сделала, и очень легко – депутат Верховного Совета Казахской ССР, большевичка с
1919 года, сражалась в отрядах ЧОНа, громила басмачей, кулаков, всякую нечисть,
громила-громила, только хотела передохнуть, а тут и я появился. «Путаясь в соплях,
вошёл мальчик».
Что мне делать сейчас, кто скажет? Хорошо было ходить на общие. Киркой
помахал, тачку покатал, баланды поел – и в лагерь, поужинал – и спать. Не мытарит
тебя никто и ничто, от усталости в душе пусто, хоть шаром покати. Зека спит, срок
идёт, и нет никаких проблем. А пока зека не спят, надо зайти к Феферу в колонну,
где 58-я.
5
Александр Семёнович сидел уже второй срок. Сначала его судили вместе с
маршалами и комбригами, хотя он был не военным, а молодым учёным-
металлургом. Лагерь его не исправил, в войну Феферу добавили ещё десять (за
отзыв о нашем отступлении до Волги). Сейчас он заправлял лабораторией на БОФе
и жил во второй колонне в отдельной кабинке со Спиваковым, инженером из
Москвы. Захожу, у них жарко, душно, хотя форточка настежь, печка общая с
бараком. Сидят в нижних рубахах, как в бане, и играют в шахматы, причём оба с
повязкой на левом глазу. – «Женя, салют, где ты пропадаешь! – закричал Фефер. –
Сядь, пожалуйста, проиграй этому чудаку партию, Богом прошу!» – Александр
Семёнович снял повязку из полотенца обеими руками, как снимают шлем
фехтовальщики.
Спиваков кривой, на глазу у него чёрный лепесток на шнурке, вид как у
адмирала Нельсона. В зависимости от настроения он говорил, что глаз выбили на
следствии, в другом случае – на войне, в третьем – он сам выбил глаз следователю,
о чём известно всей Лубянке, не такой он слабак, чтобы какие-то церберы лишали
его органа зрения. Внешне он сморчок сморчком, но действительно злой, такому уж
если выбивать, так сразу оба глаза. Он филолог-литературовед, но выдаёт себя за
инженера-нормировщика, и у него получается. В тюремной камере он всех
обыгрывал в шахматы, но Феферу, как правило, проигрывал, пока не нашёл
причину – одним глазом нельзя сразу окинуть взором всю ситуацию но доске,
поэтому партнёр должен занять равное положение. Фефер вынужден был всякий раз
надевать повязку, но Спивакову это не помогало, и он злился вдвойне, находя новые
и новые причины своего поражения: «Ты нажрался чесноку, жидовская морда! –
кричал он на Фефера. – Не дыши на меня, я вынужден задницей смотреть на
фигуры». Если Фефер отказывался играть, Спиваков изводил его, канючил, мог
заплакать. Шахматами он отгораживался от печальной действительности, забывал
про лагерь, про свои двенадцать лет впереди. Когда я увидел, как два циклопа сидят
лоб в лоб за шахматами, я воспрянул духом – смотри, вот люди, вынесли куда
больше твоего, однако сидят и играют. «Я таких гроссмейстеров, как Фефер, видал
в белых тапочках, – сказал Спиваков. – Если играть на интерес, я его без штанов
оставлю, век свободы не видать!» – «Старый ты сифилитик, мне прислали «Огонёк»
за два месяца, «Литературку», дай возможность почитать прессу». – «Читай вслух,
пидарас! – приказал Спиваков. – И выговаривай букву «рэ».
Такая у них любовь. Добавить чего-нибудь к россыпям лагерного глумления
мне было нечего, я достал носовой платок, молча перевязал один глаз и сделал ход
Е-2 – Е-4. Фефер пересел на свой топчан, зашуршал газетами и запел: «Приморили,
падлы, примори-и-ли…» Спиваков хоть и блажил, но за доской следил зорко, а я не
мог сосредоточиться и начал быстро проигрывать. Тем не менее, он начал меня
хвалить гекзаметром: – «О, юноша бодрый и жизнью вполне довольный, у вас
стратегическое мышление, вы думаете вперёд ходов на десять, верно я говорю?» –
Чем больше я давал зевака, тем выше ставил он мои способности.
«Если будет что-нибудь про Казахстан, – попросил я, – не пропустите,
Александр Семёнович». – «У них там единственное приличное место, – Карлаг», –
сказал Спиваков и срубил у меня фигуру.
Фефер начал политинформацию: «Назым Хикмет вернулся из Болгарии, где
видел портреты Сталина на каждой стене, слова Сталина в каждой книге, любовь к
Сталину в каждом сердце». – «Он порядочный человек,– решил Спиваков. – Хотя и
турок. Он везде видит того, кто его вызволил из тюряги. Меня бы так». – «Цветное
фото в «Огоньке» – продолжал Фефер – На горе вблизи Улан-Батора из камня
надпись: «Да здравствует великий Сталин». – «Избавь меня от своего холопского
восторга!» – закричал Спиваков.
Я смеялся, без меня они сидели бы и сопели угрюмо и сосредоточенно, а тут
появился зритель и возможность почитать газеты.
«Женя, твой земляк в «Литературке», Мухтар Ауэзов: «Некоторые
товарищи доказывают, что казахский литературный язык оформился в недрах
одного только Северо-Восточного Казахстана, где протекала творческая жизнь
Алтынсарина и Абая. Но это ошибочная точка зрения, будто язык районов Алатау и
Сырдарьи только диалекты». Ты что-нибудь понимаешь?» – «Всё понятно,
Александр Семёнович, Казахстан великая страна, пять Франций как минимум. Язык
восточных жителей отличается от языка южных, они спорят, и Ауэзов старается
объединить казахов. Он родственник Абая, просветителя на уровне Вольтера или
Дидро». – «Скажи-и-те, пожалуйста-а, – пропел Спиваков тонким голосом. – Шах!
– и шандарахнул по доске так, что в ушах зазвенело. – Кончайте, мать-перемать,
нацменский заговор!»
«На открытом собрании Союза советских писателей обсуждалась статья в
«Правде», – продолжал Фефер. – Под каким названием, Спиваков?» – «Против
жидов в нашей литературе». – «Конгениально: «Против рецидивов
антипатриотических взглядов в литературной критике». Главный редактор «Нового
мира» Твардовский полностью признал свою вину в опубликовании вредной статьи
Гурвича, разоблачённого космополита. Он утверждает в своей идейно порочной
статье, что великая русская литература прошлого не создала образов героев,
обладающих силой положительного примера. Критик Гурвич видит такой пример в
романе Ажаева «Далеко от Москвы» и ставит его выше всей русской литературы». –
«Это не тот Гурвич, который прибыл вчера этапом с Новосибирской пересылки?» –
«Прибыл не Гурвич, а Рабинович, – уточнил Фефер, – и не этапом, а в мягком
вагоне, и не зеком, а главным маркшейдером».
Спиваков вдохновенно влепил мне мат и быстро начал расставлять фигуры на
доске, давая знать, что матч продолжается: «У вас, юноша, есть мышление, только
не хватает теории, вы заходите сюда каждый день, я вас научу, вы не пропадёте с
шахматами ни в тюрьме, ни за проволокой».
«А вот снова земляки Ботвинника из санчасти, – продолжал Александр
Семёнович. – Некий Павел Кузнецов подверг резкой критике бюро национальных
комиссий за то, что оно не обратило внимания на статью в «Правде»,
разоблачающую реакционную сущность душителя народа Кенесары Касымова. «И
казахи вымирали, и киргизы вымирали, а потом договорились, хана-беркута
поймали…» Дальше читать?» – «Дальше ты лучше нам спой!» – Спиваков взмахнул
рукой до потолка и со стуком объявил мне шах. А Фефер запел, отставив «Огонёк»
на вытянутую руку и глядя в него как в партитуру: «Заканчивается-а первый го-о-д
второй половины-ы двадцатого столетий-йя, – и дальше скороговоркой, – которое
будущие историки несомненно назовут веком коммунизма».
Молодцы мужики, надо мне научиться у них дурачиться. «Позвольте от Азии
перейти к Европе, – сказал Фефер. – Французские лакеи американских
поджигателей войны выпустили на экраны Парижа провокационный фильм
«Грязные руки», состряпанный по сценарию реакционного писателя Сартра. Вы
знакомы с Сартром, зека Спиваков?» – Спиваков поставил мне мат, обозвал Фефера
провокатором и предложил мне ещё партию. Я вспотел в дурацкой повязке, снял её
и сказал Феферу, что зашёл по делу, посоветоваться. «К кому ты зашёл! – плачущим
голосом сказал Спиваков. – За советом! Пожалей свою маму». – «У нас во время
операции умер больной, хлеборез Ерохин, могут хирургу намотать срок». – «Колян-
хлеборез дуба дал? Да вас там перестрелять мало! – воскликнул Фефер. – Ему же до
выхода три дня оставалось».
Я пришёл за советом и услышал: расстрелять мало. Начал оправдываться –
рана была глубокой, целились в сердце, удар сильный, повреждены крупные
сосуды, развился отёк и началась гангрена. Я так живо описал картину Феферу,
утяжелил всё и усложнил, что получилась убедительная версия, даже для Кума
годится. «Теперь нам с хирургом собираются навесить срок». – «Могут, если
захотят, – сказал Александр Семёнович. – Надо сделать, чтобы не захотели.
Вольняшки участвовали?»
Они с Волгой разные, но пользуются одной мозговой извилиной, и уголовник,
и политический. – «Участвовала начальница стационара Глухова, жена майора из
управления». – «Так в чём дело? У матросов нет вопросов, муж её защитит, а заодно
и вас». – «Если не задумал жениться на молоденькой»,– добавил Спиваков. – «Но
Глухова от участия в операции отказалась. Валит всё на нас. Два зека спелись и
хотят посадить начальницу». – «Правильно, сажайте её, только в этом ваше
спасение. Ничего не подписывайте, соберите медицинскую литературу, забейте
мозги под завязку и валите всё на Глухову, чтобы им не выгодно было заводить
дело. Придумай криминал, Женя, ты же можешь сюжет сочинить». – «А как быть с
правдой, Александр Семёнович?» Спиваков не просто засмеялся, он заверещал как
поросёнок, которого режут долго и без ножа.
«О какой правде ты говоришь? – возмутился Фефер. – Чтобы по правде
самому сесть и посадить коллегу? Просто правды не бывает, она обязательно кому-
то выгодна, читай Ленина». – «Чему он учит детей! – воскликнул Спиваков. –
«Правды не бывает».
«Ты абстрактный гуманист, Женя, – определил Фефер. – В принципе ты
прав, но таким не только в лагере, но и на воле жить нельзя. Пришёл за советом –
получай. Спасение только в том, чтобы валить всё на Глухову – всё!– и закричал,
завопил – Ибра-ай!» Появился шестёрка Ибрай, мужичонка лет сорока, в руках
чёрный, бархатный от копоти чайник. Шестёрки не только у блатных, есть они и у
политических, старый битый лагерник на хорошей работе старается себе завести
прислужника, вроде денщика. Выпили по кружке с сахаром вприкуску, с сухарями,
вспотели. Крепкий горький чай. Сам Фефер пил чифир, ему надо взбодриться. Я не
любил чифир, один раз попробовал и два раза чуть не сдох – сначала от тошноты, а
потом от головной боли. Мою тему закрыли как совершенно пустячную, ни слова о
ней. Мне стало, как ни странно, легче. Может быть, я за этим сюда и пришёл, чтобы
убедиться: всё это мура, мелочь. Спиваков пристал ко мне играть на льготных
условиях, без повязки и без ферзя. «Не паникуй, Женя, – сказал Фефер. – Я ещё не
встречал зека, чтобы по воинской статье досиживал до конца. Обязательно выйдешь
раньше».
Я ушёл, набрался зековского лихачества, где наша не пропадала. Больше
вышки не дадут, дальше Колымы не пошлют. Я шёл по вечернему лагерю, туман,
свет, ноздри слипались от морозного воздуха, поздно уже было, если остановит
надзор, скажу, вызывали в барак к больному. Надзиратели меня почти все знают.
Вот и больница, тепло, чисто, светло и санитар Гущин огромной шваброй ритмично
бухает по доскам пола, будто локомотив работает. Санитаров у нас много, но
Гущина я вижу чаще других, даже удивительно. Как Спиваков отвлекается
шахматами, так Гущин отвлекается шваброй. – «Вас вызывают в оперчасть, Евгений
Павлович. К старшему уполномоченному Дубареву».
Прощай, короткое моё лихачество. Дубарев – тот самый Кум, что отправил
меня из медпункта 12-го барака на Каменный карьер.
6
Утро. В штабе особенная чистота, крашеные синим панели, надраенный
жёлтый пол. Чистота мне всегда нравилась, а сейчас особенно, Дубарев не прикажет
мне браться за швабру. В кабинете опера на окне решётка, у стенки скамья прибита,
сейф голубой и на нём шкатулка с инкрустацией из соломки.
«Объясни, как зарезали зека Ерохина». – «Мы не резали, мы делали операцию
ради спасения жизни». – «На кого мне прикажешь повесить смерть Ерохина?» –
Помнит он меня или забыл? Не на курорт отправлял и не так уж давно, год назад.
Скорее всего, забыл, а то бы давно из санчасти выгнал. Он пресёк мои сомнения: –
«Мы к тебе уже применяли штрафную санкцию, а толку мало. Собрались
разгильдяи, медицински безграмотные, вам только зачёты давай, а на больных
наплевать».
Я молчал, терпел. Достоинство не только у меня должно быть, но и у него. Я
ничего не нарушил, переступив порог, снял шапку. Как в церкви. Представился,
святцы ему свои (две фамилии, три статьи, срок) произнёс чётко и – «по вашему
вызову прибыл». Он на меня не смотрит, в ответ ни слова. Над его головой портрет
Сталина. Когда мне читали приговор, над головой председателя трибунала тоже
висел портрет Сталина, и я смотрел на него с надеждой – а вдруг условно? Очень
хотелось, чтобы вождь мне судьбу облегчил, что ему стоило. Я же его хвалил в
стихах: «Если даже и солнце погаснет, будет имя светить твоё», – редко кто так
превознес, разве что Б. Пастернак: «За древней каменной стеной живёт не человек –
деянье, поступок ростом с шар земной». Позади меня стояли двое зелёных с
саблями наголо, как положено в трибунале, в дверях теснились человек пятнадцать
офицеров, и видно было, они за меня, знают обо мне от студентов, мои дневники
попали в дело после обыска, все читали, кому не лень. И пока председатель
трибунала, рыжий, лысый, безбровый, рыжим в рай не попасть, выговаривал
приговор, в дверь проталкивались всё больше военных. Они знали, прокурор
потребовал мне минимум – пять лет, знали, что есть люди, которые хлопочут, чтобы
мне дали как можно меньше, но они также знали, что есть люди, которые хлопочут,
чтобы дали как можно больше и отправили как можно дальше. Приговор прозвучал,
восемь лет, они все вышли, и дверь закрылась, а я лечу дальше с двумя
архангелами за спиной…
«Кто делал операцию зека Ерохину?» – вяло спросил Дубарев – «Начальник
стационара Глухова, зека Пульников и я». – «Ты мне на Глухову не сваливай». – Его
грубость укрепила мою настырность. Я не думал на неё сваливать, а теперь буду. Не
только от страха, но прежде всего от его наглости. «Продолжай давать показания».
Как всё-таки действуют юридические словечки, чёрт бы их побрал. – «Было две
операции, сначала грыжесечение старику, делала Глухова». – «Опять?!»
Можно понять Дубарева, перед ним букет – он держит в Шизо того хмыря, что
пырнул ножом хлебореза, надо разобраться с санчастью, где от пустяка умер
человек, надо родственникам Ерохина что-то ответить, они ждут, знают уже
расписание поездов, гостей созвали. Ерохин честно отсидел, можно сказать,
исправился, а его тут, в санчасти, прирезали. Родственники будут жаловаться, могут
снять последнюю звёздочку с погон младшего лейтенанта Дубарева, а до пенсии
ему ещё трубить и трубить. Вот такая ситуация. Гибель человека надо уравновесить
сроком кому-то из нас. Судя по тону, Дубарев выгораживает Глухову, а меня хочет
притянуть за уши. Я объясняю, в одиночку хирург действует только в безвыходных
обстоятельствах, а в нормальных условиях стационара оперируют трое как
минимум, а то и четверо.
«Почему ты хочешь скрыть, что оперировал Пульников? Глухова терапевт, а