс?» Он протянул

мне руку, из рукава вылезло нечто удивительно хилое, бледное, с синими венами, он

истощён как последний доходяга. – «Вы сами найдите пульс. Если заметите, что

один-два удара выпадают, значит, ритм нарушается, надо обратиться к врачу. У нас

хороший терапевт Вериго. Или в Абакан на консультацию».

Он достал мятую пачку «Беломора», подвинул мне – закуривай. Почему он так

изменился вдруг, совершенным простаком стал – «сердце булькает».

«А как вообще жизнь, Иван, обижают тебя блатные?» Я чуть дымом не

подавился, Иваном меня тут никто не называл. Растрогал он меня, как пацана.

«Всякое бывает… Блатные или не блатные, тут не курорт». – Сказать, «обижают»,

значит, клепаешь на них, потребует назвать конкретно, «не обижают», значит,

заодно с ними. Дубарев научит меня осмотрительности, чему ни в школе, ни в

институте меня не научили.

«Ты честный зека, Щеголихин, настоящий советский человек, – серьёзно и

проникновенно сказал Дубарев. – Мы проверили твоё дело, преступление

случайное, по недоразумению. Но если наказание дано, надо отбыть его честно, не

смыкаться с преступным элементом, с рецидивной прослойкой исправительно-

трудовых заведений. Честному человеку в условиях лишения свободы нелегко

приходится. Мы это знаем и всегда идём навстречу, если человек наш, советский».

Я не учуял в его словах никакого подвоха. Я действительно советский,

младший лейтенант Дубарев говорил правду, и незачем мне тревожиться, почему он

так говорит. – «Выйдешь ты на свободу в скором времени, у тебя зачёты, вернёшься

в свой институт, вступишь в члены партии, народ тебе всё простит. Конечно, при

условии… – Он сделал паузу. Значительную. – Всё тебе простят, если ты будешь,

как сознательный гражданин, помогать нам в деле перевоспитания преступного

элемента. Мы будем хлопотать о снижении тебе срока заключения».

Я похолодел от макушки и до самых пяток. Сейчас он мне предложит такое, о

чём я читал в книжках про царскую охранку. Да ещё в повестях о чекистах, когда

они склоняют бывших буржуев работать на советскую власть. Лихорадочно думаю,

как же мне идейно и по-советски ответить. А «Протокол допроса» лежит, между

прочим, посередине стола.

«Дело это добровольное и ответственное, мы его не доверяем, кому попало. Я

тебе уже сказал, Иван, мы твой формуляр изучили, получили одобрение из

управления Гулага в Красноярске. Про тебя там известно».

Как трудно в такую минуту отказывать. Подлым себя чувствуешь,

неблагодарным. Человек к тебе с уважением, от имени Гулага и всего

Красноярского края, а ты ему кукиш с маслом. «Доверяем мы только честным,

которые не будут врать. В медсанчасти имеются нарушения. Мы сообща должны с

этим бороться. Ты можешь смело вскрывать недостатки вольнонаёмной службы,

критиковать капитана Капустина, например, или Кучмаева. Или факты

сожительства, например, вашего Вериго со старшим лейтенантом Зазирной.

Фронтовики сошлись. Да чистюля Дикман тоже не монахиня. Блатные в стационаре

свободно распивают водку, санитар Гущин одурманивает заключённых

религиозными проповедями. Может ли советский гражданин закрывать глаза на эти

безобразия? Тебе, Иван, эти факты известны. – Он выдержал паузу, надеясь, что я

соглашусь, кивну, хотя бы, что да, известны, но я не мог шевельнуться. Он меня

огорошил, оглушил тем, что всё знает, значит, в больнице нашей тьма стукачей, а я

их не вижу, не различаю, хожу там дурак дураком. Я начал шарить в мозгу, что-то

надо вспомнить, цитату бы из товарища Сталина или Дзержинского, на что-то

убеждённо сослаться, чтобы отказ был идеологически верным, сугубо советским.

Разве может заключённый доносить на вольнонаёмных? Он же лишён прав, разве

можно ему доверять? Что ещё?.. Не знаю. Я молчал, глядя в пол, обречённо молчал.

Сейчас пусть он мне стреляет в лоб, бьёт по темени, – ничего из меня не выбьет.

Дубареву моё молчание не понравилось.

«Мы знаем о твоей переписке с любимой девушкой, студенткой Фёдоровой.

Она порядочная девушка. Мы читаем все письма, обязаны. Девушка твоя пишет,

чтобы ты поскорее вернулся в институт, тебя так помнят и ждут». Правду говорит

младший лейтенант Дубарев. Если бы он со мной до конца срока так разговаривал.

Однако за нормальное, человеческое к тебе отношение надо платить. Службой.

«Девушка тебя просит не загнивать среди уголовного элемента, проявлять

сознательность. Ты же знаешь, блатным приносят водку, а также наркотическую

отраву. Они в санчасти её легко достают, у Пульникова покупают ампулы

пантопона».

Гадко всё, очень гадко. Почему я ничего этого не знаю? Почему не хочу знать?

Я вообще не туда гляжу. Я в больнице живу, а он в Соре, и всё знает, а я ничего.

Мельтешат мелочи перед глазами, я их отметаю, а он нанизывает, и получается

гирлянда нарушений, ярмо на шею. Я что-то такое замечал, но отбрасывал, а

Дубарев произнес, и стал виден факт. Что ни слово его о больнице, то правда. Люди

делятся на тех, кто пишет доносы и на тех, на кого пишут. Я отношусь ко вторым, и

всё.

«Короче говоря, ты меня понял, Иван. Как советский человек, ты должен нам

помогать. Ты большим человеком будешь, я вижу людей, кто чего стоит, будь

уверен, я двадцать лет в органах. Дашь подписку, возьмёшь себе псевдоним».

Всё, что Дубарев сказал про санчасть, я только сейчас увидел, сопоставил,

сообразил. Зазирная бегает к Вериго, и хирург с ампулами химичит, и Гущин тайком

общается, всё правда, не нужная мне совсем.

«Сразу предупреждаю: не верь слухам, что служить родине и партии позорно,

быть стукачом и всё такое. Так судит преступный, прогнивший элемент, а люди

сознательные всегда нам помогают. Ну, чего молчишь?»

В такой момент человек седеет, стареет прежде времени. Если бы он пистолет

наставил, выло бы легче – стреляй, твоя власть. Но он мне правду говорит и без

грубостей. Прямо я не могу сказать, мол, не хочу, не буду, считаю позорным. Нужна

какая-то уважительная причина. У людей бывалых наверняка есть доводы, но

откуда мне знать, такого опыта у меня нет. А в книгах или в кино совет один – в

ответ на позорное предложение он плюнул ему в лицо. Белогвардейцам плевали,

фашистам и прочим гадам. Плюнуть я не смогу, каюсь.

«Уголовный мир раздувает слухи, будто за сотрудничество с оперчастью бьют

и убивают. Своих помощников мы бережём как зеницу ока. Преступный мир

болтает, чем длиннее язык, тем короче жизнь, но ведь чекиста не запугать, верно я

говорю, Иван? Мы тебя расконвоируем.

Родная моя матушка, растила ты меня, спасала, молилась за меня и гордилась

мной, и вот на что меня сватают.

«Зачёты тебе пойдут день за два, ты хорошо работаешь».

Светлая моя родина, мордуют твоего сына, пионера и комсомольца, надёжного

твоего гражданина. Учился, стремился – и вот где сгодился.

«Ты же толковый врач, у тебя золотые руки. Мы тебя расконвоируем, с

воинской статьёй у нас почти все бесконвойные. Но сначала ты должен доказать

свою сознательность. Трусливых чекистов не бывает. Ещё Дзержинский говорил:

мы не берём в свои ряды, кого попало».

Вот так. Берут в ряды. И умный пошёл бы, а глупый отказывается. Дубарев не

спеша курил, говорил и сквозь дым посматривал на меня. В моей угрюмой

отчуждённости он видел пустой номер. Голос его леденел, взгляд стекленел, и мне,

как ни странно, становилось легче.

«Я не смогу, гражданин начальник, поверьте! Мое дело лечить больных. Я

этим занят круглые сутки, много читаю, письма пишу. Я закрываю глаза на всё

плохое. У меня своих переживаний через край. Я не вижу у людей того, что вам

нужно. Я не смогу вам помочь».

Дубарев ткнул окурком в железную пепельницу и покрутил из стороны в

сторону, будто вошь поймал и – к ногтю её, к ногтю. Заговорил брезгливо, как с

пустым, никчёмным человеком, заурядным лагерником. Связался с Волгой, дружка

нашёл, а он неисправимый рецидивист, заядлый картёжник, главный заправила

среди воров в законе. Но этого мало.

«Почему вы позволили вражескую сходку в больнице, когда зека Шурупов,

изменник родины, пятьдесят восьмая, исполнял песню, содержащую глумление над

Иосифь Виссарионычем? Почему вы, зека, Щеголихин, не только слушали, но и

записали слова с клеветой на вождя? Вы намеревались распространять её дальше

среди заключённых, используя своё положение врача санчасти». – Я замер,

оцепенел. Как он узнал, если были там все в доску свои? Трое-четверо сидели в

нашей маленькой комнате вечером в больнице. – «Вы показали себя ярым

пособником изменника родины. Чтобы завтра вот здесь, – Дубарев постучал ребром

хлипкой ладони по столу, – всё, что ты записал, от первого слова до последнего,

лежало вот здесь! – Он повысил голос, разозлился всерьез. – Вместе с

объяснительной, с какой целью ты записал и среди кого намеревался

пропагандировать антисоветское клеветническое сочинение».

«Я ничего не записывал», – пробормотал я. Ох, как важно иметь опыт таких

вот хамских встреч, допросов, нажимов и принуждений. Друзья мои далёкие,

студенты-медики, смелые и отважные мои спортсмены, Ветка моя любимая, какой я

беспомощный, разве таким вы знали меня?

Подбери сопли и скажи хоть слово, встряхнись! «Зачем вам новый сотрудник,

гражданин начальник, если вы знаете больше меня? Какая вам от меня польза?»

Дубарев взъярился, снова брякнул по столу костлявой рукой. «Почему не пресекли

вражескую вылазку зека Шурупова? Почему не сообщили о сходке? Вы пособник

фашиста, вам будет не только пункт десять, но и пункт двенадцать, групповая

антисоветская агитация».

Я не сомневался, так оно и будет. Дубарев ничего не выдумал – был Шурупов и

была песня о Сталине. Он пытается нарочно обозлить меня, чтобы я начал клепать в

отместку. Кто-то донёс. Не мог же Дубарев понатыкать у нас тайные микрофоны и

всё слышать, сидя за версту. А песня действительно звучала под аккомпанемент

моего восторга: «То дождь, то снег, то мошкара над нами, орёт конвой с утра и до

утра. Вы здесь на искры раздували пламя, спасибо вам, я греюсь у костра». Никто

не стал её записывать, один я, хотя и так почти всё запомнил. Похоже, Дубарев

забыл про хлебореза, поверил, что медики не виноваты, и мотал мне 58-ю. Блатные

клялись, что зарплата у Кума с выработки, чем больше он намотает сроков, тем

выше ему жалованье. А если сумеет пришить 58-ю, то его повышают в звании. Пора

бы уже, до сих пор младший лейтенант. Я считал это враньём, юмором, но сейчас

вижу, для злой хохмы есть основание, уж очень он заинтересованно вешал мне

статью.

«Даю вам двадцать четыре часа на размышление, зека Щеголихин. Или ты

честный человек, или уголовная сволочь, которая живёт по воровским законам.

Завтра ты придёшь сюда в десять ноль-ноль, сдашь мне записанную вражескую

песню и скажешь своё решение. Всё, иди».

Мне ужасно жалко стало своё прошлое с учителями и книгами, для другой

жизни они меня растили. А теперь я жертва. И все люди моей страны жертвы. И кум

этот несчастный в сорок лет с одной звёздочкой на погоне тоже жертва.

Я вышел. Солнце сияет, морозно, ясно. Смотрю на небо, на сопки, тайга

совсем близко. Птицей бы стать, воробышком маленьким, любой твари жить легче.

Но это ты так думаешь, а другие сами бегут с азартной кляузой, счёты сводят, зло

своё на других срывают. Есть такие, что и в самом деле помогают разоблачать

преступников. Есть и хитрецы, пообещают, лишь бы кум отстал, и увиливают.

Только ты один не хочешь, не можешь, не желаешь. Зачем начальству такой зека

несознательный, трудновоспитуемый? Дали тебе восемь лет – мало, судя по всему,

не успеешь исправиться, нужна добавка для перековки. Дубарев раза три повторил:

мы всё сделаем для твоей безопасности. Он считает, я боюсь расправы, пришьют

стукача, и всё. Но я знаю, уверен, если бы согласился, никто бы меня не уличил, не

расколол. Я бы всё сумел, я бы назвал донос донесением, рапортом, облагородил бы

это чёрное дело. Я бы как мушкетёр, сразу нашёл, в какое дупло спрятать, каким

почерком написать, какую миледи привлечь. Поиграть с жизнью, поиграть со

смертью, это же интересно! Послал бы он меня в Соединённые Штаты разведать,

какую они там бомбу сварганили, я бы секунды не колебался, хотя у них там стул

действует с киловаттами.

Но только не здесь. Все мои предки, отец и мать, и деды мои, и бабки мои

страдали как раз вот от Дубарева и его сподвижников, от партийцев, гэпэушников,

энкаведешников. У меня в печёнках, в селезёнках сидит вся эта камарилья, хотя я

забываю, слава Богу, и отомстить не мечтаю. Я был и остаюсь вечной жертвой

доносов. Помню партийного Хведько в деревне Курманкаево, он заложил моего

отца и деда в 35-м году, и пустил нас по миру. Дубареву важно заполучить такого,

кому доверяют все, – и вольняшки, и зека, и политические. Но доверяют потому, что

Назад Дальше