Внезапно под самый громкий вопль фрау Фельдман из лавки выбежал мальчик лет десяти, схватил осколок разбитого стекла и бросился на ближайшего из мучителей. Им оказался Ганс. Не обратив внимания на внезапный выкрик герра Фельдмана, мальчик вонзил стекло Гансу в руку.
Тут в толпу ринулись стоявшие с краю ее полицейские и увели плачущего еврейского мальчика. Когда Чюрке нанес последний злобный пинок, один из блюстителей порядка огрел его дубинкой. Лица полицейских были непроницаемы.
Толпа рассеялась. Чюрке выкрикивал ругательства, а робкий Фельдман следовал на некотором расстоянии за схваченным сыном в полицейский участок, что-то негромко бормоча. Маленький мальчик шел, не оглядываясь, между двумя грузными Schupo[3].
Не ощущавший боли Ганс внезапно обнаружил, что смотрит в глаза Чюрке.
— Этот гаденыш поранил тебя? — спросил тот.
Ганс поглядел на него, потом на свою окровавленную руку и, понурив голову, поспешил домой. Очень бледный, с беззаботным видом вошел в гостиную.
— Господи, что с тобой? — воскликнула мать.
— Ничего.
— Ничего? Взгляни на свою руку! Рука была вся в крови.
— Несчастный случай? — спросил полковник.
— Драка.
— Немедленно звоню доктору Хайсе, — сказала мать, направляясь К телефону.
— Мутти, мутти, чуточка крови, и ты сразу же вызываешь скорую помощь, — ласково проворчал полковник. Для его поколения чуточка крови являлась проявлением мужества.
— Чуточка? — ответила она. — Не забывай, я была медсестрой. Это рана от ножа или чего-то острого. Алло, доктор Хайсе…
Пока мать говорила с врачом, Ганс неуклюже опустился в кресло, на лбу его выступили капельки холодного пота.
— Ганс, где ты был? — резко спросил полковник, поднявшись так же внезапно, как его сын сел.
Рана оказалась неглубокой. Доктор Хайсе, врач семьи Винтершильдов в течение многих лет, сказал, что, по его мнению, легкий жар Ганса вызван каким-то эмоциональным шоком или же самим фактом ранения. Они разговаривали в присутствии Ганса, но мальчик не смотрел на них.
— Однако, вы говорите, рана у него не от ножа, — в пятнадцатый раз повторил полковник. Он сидел на кровати сына, положив руку на одеяло, туда, где должно было бы находиться колено мальчика.
— Нет, — ответил доктор Хайсе, — как я уже сказал, по-моему, от осколка разбитого стекла.
— Стекла? — монотонно повторила фрау Винтершильд.
— Как это произошло? Кто тебя? — спросил полковник, чувствуя отчужденность сына.
Ответа не последовало.
— Что мы знаем о детях в эти дни? — произнес доктор Хайсе. — Когда они появляются на свет, мы думаем, что знаем их. Я думал, что знаю этого парня, когда принимал у его матери роды, однако поглядите теперь на него. Что делается у них в голове? Знаете, я слышал, что сегодня шайка юных негодяев устроила налет на еврейскую лавку. Разбила витрины.
Полковник выпрямился, раскрыл рот, собираясь заговорить, потом с облегчением улыбнулся.
— Это невозможно. Ганс был в школе, да и все равно, он бы не позволил втянуть себя в такую глупую выходку.
Доктор Хайсе пристально посмотрел на Ганса, и мальчик, не удержавшись, ответил ему быстрым взглядом.
— «Глупую»? Какое странное прилагательное вы употребили, полковник.
— Почему странное, доктор?
— Очень мягкое.
— А какое употребили бы вы?
— Может быть, презренную. Отвратительную. Постыдную.
— Право же, не могу понять, что сделали бедные евреи, — сказала фрау Винтершильд. — Фрау Левенталь в высшей степени обаятельна. Если не знать, нипочем не догадаешься, что она еврейка. И герр Франкфуртер весьма приличный человек, правда, его предки жили здесь поколениями.
— Фрау Винтершильд, вы не можете понять, что сделали бедные евреи, — заговорил доктор Хайсе, по-прежнему искоса глядя на Ганса. — Позвольте сообщить вам об одной стороне их деятельности. Как медик могу с полным основанием, без преувеличения, утверждать, что немецкая медицина обязана своей всемирной славой врачам еврейского происхождения.
— Не может быть, — ответил слегка оскорбленный полковник.
— Я не выдумываю, — продолжал доктор, глядя на мальчика, — а сообщаю вам неопровержимые факты. Будь я даже оголтелым антисемитом, вы услышали бы от меня то же самое. И потому считаю, что если свора юнцов отправляется грабить еврейские лавки, это не просто глупость, а преступление. Такое же, как мучить собаку, потому что бедные, по вашему выражению, евреи беззащитны. В такие происшествия полиция уже не вмешивается. Никакого риска. А раз так, то эти ребята, лишенные чести, — трусы.
Ганс внезапно задрожал, словно осиновый лист.
— Теперь вы знаете, где был ваш сын, — спокойно произнес Хайсе, берясь за шляпу.
— Доктор, это уже слишком, — сдавленно сказал полковник. — В том, что происходит, виноваты мы. У нас не осталось моральных критериев. Что нам сказать нашим детям?
Врач ушел. Фрау Винтершильд обняла сына и крепко прижала к себе, что не понравилось полковнику, забывшему проводить Хайсе до парадной двери.
— Вильгельмина, оставь его. Он уже почти взрослый. Это требование было пропущено мимо ушей.
— Ты пошел туда добровольно? — спросил полковник. Ганс заколебался. Он не мог признаться, что поступил так из страха перед школьным громилой и иглой от шприца. Лучше было выглядеть смельчаком. И кивнул.
— Почему? — резко спросил полковник.
— Захотел, — прошептал Ганс.
— Там было много ребят? Ганс ответил кивком.
Вопросы у полковника внезапно иссякли. Он пришел в замешательство. Ни с чем подобным ему сталкиваться не приходилось. Даже почувствовал легкое раздражение. Чуть было не спросил, организовало ли этот поход руководство школы, иначе как же такое могло произойти в учебное время, но сдержался из страха, что вопрос может прозвучать слегка нелепо. Впал в минутное оцепенение, а потом, как многие военные, столкнувшись с неразберихой, ощутил желание внушить уважение к себе. Нервозно постукал ступней по полу.
— Кто поранил тебя? — спросил он наконец.
— Мужчина, — солгал Ганс.
— Мужчина? Какой?
— Взрослый.
— Еврей?
— По… по-моему, да.
— Ага! — произнес полковник, словно все было ясно.
— Оставь нас, — взмолилась его супруга. С чувством обиды и облегчения полковник вышел из комнаты.
Вечером на ужин пришел Гельмут Больман. Ганс выпил в постели немного бульона. Мать пришла забрать чашку, поцеловать его перед сном и погасить свет.
— Тебе лучше, мой ангел? — спросила она.
— Я вполне здоров.
Ганс больше не нуждался в ней, слегка стыдился своего поведения, и потому ее слащавая заботливость была ему неприятна. Мать печально улыбнулась, словно внезапно повзрослевшему ребенку.
— Спокойной ночи.
— О чем говорил Гельмут?
— Да все о политике, о политике. Я не слушала.
— Политика — это очень интересно, — сказал Ганс.
— Конечно, мой дорогой, — прошептала фрау Винтершильд.
Ганс закрыл глаза. Когда свет погас, открыл снова и уставился в потолок.
Из всех событий дня ему не давало покоя лишь одно — унизительное подчинение Чюрке. Разгром кондитерской лавки мало походил на подвиг. Кто угодно может разбить палкой стекло витрины. Многие ребята набивали карманы сладостями, но он пошел не красть, никакой Чюрке не заставил бы его пойти на это. Грубое обращение с герром Фельдманом ничем не было оправдано. Если б Фельдман защищался, оно еще бы имело какой-то смысл, а так этот пожилой человек с покорным лицом и удрученным взглядом причудливым образом присоединился к их классу, стал жертвой этой отвратительной колющей иглы.
В сущности, то, что произошло с Фельдманом, было немногим хуже того, что происходило в свое время со всеми его одноклассниками, даже с ним самим. Чюрке, дважды остававшийся на второй год, любил считать себя великим магистром покорного ему ордена, и каждый новичок бывал вынужден проходить унизительный обряд посвящения, влекущий за собой всевозможные низкие поступки.
Неожиданно Ганс вспомнил вопли фрау Фельдман, вновь услышал пронзительную ноту ее отчаяния, режущую, немелодичную. О, если бы мать видела его окровавленного, с завязанными глазами во время этого обряда посвящения, она бы тоже завопила, и еще как! Не стоит об этом думать; все женщины, чуть что, поднимают вопль. Это их форма выражения, женский эквивалент мужского крика.
Жаль, конечно, что его поранил ребенок. Было бы достойнее получить рану от кого-то побольше, постарше себя. Однако же рана нанесена в руку сзади. Почти вероломно.
Что заставило еврейчонка пойти на это? Ганс сказал себе, что, если б на его отца напали хулиганы, он бы тоже бессмысленно, но отважно бросился в драку, правда, с кулаками, а не с осколком стекла. Острым стеклом можно убить. Однако напасть на его отца никак не могли, потому что он немец. А Фельдман — еврей, в том-то все и дело. Фельдман принял свою участь, так как сознавал, что он еврей. Кто слышал о дерущемся еврее? Или хотя бы разгневанном? Такого и вообразить невозможно. И все-таки Ганс не мог отделаться от мыслей о случившемся и чем больше преуспевал, убеждая себя, что все было нормально, тем назойливее осаждали его сомнения. Оставалось фактом, что, если б он не подчинился Чюрке, ничего этого не случилось бы.
Голоса полковника и Гельмута Больмана внезапно стали громче. Под дверью появилась узкая полоска света. Ужин окончился. Они шли в гостиную пить кофе. Резкий стук кованых сапог Больмана о холодный кафель звучал четко, мужественно, особенно по сравнению с шарканьем шлепанцев полковника. Свет в холле погас; электроэнергия стоила дорого. Голоса превратились в негромкое бормотанье. Мужчины могли беспрепятственно поговорить о мировых делах, пока женщины мыли посуду.
Ганс подождал немного, затем поднялся. Боль в ране была мучительной, дергающей. Осторожно открыв дверь, он вышел на цыпочках в коридор. С кухни доносились стук посуды и болтовня женщин. Ганс беззвучно опустился на колени у двери гостиной и стал прислушиваться.
Неуверенный в себе полковник лопотал:
— Что бы ты ни говорил, кажется невероятным, что группа ребят может учинить такое в часы занятий. Я не могу назвать это воспитанием.
Больман покровительственно рассмеялся.
— Ну что вы, полковник, это составная часть воспитания. Я уважаю ваши воинские достоинства, однако должен напомнить вам, что времена переменились, и людям в соответствии с ними тоже надо меняться. Весь геополитический вопрос, тем более расово-историческая область являются совершенно новыми сферами обучения и воспитания.
В прежние времена юноша, интересующийся банковским делом, изучал коммерцию и финансы, даже не задумываясь об их расово-исторических аспектах. Однако с приходом к власти национал-социалистов исследования таких светочей, как гаулейтер Штомпфль и профессор Шлайф, не говоря уж о фольксгеноссе Розенберге, раскрыли тайную панораму иудейско-левантинской деятельности в финансовом мире. Знаете, впечатление такое, будто знакомую тебе картину отправили на реставрацию и реставратор, очищая ее, обнаружил под ней другую — гнусную, отвратительную. Тайная панорама всемирного еврейского заговора опутывает, словно паутина, всю финансовую структуру цивилизации, подавляя всяческое противодействие изощренной системой наибольшего благоприятствования для своих, финансовыми войнами ради собственных зловещих выгод, использованием национального языка, так называемого идиш, для своих международных связей. Этот язык знает половина американских банкиров, половина кремлевских комиссаров, и они находятся в постоянном контакте друг с другом.
Под ширмой международной политики неустанно действует еще более опасная организация, Ротшильды и их собратья, не питающие преданности ни к чему, кроме денег. Говорят, Дизраэли был британским патриотом. Да ведь он обманывал даже британскую разведку! Кому принадлежат акции Суэцкого канала? Фамилии владельцев, возможно, нееврейские, но они служат иудейско-левантинским интересам, используя французский и английский флаги в качестве прикрытия. Возьмите дело Дрейфуса…
— Дрейфус был невиновен, — перебил полковник.
— Невиновен! — зарычал Больман. — Единственный раз этот заговор вышел наружу; и когда достойные французские офицеры попытались сделать достоянием общественности ужасающее положение дел, эта же самая иудейско-левантинская организация удержала руку французского правительства, угрожая ему банкротством, и обвиняемый был оправдан.
— У тебя есть доказательства этому?
— Доказательства! Да об этом знает вся партия! Думаете, наша инфляция была вынужденной? Экономически неизбежной? Никоим образом. Она была устроена этими самыми интернационалистами.
— Но зачем? — спросил полковник, уже заинтересованный всерьез.
— Чтобы спровоцировать нас нарушить договор и начать перевооружение. Они хотели хаоса в Германии, за которым бы последовали революция и вторая война. В их интересах было, чтобы началась гонка вооружений, чтобы они могли оказать нам финансовую поддержку, а когда бы мы достаточно окрепли, чтобы угрожать другим странам, — помогать им. Зловещий план этого заговора состоит в том, чтобы поддерживать паритет сил для успешных сделок с обеими сторонами.
— Какое ужасное положение дел, — сказал полковник.
— Да, но мы их одурачили, — продолжал Больман, и в голосе его слышалась холодная улыбка. — Они не думали, что революция будет национал-социалистической, что мы возьмем власть, затянем пояса и будем изготавливать оружие сами, без их помощи изгоним эту болезнь из своего организма. Наш долг не только освободиться самим, но и освободить все человечество.
— Другими словами, тебя не возмущает, что Ганс принял участие в разгроме еврейской лавки.
— Возмущает? Из этого следует, что он преданный ученик и замечательный сын.
— Ну, я мог бы понять, если бы они громили большой магазин или банк, но кондитерскую лавку?
— Кто может знать, где находится голова змея? При таком изощренном заговоре можно предположить, что она спрятана в самом неожиданном месте. Нет, дорогой полковник, нас обманывали больше тысячи лет. Чтобы обезопасить себя, мы должны уничтожить весь заговор без сентиментальных соображений.
— И все-таки вряд ли достойно нападать на маленькую лавчонку.
— А достойно обрекать на голод тысячи мелких лавочников, устраивая инфляцию?
— Нет. Наступила пауза.
— Полковник, — вновь заговорил Больман, уже любезнее, — рано или поздно это нужно сделать. Зачем ждать? Это только подорвет наши силы. Когда настанет время, нам потребуются вся наша фанатичная смелость, все наши железная дисциплина и солдатские доблести. Тогда поздно будет беспокоиться о сорняках в нашем огороде.
— Согласен, — произнес полковник и добавил в последнем порыве храбрости: — Но ты должен признать, еврейский вклад в немецкую медицину…
— Что? — прорычал Больман. — Он меньше, чем нулевой! Рюттельбергер изобрел сальварсан, а весь мир считает, что это изобретение Эрлиха. Почему? Если международный заговор способен создавать финансовую структуру общества, что ему стоит создавать и разрушать репутации? Иудейско-левантинский картель веками подрывал немецкую науку, немецкую медицину. Пора объявить об этом во всеуслышание.
— Но доктор Хайсе говорил…
— Кто-кто?
— Доктор Хайсе.
— Вот как? И что же он сказал вам?
— Что вклад евреев в немецкую медицину неоценим.
— Большое спасибо, что сообщили.
— Я не хочу навлекать на него никаких неприятностей… — нервозно заговорил полковник.
— Их не будет. Никаких, уверяю вас. Снова наступила пауза.
— Значит, считаешь, Ганса не следует переводить в другую школу?
— Полковник, — спокойно ответил Больман, — если вам не нравится, что ваш сын исполняет свой священный долг перед фюрером и Фатерландом, непременно переведите, только потом не удивляйтесь, если утратите всяческое уважение окружающих.
— Можно бы обойтись без оскорблений.
— Мы должны отбросить любезности! — выкрикнул Больман. — Если вы такой обидчивый, то скоро поймете, что в новой Германии вам нечего делать. Факты есть факты. Поскольку в качестве первого шага на пути к осознанию нашей геополитической участи мы должны сокрушить франкмасонство иудаизма, то давайте сделаем это беспощадной рукой, с холодным взглядом. Другого пути нет. Эта цель оправдывает любые средства. Отныне каждый, кто не герой, тот трус.