Питер Устинов.
Побежденный.
Роман
Пролог
Ганс Винтершильд родился семнадцатого октября тысяча девятьсот двадцатого года в городке Лангензальца, у границы, отделяющей Пруссию от Тюрингии. Отец Ганса, Фридрих Винтершильд, поглядел на корчащегося малютку со светлым пушком на голове, с шарящими ручонками и понял, что молитвы его оказались услышаны. Нежно чмокнув жену во влажный лоб, он негромко произнес:
— Мутти, ты подарила мне сына.
В течение многих поколений это семейство играло в городке довольно значительную роль; отец Фридриха в начале века даже выдвигал свою кандидатуру в мэры, правда, безуспешно. Сам Фридрих, теперь почти шестидесятилетний, командовал местным артиллерийским полком, провел четыре года на Западном фронте, дослужился до полковника, а потом, по суровым условиям Перемирия, пушки конфисковали и уничтожили. Его жена Вильгельмина, урожденная фон Веца-Баберсбек, придала семейству легкий налет аристократичности, которого оно давно жаждало.
— Если б, — говорил полковник Винтершильд, — фон была моя мать, а не супруга, служить в артиллерии мне бы не пришлось. Я бы стал кавалеристом и завел бы полезные знакомства в генеральном штабе.
Он упускал из виду, что, поскольку Германия была лишена армии, эти тонкости в любом случае ничего бы не значили. Для него вооруженные силы были одной реальностью, жизнь — другой. И совместиться они не могли никоим образом.
Дети Винтершильдов столкнулись с трудностями. Старшая дочь, Ханнеле, была обречена оставаться старой девой. Она, поскольку преподавала пластику и мимику в детском саду, сохраняла милые детские повадки, что вызывало некоторое беспокойство. На губах у нее почти всегда играла капризная улыбка, она на глазах увядала, духовно так и не покинув детской. Младшая, по прозвищу Мопсель, вышла замуж за некоего Гельмута Больмана, обладавшего в полной мере воинственным, уязвленным величием тех, кто нес на своих плечах все бремя невзгод Германии. Природа одарила его необычайно скрипучим голосом и сокрушительным красноречием. Когда он пользовался тем и другим, никакая сила на свете не могла остановить его.
И теперь, в послевоенной обстановке, у этой пожилой четы родился мальчик, который придал ее преклонным годам чудесную, неожиданную теплоту.
Детям внушают, что гордость предшествует падению, что падение является неизбежным следствием гордости. Из чего делается вывод, что гордость — это плохо. Плохо для индивида. Но как ни парадоксально, их вместе с тем учат, что плохое для индивида необходимо для масс. Ребенка упрекают, если он возносит себя на пьедестал, но в то же время поощряют возносить туда свою страну, права она или нет. Гордость, когда она уязвлена, становится опасной, и с помощью арифметики можно доказать, что национальная гордость является большей проблемой для мира, чем гордость одного человека.
Мало кто мог предвидеть, какой страшной станет Первая мировая война. Жан Жорес во Франции предвидел и был убит за свое ясновидение. Генералы с обеих сторон договорились, что война закончится «к Рождеству». Закончись она в самом деле к Рождеству тысяча девятьсот четырнадцатого, можно не сомневаться, что последствия ее оказались бы ненамного страшнее войны восемьсот семидесятого года. Либо та, либо другая сторона пережила бы краткий период упадка, либо Берлин, либо Париж были бы мгновенно оккупированы, Германия уступила бы свою часть Западной Африки Франции, часть Восточной Африки Англии, или же Мадагаскар и Бермуды перешли бы на время Германии в популярной тогда игре в колониальные шашки, и высшим достижением генерала Першинга осталось бы вторжение в Мехико.
Использование кавалерии, красные брюки французов и немецкие каски с блещущими шишаками свидетельствовали, что это будет цивилизованная, рыцарственная война, кратковременная мера силами в наилучших традициях. Люди, которые размахивали флагами возле дворцов и бездумно устремлялись на призывные пункты, постепенно стали осознавать, что стороны равны по силам, и в своем глубоком разочаровании начали нарушать вековые правила соперничества. Поскольку надежды победить не было, стало очень важно не проиграть. Мало того, что поражение повлекло бы за собой невиданный упадок, становилось ясно, что будет создан некий жуткий прецедент, последствия которого рисовались зловещими, ужасающими. Пожар такого масштаба вряд ли мог окончиться только сложением оружия и поспешным отречением от своих прав.
Когда Германия в конце концов капитулировала, ее делегаты вынуждены были делать вид, что ждут того же милосердия, с каким относился к побежденным Наполеон, а когда эти ожидания не оправдались, изобразили ужас, осознав, что Рейх является первой страной в мировой истории, наказанной по рассчитанным, современным масштабам. Пожалуй, они были вправе жалеть себя, так как стали в определенном смысле жертвами общей вины, вины людей с обеих сторон, которые беззаботно вступили в войну, дабы уладить дела правителей, и уцелели, дабы нести ответственность за дела их подданных.
Полковник Винтершильд испытал всю горечь капитуляции, тем более что он не оставлял уверенности и надежды все четыре года — срок для каждого, кроме твердокаменного патриота, непомерный. Когда наступил мир, он был искренне и глубоко потрясен суровостью приговора, вынесенного невиновной, на его взгляд, стране.
Нравственные проблемы полковника обострились, когда инфляция свела пенсию до жалких грошей. С продуктами дела обстояли так же плохо, как с деньгами; он смотрел на маленького Ганса, игравшего в своем манеже, и бормотал, что, если ребенок вырастет хилым, виноваты будут те безбожные государства, которые так бессердечно распяли Германию.
После Версальского вердикта возник миф, что к поражению привела какая-то гнусная уловка, а не изнеможение страны. Когда все уже почти забыли о той войне, немцы все еще перевоевывали в воображении ее битвы. Никогда не задавались вопросом «Зачем мы воевали?», но постоянно «Что получилось не так?».
К тому же после стадной, бездумной жизни при имперской диктатуре, новая многопартийная система демократического правительства, состоявшего в подавляющем большинстве из честных людей, насилу сводящих концы с концами, казалась не только никчемной, но и созданной но расчетливому плану союзников сохранять Германию слабой.
При подобных подозрениях парламент, находившийся в младенческом возрасте, был обречен. Избрание Гинденбурга рейхсканцлером обнаружило как стремление к прежнему имперскому величию, так и вызывающий вотум доверия тому, с кем так тесно ассоциировались былые частичные успехи Армии и Империи, что появилась надежда — не все потеряно и последняя битва еще впереди.
В день, когда Гансу исполнилось десять лет, полковник повесил над его кроватью портрет Гинденбурга.
1
В школе Ганс учился прилежно. Он рано осознал свои долг перед родителями и принял близко к сердцу огромные надежды, которые на него возлагались. Школа — такое место, где в еще не развитый разум сеют не только знания, но и предрассудки. Поскольку Ганс обладал врожденным чувством дисциплины, унаследованным от поколений предков, служивших хоть и не блестяще, но добросовестно, что снискало уважение фамилии Винтершильд, то, естественно, пил из источника знаний, даже не задумываясь о его вкусе. Он знал, что Германии вредили на всем протяжении ее истории, что Фридрих Великий блестяще боролся против коварного заговора тех, кто завидовал германскому военному искусству, что победу при Ватерлоо одержал не Веллингтон, а Блюхер, и что конец в восемнадцатом году наступил в результате не поражения немецкого оружия, а позорного развала в тылу. Знал он это все, потому что ему так говорили, и отец подтверждал теории учителя в долгих послеобеденных высокопарных разглагольствованиях о немецкой душе, проникнутых безудержной жалостью к собственной персоне.
— Мы руководствуемся божьим промыслом! — любил восклицать полковник. — Gott mit uns[1].
Ранние годы мальчика прошли в очаровательной, тактичной почтительности к все усиливающемуся мистицизму полковника. С истинно сыновней преданностью Ганс почтительно слушал романтическую проповедь и усваивал ее.
В дом каждый вечер приходил Гельмут Больман и с гордостью говорил о быстроте немецких ОЛИМПИЙСКИХ бегунов, о превосходстве немецких гоночных автомобилей, о непревзойденных воинских доблестях немецкой нации. Старик любил слушать эти речи. Даже когда Больман принимался рассуждать на более сомнительные темы, например о необходимости погромов, полковнику не хватало духу возразить, для собственного удовлетворения он бормотал что-то невнятное, а затем вновь погружался в задумчивое, рассеянно-признательное молчание.
Ганс с матерью были очень благодарны Гельмуту за эти продолжительные монологи — они звучали с неистовой убежденностью, приятной в ненадежные времена. Мопсель наблюдала за мужем, по взгляду ее голубых глаз было видно, что она зачарована его многословием, и ее явная вера в него укрепляла Ганса в преданности делу.
Однажды вечером Гельмут задерживался. Мопсель в одиночестве вязала бесконечные белые одеяния для священника.
— А где Гельмут? — спросила фрау Винтершильд. Она тоже вязала что-то маленькое, белое в покорном предвидении неизбежного.
— Придет, — таинственным тоном ответила Мопсель.
Вскоре на лестнице послышались шаги, более резкие, чем обычно, более четкие.
Вошел Гельмут, и они впервые увидели его в мундире.
— Что это? — спросил полковник. — Мы отошли от традиционного покроя обмундирования? Ты поступил на военную службу?
— Это мундир Schutzstaffel, Waffen SS, — ответил казавшийся подвыпившим Гельмут.
— Какой-то новый технический род войск?
— Да, — воскликнул Гельмут, — новый технический, моральный и патриотический род войск. Рейхстаг горит.
Полковник вынул изо рта трубку.
— Ты шутишь. Гельмут улыбнулся.
— Нет, не шучу.
— Какой-нибудь идиот-турист с зажженной сигаретой, — буркнул полковник. — Ничего удивительного.
Изменчивость повседневного существования отражалась на школе. Уроки тут же прерывались, когда мимо окон проезжали грузовики с коричневорубашечниками, хором выкрикивающими: «Deutschland, erwache!»[2]. Занятие для уважающих себя людей вряд ли достойное, но в хриплом призыве Германии проснуться эти разочарованные жизнью обрели смысл существования без оружия. Когда эти крикуны грозили сорвать урок, смелости требовать от мальчишек внимания хватало только герру Вехтеру, учителю латинского языка. Если ученик оказывался чересчур увлечен демонстрацией на улице и садился не сразу, герр Вехтер заставлял виновного перевести «Deutschland, erwache!» на латинский язык. Некоторые ребята так ничего и не усвоили из латыни, кроме этого перевода.
Со временем необходимость будить Германию отпала. К власти пришел Адольф Гитлер и поднял такой шум, что о дальнейшем сне не могло быть и речи. Поначалу он не мог позволить себе идти на конфликт с какой-то организованной силой, однако вынужденный поддерживать не только бодрость, но и воинственность духа своих слушателей в предвкушении великого дня возмездия начал применять к евреям методы, которые вскоре начнут применяться ко всем остальным. Интернационализм евреев привел к подозрению, что они образуют единую партию, строящую колоссальный заговор обирать тех, кто кормится честным трудом. Евреи превратились в удобный символ эпохи, эквивалент Уолл-стрита в жаргоне коммунистов.
Государствам, разумеется, не так уж трудно расправиться со своими подданными, возмущение общественного мнения в других странах они неизменно называют вмешательством в свои внутренние дела. Однако подобная деятельность — почти всегда следствие бессилия творить зло в более широком масштабе. Юные воины, неспособные напасть на Чехословакию без необходимого оружия, нападали с дубинками и факелами на евреев.
Однажды герр Вайнштейн, учитель физики, был уволен. В подготовленном объявлении директор школы доктор Кресс сообщил ученикам, что герр Вайнштейн освобожден от своих обязанностей, так как является евреем и сей факт лишает его права преподавать физику. Отныне физика становится немецкой сферой. Доктор Кресс был пожилым человеком, и в затрудненности, с которой он читал написанное своим почерком, было нечто, выдающее убежденность, что он несет чушь. Во всяком случае, он не поднимал глаз и вышел из школьного зала с опущенной головой.
Вскоре после этого ушел герр Вехтер. В другом подготовленном объявлении доктор Кресс осведомил учеников, что герр Вехтер находится в разладе с духом времени и потому уволился, дабы служить своей стране в другом месте. При последних словах голос доктора Кресса слегка дрогнул, и перед уходом он выпил два стакана воды, пролив часть ее на пол.
Никто особенно не удивился, когда вскоре после этого доктор Дюльдер, новый директор школы, прочел еще одно подготовленное объявление, сказав твердым, однако сочувственным голосом, что доктор Кресс достиг пенсионного возраста и сам попросил, чтобы денег на прощальный подарок ему не собирали. И неожиданно добавил:
— Если хотите выразить свою признательность, можете сделать пожертвования в фонд Национал-социалистической зимней помощи, Winterhilfe. Фонд, разумеется, будет носить имя доктора Кресса.
Свое правление доктор Дюльдер начал с отмены оставшихся уроков.
— Эту поблажку я даю вам только сегодня, — строго заявил он, — чтобы ознакомиться со школой и поговорить с учителями, со всеми вместе и с каждым в отдельности. До конца года вы будете трудиться усерднее, чем когда бы то ни было. Я об этом позабочусь. Разгильдяйства не потерплю. Германия разгильдяйства не потерпит. Ясно? Упор будет делаться не только на умственное развитие, но и на физическую подготовку. Мы обязаны смотреть в лицо нашей геополитической участи. Когда наступит время и мы услышим свои фамилии на перекличке, то должны ответить четким, бодрым, громким голосом: «Здесь!».
Чюрке, школьный громила, косматый шестнадцатилетний парень, дважды остававшийся на второй год из-за своего поразительного невежества, после ухода Дюльдера воскликнул:
— Наконец-то! Вот это разговор! — И с коварным видом добавил: — Знаете что, давайте устроим директору сюрприз.
Чюрке побаивались все, не только из-за его роста, но и потому, что в парте у него хранился шприц со ржавой иглой, которой он безжалостно колол тех, кто осмеливался ему возражать. Поэтому весь класс ждал его объяснений. Чюрке не спешил, неторопливо достал из парты шприц. Ребята украдкой переглядывались.
— Может, наша гео-как-ее-там участь уже смотрит на нас и говорит: «Посмотрите на этих разгильдяев из гимназии Иммануила Канта. Их отпустили с уроков, и что они делают? Идут по домам и приятно проводят время, едят мороженое, а о Фатерланде и не думают». Вопросы есть? Вопросов не было.
— Знаете старого Фельдмана, у которого мы покупаем сладости? Что это с вами? Так боитесь Чюрке и его шприца, что не можете ответить?
— Конечно, знаем… Мы не боимся… Кто же не знает Фельдмана?
— Так вот, — спокойно сказал Чюрке, — о Фельдмане я кое-что разузнал. Он еврей.
Через полчаса на витрине лавки Фельдмана была намалевана желтая звезда Давида. Вскоре после этого витрину разбили, сладости с нее хлынули сперва на улицу, а затем в карманы юных хулиганов. Кое-кто из юных прохожих принялся помогать им в этом разгроме, а люди постарше переходили на другую сторону улицы или молча взирали на происходящее с угрюмым, обеспокоенным любопытством.
Ганс принимал участие в этом разгуле, изо всех сил старался выглядеть решительным и восторженным, хотя сердце его неистово колотилось. Сладостей он не крал. Большинство ребят слегка сникло, когда стало ясно, что разгрому лавки полиция мешать не будет. Это вызвало разочарование, так как разгром не обладал нездоровой увлекательностью правонарушения, а рассматривался как работа в интересах общества, вроде подметания тротуаров после снегопада. Радовался, казалось, только Чюрке, правда, он был постарше остальных. Он единственный вошел в лавку и вытащил несчастного герра Фельдмана на улицу, пиная его и тыча иглой. Фрау Фельдман открыла окно и подняла истерический крик. Несколько человек из собравшейся небольшой толпы посмотрели на нее и рассмеялись, но большинство сохраняли естественную серьезность людей, видящих попавшего в беду человека. Однако никто не протестовал. Фельдмана били, пинали, рубашка его была измазана краской, которую предусмотрительно захватил Чюрке.