Дядя помолчал чуточку и сказал внезапно:
-- А экземпляр, правда, недурной. Она красива. Только -- баба, простая баба. Но идеал здоровья. Отдаленно на Ксенашу похожа.
-- Не нахожу,-- небрежно произнес Павел с отлично разыгранным спокойствием и закурил папиросу.
Дядя в упор глядел на него.
Глаза у дяди были светлые, старчески-выцветшие, с крошечными, черными зрачками, похожими на булавочные головки, но пытливые и любопытные, как у молодого.
Павел думал, задерживая дыханье: "Только бы не покраснеть, не побледнеть, не измениться в лице".
И сам чувствовал, что лицо у него остается, как всегда, ленивым, массивным, иронически спокойным. Он уже понимал, что подходец дяди не удался, что он -- Павел -- не выдаст себя. От этого было смешно и радостно.
Но дядя поджал нижнюю губу, точно хотел сказать: "Не проведешь". И сделал еще попытку смутить Павла:
-- Неужели же ты до сих пор не приметил? Есть, есть сходство... И немалое. Разновидность того же типа. Оксана более грубое его выражение. Первобытное, сильно упрощенное. Но тип -- один.
-- Не нахожу,-- еще раз сказал Павел и сладко потянулся, зевая так, что пошатнулась и закачалась качалка под его грузным телом.
-- Ой, женит она тебя, в конце концов, на себе. Вспомнишь мое слово.
-- Никогда. Я умру неженатым.
-- Тем лучше. Хоть буду знать, кому завещать в наследство свои коллекции.
-- Спасибо. Я не любитель порнографии. К чему мне гадость эта?
-- Ах ты, профан! Гадость? У него это -- гадость? Почему гадость? Жанр как жанр и не хуже других жанров. А если насчет ценности, то и ценность немалая. Редчайшие есть уники. Со всех международных рынков. Из-за этого я два раза вокруг света объехал. Собирал в Индии, в Турции, в Японии, в Китае. Японцы, шельмецы, и в этой области виртуозы. На пальмовых листах, на папирусах, на чем только нет у меня рисунков. Попади на знатока -- капитала не пожалеет. А ты говоришь: гадость?
Звуки гонга понеслись от замка в парк, к реке и над речкою, сзывая к обеду.
Сзывать начинали в три без четверти. Четверть часа полагалось на ожидание. После того нельзя было явиться к столу, хотя бы и самому хозяину дома.
-- Артамон! Артамон? Ты здесь?-- закричал из беседки дядя.
-- Здесь, Валерьян Мстиславович,-- откликнулся Артамон где-то поблизости.
-- Стань передо мною, как лист перед травою.
-- Есть, Валерьян Мстиславович.
-- Молодец. Хвалю за муштру.
-- Рад стараться, Валерьян Мстиславович.
Под жарким солнцем покатил Артамон кресло извилистыми дорожками молодого парка среди ярко-зеленых газонов с цветущими розами, олеандрами и фуксиями, мимо обсаженных цветами бассейнов с фонтанами, мимо пестрых цветочных куртин. Арсений и Павел Алексеевичи шли за креслом дяди. Миновали белую аллейку жасминов в цвету, обогнули огромную ковровую клумбу с вензелем Ксении Викторовны и очутились у восточной веранды, примыкающей к столовой. Вблизи веранды встретились на площадке с мальчиками и гувернерами.
В белых пикейных костюмах с голыми от туфель до колен ногами, в плоских английских шляпах и плоских туфлях без каблуков мальчики возвращались с рыбной ловли.
-- Дядя Павля!-- обрадовано закивал головой и всплеснул руками младший, Игорь. У него были золотые волосы и лицо красивой матери. Но лицо несколько болезненное, не такое яркое и дышащее здоровьем, как у Ксении Викторовны. А фигурой он удался в отца, худенький, тонкий, пропорциональный, но с живыми, быстрыми, не похожими на отцовские движениями. Если Игоря тянуло к кому-нибудь или увлекало что-либо, он забывал про остальное. И мистер Артур, при всей своей непреклонной настойчивости, чувствовал себя бессильным искоренить эту черту в ребенке.
Игорь и сейчас вмиг забыл об Артуре, о присутствии отца, о прочих гувернерах. Отшвырнув удочку, он бежал навстречу Павлу.
-- Дядя Павля! Дядя Павля! Мо-ой доро-ого-ой! -- захлебываясь и ликующе кричал он.-- Где ты был все утро? Праздник ведь, а я тебя не видел сегодня! Отчего не пришел к нам удить рыбу? Знаешь Славе как повезло, четырнадцать штук поймал. Одна -- вот така-ая. Право, хочешь, посмотри в ведре. А у меня не клюет и не клюет. Только клюнуло -- зовут обедать. Я заторопился, и сорвалось, такая досада. Здравствуй же... дядя Павля!
-- Горюшка,-- нежно, от души сказал Павел, растроганный этой встречей.-- Здравствуй, милый.
Склонившись вниз, он медлительно поцеловал пухлые губы и разгоряченные щеки мальчика. Погладил его круглую, похожую на шар голову, близко заглянул в сияющие детские глаза, такие блестящие и немного смешные от неодинаковой их окраски. Один глаз у Гори был темный, материнский, другой посветлее, золотисто-карий. Игорь не выпускал Павла Алексеевича, обхватив руками за шею. Легкая панама Павла свалилась с головы, шляпка Игоря слетела на землю еще раньше, когда он бежал к Павлу.
-- Дядя Павля! Дядя Павля! -- повторял мальчик в восхищении.
И тут оба они одновременно встретились взорами с холодно-синими глазами мистера Артура, с его взглядом, призывающим к порядку их обоих.
-- Вы балуете его,-- укоризненно-вежливой скороговоркой шепнул Артур по-французски, так как Павел Алексеевич не говорил по-английски.
Руки Игоря сами собой разжались, освободив плененную шею. Павел неуклюже и смущенно нагнулся за панамой, которая откатилась в сторону по дорожке.
Потом Артур чуть приметно указал своими синими в черной оправе глазами, что если уж так, то Павлу надобно поцеловать и старшего Мстислава. И Павел Алексеевич послушно обернулся к Мстиславу.
-- Славушка, здравствуй.
Но это уж был не тот тон, не та нежность.
Румяный, рослый, крепко сложенный, похожий на дядю Вадима, Слава поцеловался с Павлом прилично и выдержанно, как подобало питомцу мистера Артура.
-- А меня? А меня-а? -- шаловливо и жалобно прокричал дядя Валерьян у ступеней веранды.-- А дядю Валю забы-ыли?
Он не позволял называть себя дедушкой и всегда подчеркивал, что он дядя.
Дети поцеловали и его.
И на этот раз мистер Артур мог бы похвалить обоих.
На веранде Арсений Алексеевич разобрал самолично только что доставленную в запертом портфеле почту. Отложил в сторону на столик газеты и журналы. Переглядел письма и оставил их на столе, не читая. Распечатал лишь одно, самое интересное, бегло пробежал его глазами и сказал недовольно:
-- Вот те раз. Вадим прямо из Петербурга на Беатенберг едет, не заезжая домой.
-- Это почему? -- изумился Павел.-- Он так тосковал по Неповоевке! Так рвался к своей пасеке! Так ждал думских каникул!..
-- Ларисины штучки,-- пожал плечами Арсений Алексеевич.-- Ее, конечно. Вадим выносить не может заграницы. Да и не сезон теперь. Лето в начале. Кто сейчас за границей? Никого, кроме евреев. Евреи и свободные профессии. Но Лариса потащила, и он, по обыкновению, не сумел отказать ей. Лариса не любит Неповоевки.
-- Неповоевка ни разу не была гостеприимна к ней,-- укоризненно возразил Павел.
Арсений Алексеевич твердо ответил:
-- Неповоевка не имела никаких для того поводов.
Обедали при открытых окнах в столовой орехового дерева, убранной на старинный лад, за красиво сервированным столом со старым серебром и старинной посудой. Обед шел, как священнодействие. Два лакея служили в белых перчатках, большие букеты в хрустальных вазах на столе наполняли комнату свежим запахом белых лилий и роз.
Ксения Викторовна сидела во главе стола. На ней было белое, вышитое белым по тюлю платье на глухом, тоже белом чехле, доходящем до кистей рук и до самой шеи. На груди у нее и у пояса были пришпилены палевые розы, и больше никаких украшений. Ее яркое лицо, золотоподобные волосы, карие, почти черные глаза, высокий рост и пышная фигура, ее особенная, горделивая и в то же время отчасти застенчивая манера держаться -- все в ней точно просилось на картину. Говоря о ней -- красавица,-- дядя не впадал в преувеличение. Но угадывалась при взгляде на нее какая-то странная раздвоенность: помесь пылкой женщины и безвольного ребенка. Было что-то бьющее в глаза, раздражающее, действующее на чувственность в ее чересчур подчеркнутой, как будто даже излишней красоте. Она знала это, и сама застенчиво тяготилась впечатлением, какое производила ее внешность.
В начале обеда с каждым из присутствующих перекинулась она несколькими приветливыми фразами, как полагалось хозяйке дома. Потом замолчала, потупилась. Лишь изредка, словно ненароком, останавливала глаза на лице Арсения Алексеевича. Она уже уловила его подозрительно присматривающиеся взоры. Угадала обычное, ревнивое волнение, которое он искусно прятал за ширмой неразговорчивой величавости. Он мог укрыть это от других, но не от нее. Она-то знала хорошо, что означает, если он крепко-накрепко сожмет зубы и быстро задвигает челюстями. После этого быть буре. Будет для нее всенощное бдение, тягостное, унизительное для обоих объяснение наедине. Будут в спальной топанье ногами, площадная брань, отвратительные упреки беспочвенных подозрений. Одна резкая выходка будет вытеснять другую, одно оскорбление превосходить другое. Недоверчивые, злобные и сумрачные глаза, глаза взбесившегося животного. Сдавленный голос, свистящий шепот незаслуженного презрения... А после -- раскаяние, может быть, даже слезы. Горячие поцелуи и ласки, которые надо сносить, делая вид, будто уже не помнишь только что причиненных обид. И обещания, что это в последний раз, что больше это не повторится.
"Но почему? -- беспомощно спрашивает у себя Ксения Викторовна.-- Какая причина? Ведь никого нет чужого? Все свои, привычные?"
После спаржи разошелся дядя, он не смолкал до конца обеда.
Ксения Викторовна будто бы улыбается его прибауткам, а сама подмечает и подмечает. И наконец, улавливает: Артур, вот кто причина.
"Скоро до лакеев дойдет очередь",-- обидчиво думает она.
Ей больно, хочется заплакать. Но дядя шутит, и она улыбается. А сама уже боится смотреть на Артура. Но против воли часто взглядывает на него. Не хочет, а присматривается к гувернеру. Артур же, ничего не подозревая, сидит против мальчиков, безмолвно дрессируя их еле заметными движениями спокойных синих глаз. И дети понимают его безошибочно. Игорь раскрошил было свой хлеб. Спохватился и аккуратно собрал крошки со скатерти на тарелку с остатками рыбы. Покраснел, сконфузился, глянул сперва на Артура, потом на отца виноватыми глазами.
Ксении Викторовне жаль Игоря.
"Бедный, Горюшка. Дрессируют, как щенка или кролика".
Игорь ее любимец. Он, в свою очередь, обостренно привязан к матери. Порой не выдержит и при всех бросится к ней на шею с криками: "Моя дорогая! Моя золотая! Моя! моя! моя!.." Расплачется до судорог, до спазм в горле. Тогда его трудно успокоить, и Ксении Викторовне впору плакать тоже. А то -- проснется среди ночи и заплачет, крича: "К маме! Хочу к маме! Позовите маму! Мамулю!" И Артур холодно и строго увещевает его, пока мальчику не станет стыдно за свой порыв. Бедный Горюшка, одинокое сердечко. Отчего он не такой спокойный, не такой уравновешенный, как Слава? Вот и сейчас... ерунда, мелочь эти хлебные крошки, а он из-за них страдает. Колотится в груди сердчишко, недоволен собою: опять опростоволосился. А вон и Слава чуть не попал впросак. Не вовремя хотел попросить квасу, уже протянул стакан, но глянул на Артура и остановился. У этого нет виноватого вида. Но связан и этот. Оба -- бедные, оба в неволе. Шесть глаз неотступно следят за каждым движением мальчиков. Во-первых, Артур... Этот -- главный. Ксения Викторовна испытывает к нему такую острую неприязнь, точно англичанин приставлен и к ней воспитателем. Разговаривать с ним и то еле заставляет себя... Иногда кажется, будто это он отнял у нее детей, лишил ее детского общества, детской ласки. Затем дрессирует детей еще француз, плотный брюнет, Жюль Казе, лет под сорок, большой щеголь с красивым парижским акцентом. И худощавый немец, шатен в веснушках, Эрнест Миллер, любитель пива, гимнастики и шахматной игры. Один русский учитель -- Николай Митрофанович -- отдален от детей. Тот, бывший преподаватель гимназии, пострадал за что-то политическое и с большим гонором. Держится особняком, боится очутиться на положении наемника. Обедает и чай пьет у себя в комнате, отзанимается свои часы, и дети больше не видят его. Эти же трое не отходят от малышей.
Бедные дети...
Ксения Викторовна чуть вздыхает, глядя в сторону гувернеров. И вдруг соображает, что вздох ее может быть истолкован превратно. Смущается и краснеет, как провинившийся Игорь, и виновато глядит вокруг испуганными глазами. Арсений Алексеевич спокойно говорит о чем-то с дядей. Но когда молчит, у него не перестают двигаться плотно прижатые одна к другой челюсти. Скверный признак, будет всенощная... И за что? За что? Все больней и тягостней Ксении Викторовне. Она уже не знает, в какую сторону смотреть, с кем говорить, куда девать самое себя? Все валится у нее из рук, пропадает аппетит и ровное настроение духа...
А обед идет своим чередом. Подают мороженое. На столе -- парниковые дыни, персики, крупнейшие вишни, бычачье око -- из своих грунтовых сараев. Блюда с клубникой, земляникой, ранней малиною. Ксения Викторовна не сводит глаз с мальчиков. Игорь -- лакомка и любит фисташковое мороженое. Но ему, как всем, дали сливочного пополам с фисташковым. Он красноречиво глядит на мать. Только-только что не попросит: давай поменяемся? Ксения Викторовна с невыразимым удовольствием проделала бы этот обмен. Но не решается и не решится. Баловство ведь непорядок? Ее желание нежданно осуществляет Павел Алексеевич.
-- Горюшка,-- говорит он через стол просительно и невинно.-- Хочешь, возьми мое фисташковое, а мне дай твое сливочное? Хорошо? Я не ем ничего зеленого.
Горя так доволен, что не в состоянии выговорить ни слова. Он лишь усиленно кивает головой в знак согласия. Не глядя на Артура, спешно протягивает свою тарелочку с мороженым. Боится, как бы не запретили. Или не передумал бы Павлик.
"Смешной",-- говорит себе Ксения Викторовна и улыбается, не замечая, что у нее на глазах слезы.
Мена совершена. Артур неодобрительно прикрывает свои глаза розовыми веками с черной опушкой. Недоволен и Арсений Алексеевич. Но Горя ничего не видит, набросился на мороженое, увлекся. Когда он раскрывает рот, чтобы отправить туда ложечку с зеленоватой массой, так и сверкают его неправильно расставленные белые, заостренные, как у грызуна, зубки. Горя достиг своего, он доволен.
-- Игорь! -- строго обращается к нему отец, чтобы отвлечь его от наслаждения лакомством.
-- Что, папа?-- растерянно переспрашивает Игорь, думая, будто отец уже сказал ему что-то, а он не расслышал.
-- Вы с Мстиславом по-аглицки говорите сегодня? Или по-французски?
-- По-аглицки, папа.
-- Значит, завтра по-немецки?
-- Да, папа,-- отвечает Игорь, уже не боясь своей русской речи. Он вспомнил, что отвечать старшим нужно на том языке, на каком спрашивают.
Арсений Алексеевич интересуется узнать, как провели дети время до обеда.
И Игорь обстоятельно лепечет ему, что до завтрака они были на гимнастической площадке. Играли в крокет, бегали на гигантских шагах, лазали по лесенкам, упражнялись с трапецией. После завтрака удили рыбу. Купались в купальне перед обедом.
Арсений Алексеевич заговаривает с Славой о результатах рыбной ловли.
Ответы Славы спокойно-почтительные, точные, без лишней интонации, без лишнего слова. Он говорит немного медлительно, потому что временами заикается и боится заикнуться. Но отвечает так, что хочется похвалить его за точность ответов.
За черным кофе Арсений Алексеевич спрашивает у дяди:
-- Вам ничего не надо в городе? Я через час еду.
-- В город? -- поражается Ксения Викторовна.-- С каким же поездом?
-- Без поезда. На велосипеде. Своих людей проверить хочу на ярмарке. Скота продавать отправил много. Послал и лошадей. Не мешает наведаться. Доверять -- хорошо, проверить еще лучше. Завтра утром домой буду.
Ксения Викторовна сбита с толку. На лице у нее недоумение, но краска удовольствия заливает ей щеки, лоб, уши, даже подбородок.
"Ошиблась,-- решает она уверенно.-- Если бы было то, не уехал бы на ночь. Ошибка, слава богу. И как мне померещилось ярко? В первый раз ошиблась. Удивительно".