На пристани мы довольно быстро попали все на тот же «Робеспьер», бегающий по-прежнему по Клязьме. Выждали, когда выгрузят с него раненых — на костылях, с палками, на носилках, — и втащили свои тюки по трапу. Конечно, «Робеспьер» за девять лет пообтрепался и потускнел, и ни о каких каютах не могло быть и речи. Капитан, посмотрев на папу и нас, детей, тут же помог нам расположиться напротив трапа на медном листе, отделяющем машинное отделение от нижней палубы. По старой волжской традиции это считалось самым почетным и удобным местом для бескаютных пассажиров: там было тепло. Мы согрелись и задремали.
В Вязниках — снова нанятая телега, снова тюки, снова вокзал. Но там нас еще ждало пугающее известие. С завтрашнего дня, с 22 сентября, запрещается въезд в Москву без пропусков: немцы стремительно двигались на восток. Билетов в Москву уже не продавали. Только до Коврова. Мы доехали до Коврова. Снова вокзал, уже переполненный эвакуированными. Все стремятся из Москвы на восток. Одни мы — на запад. Тюки, мешки, чемоданы. В закутке, сооруженном из них, по полу ползают грудные дети. Билетов нет. Папины скулы вздулись, а рот сжался. «Ничего страшного, — утешала я его. — В Коврове — военные заводы. Мы с Алешей устраиваемся на завод, нам дают общежитие…» — «Ну что ты говоришь! Да и Алеше только четырнадцать», — устало перебивает меня папа. И уходит. И приходит через час с билетами до Владимира. Владимир — почти Москва, почти дом. Все успокаиваются.
Успокоились зря. Во Владимире билетов на запад вообще не продавали. Все. Мы отрезаны. Ехать некуда. Ночь и бессилие. Однако, местные жители советуют: идите на междугороднюю автобусную станцию, говорят, автобусы в Петушки еще ходят. Автобусная станция на противоположном от вокзала конце города. Папа уговаривает каких-то оборванцев перетащить туда самые большие наши тюки. Идем за оборванцами, сами тоже нагруженные, через город. Идем по крутой тропинке около самой кремлевской стены. Ноги шагают машинально, я полусплю-полубодрствую. И Владимир, впервые тогда увиденный, предстал фантастической сказкой: осеннее черное звездное небо, и в нем — белые соборы, белый кремль.
Очнулась я от полусна только при виде громадной беспорядочной очереди к закрытому окошку автобусной кассы. Новое препятствие! Панические слухи пробегали по очереди то и дело: немцы все ближе к Москве, автобусы идут сегодня последний день, въезд в Москву без пропуска уже завтра будет невозможен. Когда рассвело, состоящая почти из одних деревенских женщин толпа, сбивая очередь, ринулась в беспорядочной панике к открывшемуся окошечку кассира. Продав несколько билетов, женщина-кассир так же истерично, как и толпа, стала кричать, что в таком беспорядке она не будет продавать билетов, и захлопнула окошко. Бабы завыли и еще теснее у него столпились. И тогда наступила одна из самых героических минут нашей с братом юности. Я громко крикнула в толпу: «Разберитесь по порядку, иначе никто не уедет!» Меня не слушали, продолжая отпихивать друг друга от окошка. И тогда я скомандовала: «Алеша! А ну, откидывай их всех!» И мой брат, как лев, бросился в толпу женщин и, хватая их за плечи, с силой стал отбрасывать их от окна. Вот когда пригодился наш бесконечный предвоенный волейбол и упорные упражнения брата на турнике. А я кричала: «Разберитесь по очереди и замолчите!» За спиной какой-то голос почтительно прошептал: «Смотри, как там парнишка зверствует. Молоденький». И в ответ другой голос: «А разве с нами по-другому можно?» Я заметила в толпе три-четыре мужских фигуры и обратилась к ним: «А вы что стоите? Помогите мальчишке!» Мужчины словно очнулись, пробрались к окошку и загородили его с трех сторон своими спинами. Толпа вдруг успокоилась и выстроилась в очередь. Мы заняли в ней свои места. Окно кассы открылось. А я тогда поняла, что с толпой можно справиться только силой и непререкаемым авторитетом, за которым стоит внутренняя уверенность в своей правоте.
Когда подошла наша очередь и папа попросил у кассира пять билетов, она ответила, что на ближайший автобус осталось только три, а билеты продавались только на ближайший, далеко не рассчитывали. Папа растерянно оглянулся на меня, и я властно сказала ему: «Бери три». Он, как под гипнозом, взял, и окошечко захлопнулось. Еще более растерянно он сказал мне: «Что же нам делать с тремя билетами?» Я разъяснила: «Ты, Анна Ивановна и Галя уезжаете и забираете все вещи. На всякий случай. Мы с Алешей приедем следующим автобусом». — «Вы останетесь одни?!» — «Не страшно, — жизнерадостно ответила я. — Мы же первые в очереди». Ничего другого уже и не оставалось делать. Автобус стоял у дверей станции и наполнялся народом. Алеша помог отцу погрузить тюки. Я прочно заняла место у самого окошка кассира, не уступая ни на минуту завоеванной позиции, хотя мы навели такой порядок и заслужили такое уважение очереди, что о посягательстве на наши права и речи не могло быть. Автобус отошел, и Алеша присоединился ко мне. Окошко открылось только через два часа, но они нам с братом показались блаженством: мы первые и никаких вещей! И в самом деле мы благополучно получили свои билеты и с ощущением заслуженного отдыха откинулись на спинку сидения еще одного подошедшего автобуса. Никакие страхи и сомнения не тревожили наши юные души. Мы еще не знали, что такое война и Россия. Автобус по дороге сломался. Около часа шофер озабоченно возился под ним. Мы и тогда не испытали страха: крыша над головой, удобные сидения, законные билеты — все это давало нам чувство незнакомой уверенности. Автобус и вправду благополучно поехал дальше среди вечереющих пустынных полей. Сто километров были преодолены, и мы подкатили к станции Петушки, тогда еще ничем, кроме воровства, не прославленной. И тут я увидела на ступенях вокзальчика отца. Никогда не забуду его лица: оно, неузнаваемо исхудавшее за эти часы, с обтянутыми скулами, все было обращено на дорогу, на автобус, на его двери, наконец на нас, соскочивших с видом победителей на землю. «Живы? Скорее, скорее, поезд на Москву — через полчаса и вообще последний!». Мы кинулись, как отдохнувшие молодые звери, на свои тюки и выволокли их на платформу. Поезд и в самом деле скоро пришел. Он был почти пустой. Никто не ехал в Москву, все — из нее. Поезд был дальнего следования, с откинутыми верхними полками, на которых мы с Алешей тут же растянулись и заснули, не чувствуя ни жесткости, ни холода. Нас разбудили уже в Москве.
Я не помню, как, на чем мы доехали до дома. Это было неважно. И пешком бы дошли. Мы были в Москве, мы вернулись. Здесь была мама, сестра, абажур над столом, наш древний секретер, ландехская ширма… Под босой ногой — нас гнали мыться хотя бы и холодной водой — гладко и прочно ощущался наш дивный паркет — звезды из ромбов. Окна в нашей комнате, разбитые взрывной волной еще в июле, уже были зашиты фанерой, но так казалось даже уютней, укромней от бесконечных пространств нашей родины.
Я, может быть, слишком подробно описала нам-то памятный, но в масштабах совершающихся событий ничтожный эпизод по нескольким причинам.
Во-первых, отец. В тот миг, когда я увидела его на ступенях станции Петушки, острая жалость пронзила мне сердце, но одновременно и легкое недоумение: как ты мог оставить своих детей в непредсказуемости российской пустыни и хаоса войны? Сама же его уговорила и сама же в душе… нет, не упрекнула, а удивилась его слабости.
Второе впечатление от этого дня нашего возвращения — удивление перед порядком, наведенным в этой аморфной стране жесткой сталинской рукой. Армии отступают, немцы рвутся к Москве, миллионы двигаются лавиной на восток, а автобус Владимир-Петушки ходит по расписанию, и билеты на него продаются за простые деньги (туда бы сегодняшних королев бензоколонок!), и перестанет ходить только, когда прикажут, и поезд, хоть и последний, но пришел вовремя. И пропуска в Москву будут завтра, а сегодня — обыкновенный контролер. Удивительно. Из нашего сегодня особенно удивительно (пишу эти слова в 1994).
И, наконец, последняя третья причина, почему я подробно остановилась на этом эпизоде. За месяц нашего путешествия мы повзрослели. Приехали в Волково детьми, бездумно надеющимися на родителей и родственников: они все решают. Вернулись в Москву людьми, надеющимися только на себя. На всю жизнь — только на себя. Путешествие сорок первого года было первым уроком. Потом этой науке нас будет четыре года учить война. И выйдем мы из нее повзрослевшими прагматиками. Юности не было. Чтобы выжить, надо было усвоить жесткие правила предстоящей нам жизни. Весь народ их тогда усваивал, и весь вышел из войны другим. Дети — в первую очередь. Романтика — самого разного рода романтика — осталась за чертой сорок первого года.
Весной сорок второго нам в Москву пришел денежный перевод из Волкова: триста рублей, три-четыре кило картошки. Это Анна Федоровна и Саня казнились. Видно, и до них дошло известие о мартовском голоде в Москве, когда по карточкам не выдали ничего, кроме хлеба. Макар, наверное, не знал о подаянии. А мы без ложного стыда были благодарны за помощь: хоть день, а то и два, да сыты, на дольшее вперед и не заглядывали. После этого денежного привета из деревни и нашего туда спасибо переписка как-то прекратилась. У них своя жизнь, у нас своя.
2
Почему же как только кончилась война, нам так захотелось в Ландех, что звало нас к этой скудной и не такой уж ласковой к нам земле? Конечно, кроме возвышенной тяги земли, были тут и другие обстоятельства. Москва не была полностью блокирована, как Ленинград, но все-таки три года ее рядовые жители не могли из нее уезжать дальше, чем на окопы, трудфронт и потом на огороды, выделенные вокруг Москвы горожанам. У нас сначала был огород в Черной Грязи, а потом в Купавне. Вот и все наши путешествия. Мы рвались куда-нибудь подальше. А куда? Возвращалась армия, возвращались эвакуированные, людские потоки скрещивались и закручивались. Однако, безумие передвижения охватило, кажется, всех. Оно подчинило себе даже нашего благоразумного отца.
План поездки родился внезапно и сумбурно. У нашей сестры Лёли была (и есть!) школьная подруга Валя Изаксон. Несмотря на еврейскую фамилию, корни ее семьи пролегли не так уж далеко от Нижнего Ландеха. Отец ее был евреем-сиротой, талантливым молодым архитектором, к сорок пятому году давно уже убитым на фронте. А вот мать происходила из Мстёры, знаменитого своими художественными промыслами владимирского села на Клязьме. Ее же мать, Валина бабушка, была когда-то во Мстёре учительницей, и во Мстёре сохранился большой двухэтажный дом, кирпичный снизу и бревенчатый сверху, а при доме сад и огород. Они-то и спасли от голода в войну большую осиротевшую семью. Старшему, Юре, в сорок пятом исполнилось восемнадцать лет, Вале — четырнадцать, а младшие девочки были совсем крошки, последняя родилась чуть ли не после гибели отца. И вот Валя, будучи у нас в Каковинском, однажды объявила, что на днях уезжает во Мстёру, надо присмотреть за огородом да и постепенно убирать поспевшее. «Как мне всегда хотелось побывать в этой Мстёре!» — сказал присутствовавший при разговоре наш отец. «А в чем дело? — удивилась молодая хозяйка мстёрского дома. — Приезжайте. Места хватит». — «А как же туда доберешься?» — «Чего проще! Прямого билета, конечно, не купишь. Но если сесть на последний вечерний поезд до Петушков, там как раз попадешь на первый рабочий до Владимира, ну а там снова пригородным прямо до Мстёры. Автобусы от станции до села, правда, не ходят. Но ведь и всего-то пятнадцать километров», — объяснила Валя. И мы тут же загорелись и решили, что едем: папа, Лёля и я. Алеша работал на ЗИСе, был еще на военном положении и ни о каких отпусках речи не было.
Случилось так, что папа и Лёля уехали первыми, а я задержалась: во время студенческих каникул (первые без трудфронта с 42-го года) я давала частные уроки русского языка дочери одного московского спекулянта. В маленькой комнатке в Козицком переулке я впервые за войну увидела, что далеко не все голодают и бедствуют. На столе, за которым мы должны были заниматься с молодой разряженной красоткой, откровенно увлеченной очередным свиданием на улице Горького, а вовсе не грамматикой, лежали вперемежку ягоды и фрукты, лаковые туфли, отрезы шелковых тканей, чулки и часы. Прежде чем писать диктант, надо было все это убрать, и в процессе неспешной уборки я узнавала от матери ученицы цены на каждый товар. У меня и уборка, и товар вызывали некоторое удивление, легкую брезгливость и, в общем, равнодушие к нашей жизни это не имело никакого отношения. Но деньги за бесполезные уроки мне надо было получить. Чтобы уехать во Мстёру. В начале августа и я была уже там.
У каждого из нас, вероятно, остались свои впечатления о просторном мстёрском доме. Привычная к нему Валя, например, и через десятилетия помнит сюжет романа, который я там читала по-французски и по мере чтения рассказывала им, девочкам. Валя уверяет, что тот роман и послужил толчком к ее занятиям французским языком. Я забыла и роман, и язык, она помнит одно и знает другое.
У меня же самое памятное впечатление от Мстёры совсем другое. Однажды мы с Татьяной Александровной Изаксон, хозяйкой дома, почему-то остались в нем вдвоем. На кухонном столе горела керосиновая лампа, Татьяна Александровна что-то шила, я пыталась читать тот самый французский роман, забытый мной, кстати, во Мстёре. И вдруг Татьяна Александровна стала мне рассказывать, что случилось с ней в этом доме осенью сорок первого года.
Она уложила детей спать наверху, и мать ее уже улеглась, а сама она точно так, как сейчас, шила. И вдруг раздался очень сильный стук внизу. Ей не хотелось открывать дверь на улицу неизвестно кому. Но стук повторился. Она вышла в сени и спросила, кто там. Ответа не было. Она открыла дверь и увидела своего мужа. Он был в шинели, с мешком за плечами и молчал. Она протянула к нему руки, но он стал от нее удаляться и, чем дальше он уходил, тем больше и выше становилась его фигура, закрыв наконец полнеба. Татьяна Александровна упала без сознания. Через некоторое время ее нашла у открытой двери мать. А через полтора месяца она получила извещение, что именно в тот памятный день ее муж был убит.
Татьяна Александровна рассказывала мне тогда подробно: о горестном сиротстве своего мужа, об их любви, о ярком его таланте архитектора, но я помню только рассказ о вечере во Мстёре осенью сорок первого года.
Был и смешной случай во Мстёре в сорок пятом году. Татьяна Александровна уехала в Москву, и мы хозяйничали сами. Хлеб был тогда, естественно, по карточкам, карточки были в Москве, и хлеба во Мстёре у нас не было. Обходились картошкой и огурцами с огорода. Но однажды мы решили кутить. Валя отправилась на рынок и купила кусочек мяса. Я же затопила печь. Сколько раз видела, как топят русскую печь! Что здесь мудреного? Мясо мы разрезали пополам: на первое и второе, на картофельный суп и картофель с жарким. Так называлось задуманное. Когда же я вынула ухватом из печи два чугунка, в обоих оказалось одно и то же блюдо! Вся вода из супа испарилась от жара печи. Хорошо, что не сгорело.
Мы прожили во Мстёре дней десять. И вдруг отец предложил: «А давайте съездим в Волково? Ведь недалеко». Он уже побывал на пристани, узнал, когда приходит пароход. Видно, он и в Волково давно написал о возможности нашего приезда. Мы тут же решили — едем!
На все том же стареньком «Робеспьере» мы довольно быстро поднялись по Клязьме до памятной лесной пристани, как-то просто перебрались в саму Южу (закаленные годами войны, мы теперь не очень-то обращали внимание на неудобства), там сразу поняли, что о лошади и мечтать нечего. Знакомые тридцать километров предстояло преодолевать знакомым способом — пешком. Я объявила: иду босиком, верное дело, не осень. Лёля последовала моему примеру. А вот папа, сельский уроженец, босиком ходить не умел. Как уехал в одиннадцать лет из Ландеха, так никогда и не ходил разутым. Но идти в единственных туфлях по этим дорогам? И жалко, и тяжело. Папа купил тут же на базаре лапти! Ах, папа, папа, неужели совсем забыл, что лапти тоже надо уметь носить? Да и я хороша, только потом вспомнила, как обувались перед жатвой, Саня объясняла мне, что главное дело — правильно навернуть онучи: и мягко будет, и удобно, и безопасно. Папа же надел лапти прямо на носки! Через пять километров он стер ноги в кровь. Как доковылял он до Волкова, ума не приложу. Я же снова отметила про себя, что папа стареет. И как всегда — глухая боль за него…
Первое, что мы увидели, дошагав до Волкова, — нет часовни перед Одуваловским домом. Один еле заметный каменистый бугорок, заросший травой, на ее месте. Кому она помешала на этом глухом перекрестке? Богоборческие страсти к сороковым годам вроде бы улеглись. Да нет, скорее всего кому-то очень уж понадобился кирпич печь поправить. Мы в Москве во время войны жгли в железной печурке прадедовские столики красного дерева, чтобы сварить похлебку, они здесь разобрали часовню мученику митрополиту для того же. Кто нас осудит за варварство, тот, значит, не голодал. Но тогда, при первом взгляде на бугорок, стало горько. И никто при наших расспросах не вспомнил судьбы единственного каменного знака истории и культуры в лесном краю — сплыл без следа, как в половодье…