Настя убрала посуду, ушла.
Мужчины остались одни.
— Ну? — спросил Иванов.
Мурман молчал.
— Может, еще по одной, а? — спросил дед Пакин. — С чаем-то исповедоваться — совсем грех…
— И то дело! — поддержал Чиж.
Иванов сходил на кухню и выставил бутылку. Алекс всем разлил. Встал, вздохнул полной грудью, как в темный омут вниз головой бросился.
— Ну что же, раз решили соблюдать северный обычай, пусть так и будет. — Сел, положив на стол тяжелые руки, задумался.
— Самый симпатичный мне из вас — Иванов. Не потому, что начальник, не подумайте. Сейчас он не начальник для меня, да и вряд ли когда нас жизнь еще сведет вместе. Хорошо было с тобой, Семен, Анастасию только зря ревновал. Я знаю, знаю, дело прошлое…
Он снова всем налил.
— Тебя, Славик, терпеть не могу. Не мог все время. Раздражаешь ты меня. С удовольствием начистил бы тебе личико, но ты физически сильней… Вот ты все интеллигентом хочешь стать, костюмы по радио заказываешь, галстуки получаешь с материка, журнал мод выписываешь. Зря это… Ничего из тебя не получится. И никакие тебе костюмы и журналы не помогут. Интеллигентность — это вот здесь, — он постучал по голове, — вот здесь, — он постучал по левой стороне груди… — Это дается с рождением, с воспитанием. А ты хам.
— Ну ты чего, чего! — встрепенулся Чиж.
Иванов вдруг покраснел и почувствовал себя неуютно.
— И тебя я не люблю, Максимыч, — тихо сказал Алекс деду Пакину. — Скряга ты. Не бережливый, а скряга. И врун. Не зимовал ты на западных полярках, я на базе в кадрах интересовался. И приехал ты сюда за пенсией. Да уж живи, если тебе так лучше. Людям ты вреда не приносишь, но жить с тобой я бы не стал. И один ты, без бабы, знаешь почему? Бабы любят щедрых, если хочешь знать…
— Мда… — Иванов почесал в затылке. Никто не смотрел друг на друга. Все молчали.
— Ну ладно. И на том спасибо, — первым выдавил дед.
— Граждане судьи, у меня все, — пытался улыбаться Алекс. — Я пошел. Я хочу проститься с окрестностями.
— Надо собираться, — буркнул Иванов, ни к кому не обращаясь. — Настя! Где мой маленький рюкзак?
Три года Алекс Мурман смотрел на ту сторону Берингова пролива, туда, где в синеющей дымке, если у вас хорошее зрение, можно без бинокля увидеть скалу Фэруэй и различить береговые очертания Аляски.
Теперь он уезжает.
На прощанье он в последний раз решил посетить домик — самое уникальное деревянное сооружение на всем северо-востоке.
Домик висит над морем. К нему ведет лестница. Капитальная лестница, на нее был израсходован весь строительный лес минувшей навигации.
По последнему, спекшемуся от весенних лучей снегу доски с берега были подняты с помощью блоков и тросов в гору — на стометровую высоту к зданию полярной станций, а когда стали проверять заявки и заполнять грузовые накладные «распишитесь в получении», выяснилось, что лес никто из теперешнего состава зимовщиков не заказывал, это выполнилась заявка пятилетней давности. Что делать? Везти обратно нет никакого смысла судно гидрографическое, его курс дальше — на север и северо-запад, своей работы по горло, маяки надо зажигать, а не таскать сомнительный груз туда-сюда по восточному сектору Арктики.
— Пусть лежит, пригодится, — сказал начальник полярной станции Иванов.
Летом лес пустили в дело. Но когда гидрографическое судно «Меридиан» в последний свой осенний рейс навестило станцию, Иванову было вручено предписание — дерево употребить на сооружение в течение следующего сезона нового навигационного знака в районе соседней полярной станции.
— Пусть они сами сооружат знак, — буркнул Иванов. — У меня материала нет.
— Как нет? — оторопел начальник лоцмейстерско-гидрографического отряда. — Я же привозил, сам разгружал…
Иванов развел руками и предложил прогуляться.
— Вот, — сказал он и показал в сторону Америки.
Начальник ЛГ отряда вздохнул и печально улыбнулся.
— А ленточку хоть перерезали? — грустно спросил он.
— Открытие было без речей, — тоже вздохнул начальник полярки Иванов.
Тридцать широких деревянных ступеней лестницы с перилами, электропроводкой и канатом, чтобы в пургу не смело на пути к заветной цели, вели в домик тишины и забвения.
— А соседям вы все-таки поможете, — жестко хихикнул начальник ЛГ отряда.
— Само собой, чего уж тут…
— Угу…
Алекс вернулся в кают-компанию.
— Что слышно? — спросил он Иванова. Была вахта начальника.
— Да ничего. Снабженец идет. Нам ничего нет.
— Остановим…
— Само собой…
— А в селе?.
— Охота… Киты появились.
— Мальчиков в море?
— А где ему быть? Капитан Мальчиков китов не пропустит…
— Повез бы он меня в райцентр, — размечтался Мурман.
— Сезон. Ему не до тебя. Жди вертолета. Я тебя провожу.
Мурман не поверил.
По инструкции начальник полярной станции (если точнее, их коллектив назывался электрорадиомаяком — пять человек, но станцией они величали себя сами — для солидности и престижа) — так вот, начальник полярного радиомаяка не должен отлучаться за пределы территории. Но тут такое дело — уезжает человек и прежде ему надо на лыжах через Долину двадцать километров, и у Иванова есть в соседнем селе Полуостров дела, он обещает вернуться — обещает себе и жене — повару Анастасии. Надо забрать почту, узнать сельские новости и, вообще, отдохнуть в другой обстановке и проводить Мурмана. Уж какой ни на есть человек Мурман, а проводить надо, он еще насидится в Полуострове, туда вертушка — раз в месяц, если есть погода, а там своих отпускников — бортов на десять, и никому никаких льгот — все одинаковы, протекций и знакомства нет, все знакомы, все друзья, все в порядке живой очереди.
Здесь, на полярной станции, на неприступных скалах когда-то располагалось эскимосское поселение. Сейчас от него остались только китовые кости, камни разрушенных землянок-нынлю, мясные ямы, обрезки моржового клыка, предметы быта, пришедшие от времени в негодность. До сих пор можно найти каменный жирник, деревянные подносы для еды, ржавые винчестеры, дырявые чайники, кастрюли и другую утварь. Одну нынлю Алекс называл своей. И сейчас, пока Иванов собирался, он пошел с ней проститься. Эта землянка сохранилась лучше остальных. Она была у самого обрыва. Недалеко от входа торчали врытые в землю китовые челюсти, а у самого входа лежали, два больших китовых позвонка, от гренландского кита, Алекс часто приходил сюда.
Хорошо было сидеть у входа в нынлю на китовом позвонке, смотреть в море и курить, и думать о своем. Вот так же, может быть, сотни лет назад эскимосский старик сидел на этом позвонке, смотрел в море и думал. Наверное, мало было радостных мыслей у этого незнакомого старца, ведь жизнь тут была так сурова и тяжела, но Алекс уверен — надежда и спокойствие всегда посещали человека на этом месте, когда он тихо сидел и смотрел вдаль. Время замедляло свой ход, мысли текли плавно и тихо, как льды в проливе, и мудрость осеняла эскимосского пращура.
Нет древнего охотника, он давно ушел, но оставил Алексу эту воду, этот снег, эти камни, и птиц, и зверей в море, и это — скупое солнце над льдами, и туманы — все оставил Старый Старик, разбирайтесь, мол, со всем этим сами, я устал, я стар, я знаю много, я устал от знаний, а вам придется все это постигать самим, и вы, возможно, постигнете истину, только устанете, как и я, и вам захочется уйти…
«Сколько людей садилось на этот позвонок, — думал Алекс, — скольких людей спасали от ветра стены нынлю? А я сегодня уезжаю и больше никогда не увижу ни этого моря, ни нынлю, ни китовых челюстей… Будет ли мне так спокойно на материке? Примет ли меня материк? Приму ли я материк? Прав ли я, не лучше было бы промолчать на «полярной пятиминутке»?
Все эти вопросы волновали Алекса, и спокойствие что-то долго не посещало его, хотя он сидел на позвонке и смотрел не отрываясь на темную воду, на белые льдины, и было тихо и тепло.
«На то и ритуал, чтобы не обижаться», — решил он.
И уже не думал об этом.
Ему скорей хотелось улететь на материк, он мысленно был уже там, в отпуске. Он видел себя в каком-то абстрактном городе, где можно идти в дождь по асфальту. У него под ногами асфальт, он видит на себе шляпу и плащ, и идет дождь, он даже видит цвет плаща — серый.
Он заходит в кафе, там высокие мраморные столики, он облокотился о столик, капли дождя стекают с плаща и шляпы на гладкий серый мрамор.
Вот так он себе, все представляет, он пять лет не был на материке, не ходил по асфальту, не курил в дождь так, чтобы спрятать сигарету в рукав плаща.
Других желаний у него не было. Он даже не знал, чем будет заниматься там, на юге. От многого он отвык тут на севере, и многие страсти обычного человека не волновали его…
Жариться на солнце он не любил, футболом не болел, к телевизору еще своего отношения не выяснил. Надо путешествовать, решил он. Буду ходить в рестораны, собирать рецепты.
Кухня была его слабостью. Это-то и дало повод Иванову ревновать Анастасию, а Алекс просто любил готовить.
Вышлю ребятам побольше разных трав и специй, подумал он.
Много чего на полярке есть, а трав и специй нет.
Поеду в Грузию, решил он, и в Среднюю Азию. Вот где трав — рви не хочу. Побольше ребятам вышлю, пусть не обижаются.
На крыльце домика появился человек, помахал Алексу. «Иванов, — понял тот, — торопит. Ну что ж, прощай, конец света!»
Алекс нагнулся, взял камешек. На память о месте, где кончается материк, кончается земля. Он улыбнулся — вспомнил старика Мэчинкы. Чукча Мэчинкы, как-то рассказывая о крае земли, где он родился, пояснил:
— Конец географии…
Вот он — «конец географии». Жаль все-таки покидать его, хорошее место, здесь Мурману не делали зла.
В прошлом году председатель колхоза в Полуострове Иван Иванович Кащеев целых полгода провел в отпуске на материке, уже и забывать его стали, вернулся наконец. Спрашивает его Мэчинкы — где был, что видел? Объясняет Кащеев — в Москве, мол, был, на Украине, в Венгрии на выставке охотничьего снаряжения всех стран, в Париже провел целую неделю.
— Гм… да… эхх, — вздохнул Мэчинкы, — одичал ты там, совсем одичал… В тундру пора… Поедем-ка в тундру!
До слез смеялся Иван Иванович, но в тундру поехал с Мэчинкы на другой день, как раз охота началась.
«А вдруг старик прав? — подумал Алекс. — Вдруг все не по нраву мне там придется, шашлыки и пальмы-фикусы, а? Вдруг и впрямь дичать начну?»
Иванов был уже готов. Он протянул Алексу металлические крючки на обувь — кошки. Здесь иначе по леднику на сопку не поднимешься.
Алекс вынес из дому рюкзак и ружье — все свое имущество. Иванов помог ему приладить снаряжение. Лыжи они укрепили на груди в качестве противовеса.
Трое остающихся вышли провожать их на крыльцо. Алекс пожал руку деду и Чижу, поцеловал в щеку Анастасию, помахал им на прощанье, оглянувшись на середине подъема, ему в ответ все трое помахали, горько на мгновение стало радисту Алексу Мурману, защемило где то внутри, посмотрел он наверх, до перевала было еще очень далеко. Иванов на кошках шел цепко, быстро, обошел Мурмана, есть теперь за кем тянуться.
С высоты птичьего полета эти места были еще красивее.
2
Характер председателя колхоза Ивана Ивановича Кащеева не соответствовал его злодейской фамилии. Был он человеком мягким, с тихим голосом (настоящая властность не любит крика), но свои решения объявлял один раз.
В Полуострове его уважали хотя бы за то, что всю свою жизнь — лучшие молодые годы — двадцать пять из пятидесяти пяти лет — он отдал северу.
Несколько раз звали его в центр, предлагали повышение, но сидел он в селе, не хотел в город, боялся в городе потерять себя, боялся оторваться от людей, которые его любят, от дела, в которое он вложил годы и здоровье. Этот заполярный консерватизм всегда крепко сидит в северянах-ветеранах.
Было у него хобби — ножи. И если мы поздно вечером заглянули бы в его крохотную мастерскую — он отвоевал закуток у коридора и поместил там верстак, станочки, пилочки-гвоздочки и прочий необходимый инструментарий, — то застали бы его занятым работой: он делал очередной нож.
Конечно, коллекционирование — это собирательство, но Иван Иванович справедливо полагал, что на собирательство надо много времени тратить, и предпочитал нож нужной ему формы, конфигурации, композиции «ручка-лезвие», нож, увиденный или услышанный, предпочитал сделать сам, и делал столь умело, что бывалые охотники иногда консультировались с ним по вопросам металла и прочих таинств древнего ремесла.
Он мог даже поставить клеймо «Made in…», и никто бы не усомнился в подлинности предмета. «Маде ин не наше», — говаривал в таких случаях Иван Иванович, радуясь ловкой мистификации, впрочем, вполне безобидной, учиненной просто лишь для того, чтобы потешить душу…
Над ножом работал он сосредоточенно, не любил, когда ему мешали, напевал тихо цыганскую:
Не пора ли мне с измученной душою
На минуточку прилечь и отдохнуть…
Чавелла!!!
Этой ночью к нему постучали.
Он прикрыл брезентом очередное, еще не завершенное изделие, прекратил мурлыкать песню, в которой знал всего один куплет, снял фартук и пошел открывать дверь.
На пороге стояли лыжники — Алекс Мурман и Иванов.
— Проходите, проходите… Давненько не виделись.
Кащеев временно холостяковал — жена с детьми была на материке. А поскольку даже в маленьких поселках в гостиницах мест не бывает, то он предложил ночным пришельцам вторую комнату:
— Располагайтесь… будьте как дома…
Наутро был прекрасный день, прилетел вертолет, но Алекс не спешил, он знал, что в порядке живой очереди ему не на эту машину и не на следующую, надо еще талон в сельсовете взять на авиаочередь: отпускников накопилось много.
…Едва гости и хозяин успели позавтракать, на крыльце появился Мэчинкы.
Мэчинкы потоптался в коридоре, отряхнул снег с торбасов, постучался, вошел. Постоял молча, потом вымолвил;.
— Эттвунэ… умерла… нет старухи больше…
И сел на пол у двери.
Эттвунэ была его родственницей, самой старой работницей пошивочной мастерской. Пенсионерка работала на дому — шила торбаса, тапочки, обшивала бисером кухлянки. Ее шитье узнавали всюду. Кащеев уже и не помнил, сколько он грамот ей навручал.
Смерть его не удивила — много раз за годы правления ему приходилось бывать на местном кладбище, да и знали в селе, что Эттвунэ готовится уйти «к верхним людям», сама говорила, но все же печальное известие огорчило его. Он поднял Мэчинкы с пола, усадил на табурет. Мужчины закурили.
— Ее готовят? — спросил Кащеев.
Мэчинкы кивнул.
Председатель и гость оделись, вышли на улицу.
…Бабушку Эттвунэ хоронили вечером. Хоронили ее по русскому обычаю, в могиле. Так захотел Джексон Кляуль, председатель сельсовета, ее сын. Провожала ее многочисленная родня, соседи и руководство в лице Д. Кляуля, И. Кащеева, главного бухгалтера, главного зоотехника, начальника узла связи.
Именем своим Джексон Кляуль обязан отцу. Тридцать с лишним лет назад американский торговец Джексон взял в служанки молодую Эттвунэ. Эттвунэ была украшением фактории, Джексон с её помощью неплохо вел дело — она была и переводчицей, и приказчицей, и хозяйкой дома. Меха обильно текли на склады торгового американца. Но все когда-нибудь кончается. Пришел конец и бизнесу Джексона. Советская власть прикрыла его контору, конфисковав часть пушнины, которую торговец не успел вывезти.
Уехал Джексон на Аляску, оставив Эттвунэ. Обещал забрать потом. Но это «потом» так и не наступило, а Эттвунэ уже родила.
Назвала она малыша в честь отца — Джексон, но было у него и чукотское имя — Кляуль (в переводе — мужчина).
Когда началась паспортизация, столкнулись с проблемой — как записывать. Дело в том, что у чукчей не было отчеств и фамилий. Есть имя, оно же и фамилия. Но в паспорте требовалось записать имя и фамилию. Всем чукчам давали русские имена, какие понравятся, на выбор. Или американские, или норвежские. По имени тех людей, с которыми встречались, а норвежцы и американцы частыми гостями были на чукотской земле. По настоянию Эттвунэ в свидетельстве о рождении сына было записано имя — Джексон, отчество — Джексон, фамилия — Кляуль.