5
— Вот если тебе работу дали, — вел назидательно Шкулин, — ты старайся от нее сначала отказаться, не получилось — старайся спихнуть ее другому, опять не вышло — сделай тогда ее так, чтобы тебе больше не поручали! Ха-ха-ха!
— То-то, я смотрю, ты не шибко потеешь, когда лонг-линь тянешь, — сквозь смех заметил Бровин.
— Не-е, — замотал головой Шкулин, — на рыбалке я как все, на рыбе сачковать нельзя, а то зимой палец сосать будешь… Работать так работать, на хрен торопиться!
«Вот поди ж ты, — думал Медучин, — отчего это в тайге да в тундре всякая работа делается в охотку? Нет такого, чтоб было лень или противно… странно это. А может быть, это от подспудного сознания, что если ты не сделаешь, то никто не сделает… Может, это просто от необходимости выжить, от инстинкта?»
Задумывался Медучин, хотел разобраться в себе, что же его гонит все время в тундру? Желание быть свободным, ни от кого не зависимым? Неправда, начальство хоть и далеко, по от него все равно никуда не деться… А может быть, все-таки лень? Обычная простая человеческая лень гонит его черт знает куда? «Ну конечно же, — думал, Медучин, — конечно же! Я не хочу подчиняться будильнику, вставать в семь, а в восемь идти на службу. Лучше я здесь встану в пять, а в десять сломаю ногу в Большом Каньоне, как было в прошлом году, но зато буду сам себе голова. Здесь просто ближе к природе. Вот почему мне всегда в поле хорошо, даже если трудно…»
Он собирал карабин, через час им со Шкулиным идти на охоту. В леднике осталась только шея от лося, убитого в прошлом месяце. Решили взять еще одного. В помощь Медучину Бровин выделил Петра, тот видел на дальних косах следы. У Медучина пять лицензий, хватит на весь сезон и на зиму останется. Верного решили не брать, чтобы тот не спугнул зверя.
Мало удовольствия
Сидеть без продовольствия.
Ладушки, ладушки, где были?
У бабушки…
весело сочиняет Шкулин.
— Что-то ты больно веселый, — говорит ему Медучин, — а я, между прочим, сон видел. Вдруг вещий?
— Что еще за сон?
— Будто лось тебя копытом погладил!
— Чо? Правда?
— Ну да. К чему врать без толку.
— О-ха-ха! — засмеялся Шкулин. — Нет такого лося! Тот лось еще не родился али шастает где-нибудь по другим северам! Меньше спать надо, Наука, не будешь тогда глупые сны смотреть!
— Он виноват, что ль, — развел руками дед Тимофей, — приснилось, и ладно. А мне вот чегой-то ничего не снится. Одно время старуха-покойница снилась, а теперь вот совсем я без снов, будто и нет меня.
— Это к здоровью, дед, — успокоил его Бровин, — Сон праведника это называется, потому как ты у нас несть праведник.
— Кхе-кхе-кхе-гм… — проворчал дед, — в прошлом году лучше кашлял… — и пошел готовить охотникам лодку.
…Сейчас, в палатке, Медучин, не может вспомнить, о чем он думал тогда, когда лодка тихо шла в верховья мимо желто-зеленых берегов. Одно он знает — он никогда не переставал удивляться красоте берегов: зеленая стена ивняка и ольховника и редкие нарядные березки, мрачные высокие каменистые обрывы, склоны сопок, поросшие лиственницей и стлаником, и тополя, такие же редкие, как березы, будто только что пришедшие с материка, и красивее тех, материковских, потому что над ними полярные совы, — никогда этого не забыть Медучину; сколько бы раз он ни был в тайге, он каждому тополю говорил «здравствуй», как товарищу, и не стеснялся, что его может услышать Шкулин.
И сейчас, когда все покрыто снегом, тоже очень красиво, это знает Медучин, только надо выйти из палатки, посмотреть. «Посмотреть бы…» — думает он. И опять впадает в забытье.
Очнулся он от яркого света и понял, что в щель палатки бьет солнечный луч. «Раз солнце — значит, морозно. Этот снег уже не растает, — подумал он. — Хорошо бы сейчас на мэрэнтэ, а лодку бечевой по течению…» И еще в связи с мэрэнтэ ему в голову пришла любопытная мысль о том, что он никогда не катался на лыжах, лыжи не были для него развлечением. «Странно… — подумал он. — А почему, собственно, странно? Ну, не ходил на лыжные прогулки, не катался в Солнечной долине, правильно, не занимался лыжным спортом, потому что лыжи и снег — это моя работа. Вот если б я жил на юге, обязательно бы зимой ходил на лыжах и даже стал бы мастером спорта. Ведь плаваю же я мастерски, хотя на пляж попадаю раз в несколько лег… Снег — это уже профессия. Мне совсем нельзя без тундры, это, пожалуй, плохо… Здесь я всегда выберусь, а там, на юге?»
Он смотрел на солнечный луч, и ему не верилось, что его скрутило окончательно. По-прежнему не хотелось есть, но жар сдал, и в голове не шумело, и он думал — дело идет на поправку. Как всякий здоровый человек, никогда не болевший, он прислушался к течению своей болезни, к тому, что происходило с ним, — и было ему любопытно. Он не мог только отличить забытье от тяжелого сна, иначе бы он насторожился. Он радовался солнцу, но не знал, как одолеть слабость и выползти из кукуля, а затем из палатки. «Зачем? — подумал он. — Собрать скарб и спихнуть лодку у меня все равно сил не хватит. И с рекой я не справлюсь тоже…»
Он силился представить, что сейчас делают там, в Избяном, и вспомнил свою недавнюю ссору со Шкулиным, тогда, на охоте. Они разделились, и, когда через полчаса Медучин пришел на выстрелы Шкулина, он увидел мертвую лосиху.
— Зачем ты важенку-то? — тихо спросил Медучин.
Шкулин знал, что никто в тайге не бьет лосих, и молчал, оправдываться было бессмысленно. Так же молча они разделали тушу, погрузили в лодку мясо, а когда пришли в Избяное, им помогали выгружать, и дед, сразу определив мясо, сказал:
— Шкулин небось стрелял?
Медучин кивнул.
— Э-хе-хе, — вздохнул дед и ушел в дом.
И Шкулин, чтобы не попадаться на глаза, пошел к Анфисе, может, она поймет его, заблудшего человека. Анфиса давно уже жила отдельно, там же была и столовая, — так, решили, удобней.
Бровин разжег костер и смолил лосиные ноги для холодца. Делать холодец он не доверял никому, это было его фирменное блюдо. Усталый Медучин перетаскивал из лодки вещи и думал о сне, есть ему не хотелось, он был удручен убийством лосихи. И когда рассказывал деду про охоту, тот слушал, не перебивая. Потом дед Тимофей перевел разговор:
— Мы тут без вас ловили. Мало. Ты что решил?
— Завтра будем ставить загородку. На Лучистом. Я сам буду ее ставить. И акт составлю на себя.
— Сам себя штрафовать будешь? — спросил дед.
— Не знаю. Составлю акт и объяснительную. Пусть в инспекции разбираются.
— Должны понять, — с надеждой сказал дед.
— Лишь бы люди поняли…
— Бог простит, — улыбнулся дед.
— Одна надежда, — засмеялся Медучин.
И вдруг ему удивительно легко стало: решение принято, и гора свалилась с плеч, и люди о нем доброе скажут, может быть, скажут. Откуда им знать, как на их столы пришла рыба?
— Не боишься? — спросил лукаво дед.
— От мандраже — помет в драже, ладушки, ладушки, — пропел Медучин. — Мало удовольствия сидеть без продовольствия… Дан прогноз — не вешать нос! — и дальше весь шкулинский набор.
Дед ласково потрепал его по плечу:
— Храни тебя бог!
— Да ладно, — махнул рукой Медучин.
Вдруг дверь соседнего дома распахнулась, и на крыльцо выскочила растрепанная Анфиса, раскрасневшаяся, в порванной кофточке, глаза — черные молнии, свирепые — не приведи господь!
— Что случилось? — оторопел Бровин.
— Шкулин ваш… пристает… рукам воли много…
На крыльцо следом выскочил Шкулин с изрядно поцарапанной физиономией.
— Ну, картина! — развел руками дед.
— Ах ты, гад! — кинулся к Шкулину Бровин. — Бабы захотелось! Я те покажу! Будешь с медведем в жмурки играть!…
Руки его были заняты лосиными ногами, и он выглядел очень комично. Но ему было не до шуток. Со всего маху он огрел Шкулина лосиной ногой. Тот бросился бежать. Бровин еще раз перетянул его ногой вдоль спины. Шкулин упал.
— Это тебе за лосиху! — приговаривал Бровин. — Это тебе за Анфиску! Не нарушай уговору, гад!
Лосиная нога взлетела над Шкулиным. Дед Тимофей бросился разнимать.
И вдруг Медучина разобрал смех. Он смеялся в голос, схватившись за живот, будто его мучили от смеха колики.
Все остановились и замолчали.
— Ой! — не мог остановиться Медучин. — Ой, братцы! Сон-то вещий оказался! Погладила-таки лосиха Шкулина копытом! Ой, братцы!
Дед как стоял, так и опустился на землю. Он смеялся беззвучно, из глаз его катились слезы.
Бровин плюнул, забрал ноги и пошел к костру досмаливать.
Шкулин поднялся и медленно побрел к реке.
Анфиса вдруг заметила, что кофточка у нее не в порядке, повернулась и юркнула в дом.
Откуда-то примчался Верный.
— Опоздал ты, — гладил собаку Медучин. — Такое кино было! Тварь ты бессловесная, — жалел он пса, — и поговорить-то тебе не с кем!
6
Снег перестал блестеть, и Медучин понял, что солнце скрылось. Но вечер еще не наступил, и было светло. «Надо что-то делать, — думал он. — Если я просто буду лежать, я вот так просто и умру».
В руках у судьбы две чаши. Одна — с плюсом, вторая — с минусом, одна — с удачей, другая — с невезением. Одну чашу Медучин испил до конца. Теперь придется пить из другой. Узнать бы, из какой, думал Медучин.
Хорошо бы устать, думал он. Надо жить так, чтобы в конце уставать. Надо устать от несбывшихся надежд, мелких радостей, от неудач, от вина, и женщин, и всепрощений, и от денег, и от предательств, устать от лени — и тогда все остальное, что суждено, будет не страшно, и смерть тоже.
Он вспоминал, не обидел ли кого, вспоминал, много ли у него несдержанных обещаний, и дал себе слово, если вернется в Избяное, начать новую жизнь.
О женщинах, с которыми он расстался, думалось ему спокойно… Он понимал, что любил их недостаточно, что, если бы встретиться еще раз, еще один только раз, он сумел бы и сказать все, и долюбить, как хотел бы сейчас, как мог бы сейчас, как умел сейчас и как не мог догадаться любить тогда, когда все зависело от него, тогда, в прошлом, которое уже не вернется, сколько бы ты о нем ни думал, а если и вернется, то ты решишь, что это неправда, так в жизни не бывает…
На мгновение ему вдруг представилось — а что, если и с Анютой где-нибудь в поле сейчас так же плохо? А что, если с ним «это» и ему плохо сейчас потому, что ей плохо там?
Пот выступил у него на лбу, и он не понял, от болезни это или от страха.
Он начал успокаивать себя тем, что она опытная полевичка, да и партия-то у них пятидесятка, народу полно, но простая и жестокая в своей неизбежности мысль, что вот он сам — опытный тундровик, а «накрылся», ударила под сердце.
…Легкий ветерок задувал в щель палатки снег. Медучину чудилось, что ветер пахнет хвоей. Он знал, осенью при снеге не должно быть этого запаха, но пахло хвоей, и он не мог отделаться от этого ощущения. Вспомнилось, как Анфиса говорила ему тогда по возвращении с верховьев, прижалась к нему щекой и говорила:
— Ты не одеколонься больше, ладно? У человека должен быть свой запах… ты вкусный. Не надо одеколониться… я люблю тебя, Наука… приезжай в Ост-Кейп, я ждать буду. Приезжай… когда захочешь, к тебе приду, только скажи, хоть сейчас с тобой буду… я так волновалась, когда ты в тайгу уходил… ни о ком не думала, а за тебя волновалась… тревожилась, когда ты уходил…
«Обязательно приеду в Ост-Кейп, — думал Медучин. — А на будущее лето возьму сюда сына. Пора ему приобщаться к природе, десять лет уже, пора учиться разводить костры, ловить рыбу и охотиться, пора самостоятельным быть на земле…»
Сын сейчас на материке, Анюта писала как-то, что видела жену и сына, что жена немного поправилась, годы все же, а он здорово вытянулся и очень похож на тебя, Медучин, и даже походка.
Последний раз жену Медучин видел в зале суда. На разводе судья сказал, что им бы в загс надо, а не в суд, такие они оба хорошие, и Медучин рассмеялся, и вышли они из здания суда под руку, рядом была стоянка такси, и судья видел в окно, как Медучин посадил ее в машину и отошел, а она позвала его, он наклонился, она поцеловала его в щеку, он помахал ей рукой и долго стоял потом, курил, — ничего не понял судья.
«Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам…»
А перед тем как ей сесть в машину, был у них разговор:
— Ты выходи замуж за того парня, он вроде толковый малый… И обязательно роди.
— Тебе это зачем? — спросила она тревожно.
— Надо, чтобы у вас был общий ребенок. Тогда ты мне отдашь сына скорее, и тебе не будет так одиноко. Ведь правда?
— Правда… А скажи, у тебя Анюта появилась до того, как ты узнал про меня… ну, обо мне все это, или потом?
— Не помню… Наверное, у нас это вышло одновременно… Не помню. Если тебе это очень важно, я постараюсь вспомнить.
— Важно, — сказала она. — Но вспоминать не надо. Ни к чему… теперь ни к чему…
— Сыну пока скажи, что я в длительной экспедиции. Ну, а потом объяснишь. Береги его… пусть будет щедрым он, постарайся, тогда он будет счастлив в друзьях. Пусть он будет счастлив в друзьях, это самое главное. Остальное не так уж и трудно… А когда ему будет очень трудно…
— …когда ему придется трудно, я ему буду рассказывать о тебе, — сказала она. — Ведь ты у меня ничего… — смахнула она слезу, — был.
7
«На златом крыльце сидели… опять эта считалка, черт возьми! Почему меня преследуют детские голоса?.. эта считалка… эта игра на выбывание… это что же, моя очередь?!»
Его бил озноб, но он с трудом, тяжело дыша, вылез из спального мешка, передохнул немного, пополз к щели в палатке. Верный уступил дорогу, и Медучин выполз из палатки на снег.
Было холодно, он прижался к собаке, потом снял с руки часы, застегнул их Верному на ошейнике и легонько толкнул его:
— Иди… иди… к ребятам, в Избяное… ну!
Пес смотрел на него и вилял хвостом.
Медучин вспомнил, что от человека, если он вылезает из теплого кукуля на мороз, должен идти пар, и оглядел себя. Ему стало страшно.
«Почему не идет пар? Почему, ведь я еще живой!»
— Жи-во-ой! — крикнул он.
Верный встрепенулся и побежал. Оглянулся, опустил голову и стремглав бросился в кусты.
Последнее, что виделось Медучину, — много белого снега, и много больших белых солнц, и белое лицо большой женщины, удивительной, как большая рыба.
* * *
Ребята нашли его не скоро. Палатка и спальный мешок были разодраны… Это постарался медведь-шатун, не успевший залечь до октября. Ребята проверили карабин, патроны все были целы — выстрелить Медучину не удалось.
Совершенно секретное дело о ките
1
…Вот и обед близится к концу.
На второе нерпичья печень. Мурману порция побольше, не скоро ему доведется ее попробовать, пусть потешится, чтоб не забывал.
За столом кают-компании все пятеро. Начальник маяка Иванов, радист Мурман, повар Анастасия — жена Иванова, электромеханик Слава Чиж и старик Пакин — старший механик маяка.
— Ну что же, в последний раз мы вот так все в сборе, — поднял стакан Иванов, — хорошей тебе погоды, счастливо долететь, пиши… извини, если что не так, на базу я дал радио, чтоб тебя отметили в приказе, глядишь, и премию получишь, работал ты, хорошо, Ну, да чего там, поехали… с печеночкой очень хорошо пойдет.
Он опрокинул стакан, все вздохнули и тоже опрокинули. Все, кроме Насти, ей нельзя, она непьющая, ей шампанское можно — пригубила чуть-чуть.
Всем грустно, ничего не поделаешь.
Вот и чай закончен, все с тревогой ждут заключительного ритуала — «полярной пятиминутки». На полярных станциях этого побережья существовал обычай — отъезжающему насовсем давалось время высказать каждому в глаза, что он о нем думает, всю правду. Женщины на «пятиминутку» не приглашались.