После купанья Павел Алексеевич был готов раньше Марго. Порядочно времени пришлось прождать ее наверху в аллее.
В своей семье больше всех любил он Марго. Был привязан к ней тепло, снисходительно, скучал, когда не видел долго. Ее аристократически тонкие черты, мальчишески бесшабашные выходки, беззаботное легкомыслие, бросающее точно вызов реальной жизни, все нравилось в ней Павлу. Особенно полусознательный, часто шаржированный юмор ее речи. Когда Марго рассказывала что-нибудь, Павел не переставал улыбаться, хотя бы шел разговор о печальных предметах. Смешно было не то, что говорила она, а то, как произносились ее фразы. Смешили ее шутовские интонации, плутоватые улыбки и подмигиванья, выраженье лица, комические ужимки, гримасы, жесты, ее особый жаргон, свои выдуманные словечки, ее привычка своеобразно поджимать губы, бравировка развязностью, удальское "черт возьми" и "у, дрянь какая".
Марго вышла из купальни с мокрыми волосами, в незастегнутой сзади кофточке, в криво надетой юбке. Мохнатая простыня, белое манто и зеленовато-белый шарф беспорядочно были смяты у нее в руках в один общий комок.
-- Павлик! Где ты? Иди сюда. Помоги мне скорее.
Павлик тюспешно спустился вниз. Марго свалила свой груз ему на руки.
-- На вот это. Неси. Осторожней, не перепачкайся. Манто мокрое. Я уронила в воду. Да застегни мне блузочку. Не умею без горничной, не достать самой сзади. Что ж ты стоишь? Вот, не сообразит. Брось пока. Положи на пол. Ну, застегивай.
Павел застегнул скоро и ловко.
-- Павлик? Ах ты, тихоня. Мы о нем: тюлень да моржик... неповоротливый да неуклюжий. А он вон как ловко. Какие крошечные пуговки, и в один секунд. Был в хороших руках, сейчас видно. Обучен.
-- Погоди, у тебя юбка набок. Повернись. Еще влево... вот так.
-- Но у тебя навык, как у портного? Ба-альшущая, братец, у вас сноровка одевать женщин.
-- Вот еще. Стал бы я одевать их. Это потому, что для тебя. И ты -- не женщина.
-- Не женщина? А кто же я?
-- Маргоша.
-- Ха-ха... Ну, Павлик, мне есть смертельно хочется. Голодна, как сорок тысяч сестер. Ты покормишь меня? Жюстина и мама завалились спать, блеск глаз своих оберегают. У Арсения еще не встали. Я к тебе на чай, Паоло. Зовешь?
-- С восторгом. Но... удобно ли?
-- Без "но". Во-первых, мне закон не писан. Во-вторых... с твоей Оксаной я ведь знакома?
-- Но, Марго?.. У меня и из мужчин наших никто не бывает, кроме дяди. Ни здесь, ни в городе. Арсений, если мимо проходит, то так на мой домишко глядит, будто там нет ничего, одна воздушная призрачность.
-- А мне наплевать. У Арсения свои глаза, у меня свои. Идем. Я есть хочу. И я к тебе, Павлик.
Оксана тревожилась.
Третий раз выносила подогретый самовар на крылечко, а Павла Алексеевича не было с купанья.
-- Шляется, прости господи. И чего на ту косу за полторы версты тащиться? Мало ему воды в купальне?
Уже солнце подобрало ночную росу, уже выдвинулось из-за тополей на углу парка, а Павел Алексеевич все не возвращался. Оксана подумывала, не запереть ли дом, не бежать ли на косу? Может, дурно сделалось? Или зацепился за корягу? В Горле коряга на коряге, яма на яме... Но стыдно было бежать разыскивать. А вдруг он вернется другой дорогой? А вдруг -- так себе, шляется, пока не жарко, в поле или над речкою?
Женский смех раздался за площадкой, где росли густо высокие, наполовину одичавшие белые сирени. Смеялся и Павел Алексеевич громко, раскатисто, шаловливо.
Оксана застыла в недоумении.
Женский голос донесся опять:
-- Парк, голубчик мой, парк! Я молодею, когда вижу тебя. А Горля? "О, Горля, милая моя, любил ли кто тебя, как я?"
Раньше, чем Оксана сообразила, кто это, Павел Алексеевич и Марго вышли из-за сиреневой площади.
-- Оксана,-- позвала Марго.-- Здравствуйте, Оксана. Узнаете? Не ждали?
-- Маргарита Алексеевна?..
Оксана обрадовалась непритворно. Стремглав кинулась по дорожке навстречу.
-- Маргарита Алексеевна... Барыня... Откуда вы взялися? Ах, господи. Это вы?
Марго вырвала свою руку, которую хотела поцеловать Оксана. Потом поцеловалась с Оксаной.
-- Здравствуйте, Оксана. И пожалуйста, не называйте меня барыней. Терпеть не могу. А откуда взялась? Сейчас с мамой приехала со станции. Павлик водил купать меня. А теперь я страшно есть хочу и пришла...
-- Чаю, Оксана. Живо! -- повелительно сказал Павел, перебивая сестру.-- Тащи все, что есть. Да просуши вот это. Барыня в воду уронила.
-- Слушаю.
Через минуту Марго сидела за чайным столом на крылечке.
-- Кушай, Маргоша. Пей чай, кофе. Может, шоколад сварить? Будь, как дома. Я сию минуту. Приведу лишь себя в цензурный вид. А то родная мать и та говорит: небритый, нечесаный, на хулигана похож.
-- Иди, иди, Павлик. Не стесняйся.
Маргарита Алексеевна с аппетитом закусывала, пила чай из стакана Павла в серебряной подставке. Оксана суетилась возле стола, вынося из дома новые и новые закуски. Она раскраснелась от волненья. Расставляла на столе, что надо и чего не нужно было доставать. Сливки, ром, масло, сыр швейцарский и простой, холодную телятину, еще разные закуски на хрустальных и фарфоровых тарелочках под стеклянными колпаками. А также горчицу, соль, водку, винные бутылки... Прислуживала усердно, немного робко, сконфуженно.
-- Сливочек, Маргарита Алексеевна? Кипяченые... а вот -- сырые. Может, простокваши подать?
-- Ммм...-- мычит с полным ртом Марго и, проглотив ветчину, добавляет: -- Не надо. Я не охотница до нее. А я вам кое-что в подарочек привезла, Оксана. Платье. Хорошенькое, сицильеновое. Самое модное. И комнатные туфли из Ялты.
-- Спасибо, ба... Маргарита Алексеевна. Всегда вы меня вспомните. Какие добрые, как Павел Алексеевич.
-- Ужасно добрые. Оба в равной степени. Ну, что, Оксана? Как дела?
-- Да ничего,-- грустно опускает глаза Оксана.
-- Павел Алексеевич опять потолстел. Нехорошо это.
-- От квасу, верно, Маргарита Алексеевна. Пьют, пьют, нельзя удержать. Грушевый все... Ведрами берем из экономии.
-- А по ночам спит?
-- Мало спят. Как раньше.
-- А-а?
Марго делает над своей левой рукой колющий жест, отлично изображающий впрыскиванье из шприца. Оксана печально и утвердительно кивает головой.
-- Нехорошо,-- повторяет Маргарита Алексеевна. Она задумчиво глядит на пушистые верхушки белых акаций, обступивших дом и крылечко.
Оксана вздыхает.
Задумчивость уже сбежала с лица Марго. Она коварно улыбается и ставит внезапный вопрос:
-- А как у вас насчет маленького? А? Все нету?
Мучительно, до слез багровеет Оксана. Еле в силах
она отрицательно качнуть головой.
-- И не ожидаете? -- прежним эпически спокойным тоном допытывается Марго, пережевывая пирожок с вкусной начинкой.-- Тоже нехорошо. Для вас, Оксана. Тогда бы все иначе было.
-- Не дает бог, Маргарита Алексеевна.
-- Гм... Ну, бог тут ни при чем, кажется.
-- Дядя их все женить хотят,-- произносит Оксана, будто жалуясь.-- Как приедут с креслом, так сейчас женить да женить тебя надо. Других и речей не слышно.
Марго мгновенно вспоминает рассказ матери со слов Жюстины,-- как Оксана говорит, маскируя тревогу: куда ему жениться, такому толстому? Марго хочет утешить Оксану, сказать приятное, доставить радость. Она, оставляя смысл, меняет форму Оксанинои надежды. И замечает с непринужденностью, делающей большую честь ее сценическим способностям:
-- Куда уж... Где уж его женить, толстяка этакого! Оксана пунцовеет, расцветает, хочет что-то ответить, но приодевшийся Павел Алексеевич кричит из сеней:
-- Оксана. Простокваши!
-- Сейчас, барин.
Когда она убегает в ледник, Павел говорит:
-- Жулик ты, Маргарита. Тебе бы королевой быть. Обожали бы тебя подданные.
-- Что так?
-- Как ты ко всякому сердцу подобраться умеешь. И память у тебя -- королевская. Когда это было, что она про меня Жюстине сказала? А ты помнишь. Умеешь обласкать. А вот я не умею. Не выходит у меня. Но ты -- жулик.
-- Нимало не жулик. У меня симпатия к Оксане. Жалко ее, дурочку. На что она жизнь свою кладет? Не стоишь ты, толстый, этого.
Появилась простокваша.
-- Ну, рассказывай, Павля, что у вас? -- заговорила Марго.-- Что лорд Арсений?
-- По-старому.
-- Тот же режим? То же затворничество? И сам лорд по-прежнему не говорит, а речет?
-- Все без перемен.
-- Маньяк он, Арсений. Раб своих маний. А она... Ксенаша ваша, превознесенная, хваленая?
-- И она все такая же...
-- Индюшка?
-- Что?
-- Понятно, индюшка. Индюшка, индюшка, и не возражай мне, не говори. Ни слова. Как же не индюшка? Так обезличиться? До такой степени подчиниться? Мягкотелость жирной индейки. Ничего больше.
Загремел гром.
-- Дождь? -- изумился Павел немного натянуто.-- Вот те на. И некстати: у Арсения сено в покосах. Какая роса была с утра. Говорят, большая роса -- не будет дождика. А дождь настоящий.
Марго выглянула с крылечка в ту сторону, откуда подходила нежданная туча. Дождь сыпался густой, серый, бесшумный. Мягко ударялись капли дождя о мягкие листья акаций.
-- Нет, этот дождик пройдет сейчас,-- уверенно сказала Марго.-- Он недолгий. Набежной. И туча -- тоже. Тут есть она, тут не стало. Помнишь, как меня покойная бабушка называла: набежная Маргошка? Смотри, Павел, как красиво. Там, на грядке. Как алмазы,-- на листьях настурций. Вода накопится и бух от тяжести. А лист остался сухой, жирный. А вон мелкие капельки... как прыгающий бисер. Будто шарики ртути выскочили из термометра.
-- Малышом я любил слизывать такие капли на капустных листах. Там они крупнее.
-- Хорошее время было, Павлик. Тебе жаль детства? Мне -- ужасно. Арсения дети не пожалеют, как мы. Мудрят, мудрят над ними. Право, лучше не воспитывать вовсе. Как нас выращивали. Неряшливо, бестолочно... А для детей лучше. Росли себе на воле, как горох при дороге, и отлично было. Мама или за границей, или дома, но всегда собой одной занята. У отца -- свои дела. Зато у нас -- сколько воспоминаний осталось веселых. Помнишь, как мы с тобой разоряли сорочьи гнезда? И ты после дразнил меня, что теперь я навек останусь рябая? Нам было мило наше положение. Нам говорили: ты из Неповоевых, тебе все можно. У Арсения же не так. У него ты из рода славных Азров... значит, как град на верху горы, должен то и это... Его дети возненавидят свое дворянство и самое имя: Неповоев. И все равно не превратятся в английских пэров. Как с ними ни бейся. Главное, фальшь в основе. Неповоевы -- вовсе не аристократия. Обыкновеннейшие дворяне. Уездные предводители? Эка важность. Таких семейств, как собак, много.
-- Жаргон у тебя, Маргоша.
-- Кому не нравится, пусть не целует. Или не слушает. А, гляди, уже просинь на небе? Я права, набежной был дождик. О, я знаток природы... Боже мой, я дома? Какое это приятное сознание. Дома -- на целое лето.
-- А потом?
-- Потом что-нибудь выяснится. Мама зовет жить с нею в Киеве. Но это не подходит. Не уживемся мы, слишком разные. У нее свои фантазии, у меня свои. Я ее стеснять буду. Она теперь увлекалась негром. Всю зиму.
-- Как негром? Каким?
-- Каким... черным. Не знаешь, какие негры бывают? Настоящий, как деготь. Из цирка. Со слонами там, что ли... дрессировщик слонов, кажется. Я в пост приехала, он по целым дням у мамы. Жюстина говорит, всю зиму так. Нахал отъявленный. Туп, развязен, держит себя, как дома. И вообрази, мне вдруг вздумал делать умильные глазки? А? Ах, дрянь какая, эфиопская рожа. Я его так проучила... не скоро забудет. А мама с ним возится, как с болячкою. И вообрази...
-- Ну, Христос с ним,-- морщась, как от дурного запаха, остановил Марго Павел.-- С мамой, пожалуй, действительно тебе неудобно.
-- Мне не нравится. Одна Жюстина сколько крови испортит. Тоже нахалка у мамы. Бестия большой руки вертит всем домом. Спекулирует на том, что обожает маму. Льстивая -- до дерзости. В Алупке, например... уверяет, будто маму за гимназистку приняли. И мама верит. Верит всему, что бы ни сказала Жюстина. Та ее гипнотизирует лестью.
Павел опять поморщился.
-- Ты лучше скажи мне: ну, лето пройдет, а потом? Что потом думаешь делать?
-- Почем я знаю, что будет потом? Может, виллу свою продам.
-- И проживешь деньги?
-- Проживу, разумеется.
-- А потом?
-- Опять потом? Какой несносный. А потом умру, может быть. Не два же века мне жить?
-- Ты хуже ребенка, Марго.
-- Подумаешь, какой ментор. Тогда видно будет. Что-нибудь да придумаю.
_______________
Дней через десять после приезда Марго неповоевская семья вся оказалась в сборе. Прикатил с Беатенберга и Вадим Алексеевич с женою.
Он занял свою половину в отцовском доме. Но так тихо было возле этого дома, что дом и теперь казался необитаемым. Ни детей, ни собак, ни голосов -- ничего не слышно. Изредка, подражая Падеревскому, играет Марго Шопена; остерегаясь шуметь, толпятся у бокового крылечка по утрам больные Вадима Алексеевича, ждущие облегченья от его гомеопатических лекарств. В остальное время дом стоит точно покинутый. Белый, с серыми верандами и серыми жалюзи, одноэтажный, выстроенный покоем, с площадкой и боковыми проездами перед крыльцом,-- он больше походит на грандиозный памятник, чем на что-то жилое. Цветут заготовленные с весны клумбы перед верандами, открыты двери и окна, зеленеют в вазах по бокам каменных ступеней крыльца столетние, если не старше, исполинские кактусы, мясисто-сочные, словно обсыпанные бело-зеленой пылью. А все кажется, что в доме никого нет и он лишь прикидывается, будто в нем живут люди.
В честь съехавшихся гостей устроен был пикник на скошенном лугу среди леса над Горлею.
Отправились с утра на целый день. Мягко зеленел заливной луг после сенокоса, как ровно обрезанный, бархатистый ковер зеленой окраски. Дядю доставили в коляске. Остальные приехали на лодках по Горле. Едва причалили к берегу, мужчины с детьми пошли купаться. Луг наполнился раскатами громового голоса Вадима Алексеевича, плеском воды, взвизгиваньями Гори и Славы, с которыми дурачился в реке Вадим Алексеевич, его громким, сочным, довольным смехом:
-- Хо-хо-хо...
Дамы размещались поудобней у длинного стола, на пригорке, в тени деревьев. Дядя -- весь в белом, с красной бутоньеркой на груди -- занял место в центре стола. Рядом с ним -- Агриппина Аркадьевна. Она была в ударе сегодня. Ни в лодке, ни на лугу не стихали мелодические переливы ее искусственно звонкого голоска. Шутила, как резвая девочка. И платье было на ней юное, девическое. Полукороткое, беловато-голубое из японского прозрачного шелка с вышитыми букетиками выпукло-синих васильков. Они с дядей и любезничали, и пикировались друг с другом. Зато солидничала Марго -- в солидном платье из суровой парусины. Ей не хотелось выделяться своим мальчишеством среди молчаливо скромных невесток. Ксения Викторовна старалась поговорить с каждым ровно столько, сколько требовало приличие. Видимо, была поглощена своими какими-то думами. А Лариса молчала без церемоний, не обращая ни на кого внимания, уставившись в пространство задумчивым невидящим взором. Недаром была захолустной поповной, она не думала о приличиях. Высокая, худощавая, плоская и бледная, гладко причесанная, небрежно одетая, она имела не то нигилистическую, не то разгильдяйскую внешность. Казалось, для нее решительно безразлично, как на нее посмотрят, что будут думать о ней в том родственно-чуждом обществе, куда она случайно попала. Это равнодушие ей особенно ставили в вину почти все Неповоевы. Из-за него, главным образом, к ней не хотели привыкнуть.
Дядя говорил Агриппине Аркадьевне: