Могила Азиса. Крымские легенды и рассказы - Шуф Владимир 5 стр.


   -- Человека опять видели, -- шепотом отвечали другие. -- У красного камня.

   -- Вот, не даром в кизильташском коше шесть овец шакалы зарезали...

   И с робостью оглядываясь по сторонам, чабаны гнали дальше свои отары. В пустынных горах, где, в волнистых туманах реют бледные образы, где длинные тени от облаков ползут по диким ущельям, и свет месяца так таинственно странен, невольно темное суеверие закрадывается в душу человека и смутным трепетом наполняет замирающее сердце...

***

   Бледный, с неподвижным взглядом, шел безумный Уссейн по каменистому гребню горного хребта. Торжественная луна взошла на небосклоне, и далекое море, подымавшееся, казалось, к самому зениту, засверкало золотым блеском. Как будто огненные, золотистые и дрожащие нити были протянуты там, в ночном воздухе. И вот, перед Уссейном на этом сверкающем, переливчатом фоне выступила белая, легкая тень. Ее очертанья явственно выделялись из света. Она двигалась, и Уссейн шел за нею со скалы на скалу, с уступа на уступ. Скоро светящееся море ушло за высокие горы, но белая тень еще ярче виднелась на граните черных, словно обуглившихся, утесов. Они поднимались мрачные, таинственные и зазубренным острием высились в синеве неба. Узловатый дуб и низкорослый кустарник покрывал их крутые бока. Это были утесы Хаплу-Хая, и Уссейн смутно узнавал их... Вот тень остановилась и медленно обернулась лицом к месяцу. На алых губах ее бледного лица показалась усмешка, черные косы рассыпались по плечам, и Уссейну почудилось, что дрогнули края ее длинных опущенных ресниц... Вот-вот проглянут из-за них лучистые, прекрасные и страшные глаза. И чувствовал Уссейн, что стоит им открыться, он припомнит все позабытое, смутно шевелившееся в глубине его сердца. Но он боялся этого взгляда. Глаза не открылись.

   Белая тень снова пошла вперед, подымаясь все выше и выше. Бездонные провалы разверзались по сторонам и чернели под ногами Уссейна. Какая-то ночная птица грузно поднялась на широких крыльях из густого кустарника и, распластавшись, неподвижно повисла в воздухе. Звезды дрожали в чистом небе, и Уссейну казалось, что тихие, печальные звуки льются над землей от их мерцающего сиянья. Тоскливая струна снова зазвенела в его сердце. Душа переполнилась опять странной, мучительной любовью. Он протянул руку, и тень остановилась. Она вновь стала лицом к месяцу. Голубые лучи искрились в бледной золотой диадеме, сверкавшей в черных волосах чудного призрака, и отражались в двух алмазных слезинках, повисших на черных ресницах закрытых очей... И вот ресницы эти шевельнулись, и сердце Уссейна сжалось темным предчувствием. Медленно поднимались тяжелые, длинные ресницы, словно преодолевая столетние сны, тяготевшие над ними, и вдруг большие, сверкающие глаза блеснули из-за них ослепительным блеском. Казалось, две огненных звезды выглянули внезапно из-за черных туч и открыли такую необъятную глубину синего неба, что голова Уссейна закружилась, и сердце замерло, полное страха и неизъяснимого блаженства. Он протянул руки и бросился к чудному виденью, как бабочка, летящая во мраке ночи, на свет пламенного факела. Гранитная скала пошатнулась под его ногами, белая, лучистая тень, вспыхнув румянцем зари, опустилась в темную пустоту, и страшный вихрь закружился и зашумел в ушах Уссейна...

***

   Яснели в голубом небе и зажигались розовым светом пробудившиеся горные вершины.

   Далеко тянулись островерхие горы и уходили в синюю даль. За фиолетовыми подымались лиловые цепи и легким облачком таяли на дальнем горизонте, уплывая в небесную лазурь. Влажный туман подымался в долинах. Ущелья еще веяли ночной сыростью. В раскинувшихся по оврагам тенистых садах сверкали перламутровые капли утренней росы. Свежий предрассветный ветерок гнал рассеянные облака, уже пламеневшие на востоке. Загорался новый день, и полная жизни и молодости, вечно девственная и юная природа открывала ему свои цветущие объятья. Фиалки радостно подымали синие головки из темной зелени, и "цветок пророка" -- белый ландыш наполнял ароматным дыханием густые чащи соснового леса, тянувшегося по склонам скалистых гор. Широко и вольно раскинулся над землею прозрачно-голубой воздух, и легкие тени от пробегавших в небе тучек скользили по полям и виноградникам.

   Мрачные и неприступные, стояли одни утесы Хаплу-Хая. Но вот первый золотисто-розовый луч солнца добрался и до них, облил пурпурным сиянием их зубчатую вершину и весело, как румяный, шаловливый ребенок, сбежал на нижние, потонувшие в тени уступы.

   Но едва трепещущая, золотая улыбка достигла последнего уступа, темный Хаплу-Хая выдвинул ей навстречу страшный подарок. Робкий свет зари облил румянцем холодный труп Уссейна, лежащий на каменистой площадке, утеса, осветил бледное лицо и заискрился в серебряных бляхах драгоценного пояса, обвивавшего стройный стан погибшего джигита. Уссейн лежал навзничь. Черные глаза его были полузакрыты, на губах застыла улыбка. Руки разметались по сторонам, и на белом лбу запеклась струйка алой крови. Краснеe зари была эта алая кровь, и бледнел перед нею багряный луч рассвета, случайно озаривший темную тайну исполинского утеса...

   На заре два горных пастуха набрели на труп Уссейна. С ужасом смотрели они расширенными глазами на мертвое тело, лежавшее перед ними. Долго, подобно каменным истуканам, стояли они в своих вывороченных бараньих тулупах и мохнатых шапках, неподвижно опершись, на длинные крючковатые посохи. Наконец, один поднял палец кверху и медленно проговорил:

   -- Он упал отсюда...

   -- Валлах! -- ответил другой, запрокинув голову.

   Страшная крутизна скалистых утесов подымалась над ними.

   Пастухи сделали из своих палок носилки и, положив на них труп погибшего, отнесли в ближнюю деревню.

***

   Много прошло времени, мною умерло молодых и старых людей в Узен-Баше, но по-прежнему живы были два столетних сказочника. Слепой все также блаженно улыбался своим сморщенным личиком и тряс головой, а другой, седобородый, бережно водил его из деревни в деревню. Казалось, годы незаметно пролетали над ними, жизнь протекала бесследно, ничего не унося с собою, и только одна новая сказка прибавилась к их бесконечным рассказам. Это была сказка про безумного Уссейна. Деревенские татары собирались вокруг старых сказочников и внимательно слушали новую страшную сказку. То были дети и внуки прежних обитателей Узен-Баша. И никто из них не помнил погибшего Уссейна. Только сказочники не забывали его красивого лица и черных очей, и видели их, словно вчера. Жив был Уссейн в их нескончаемых рассказах о злых джинах и о темных пещерах черного Хаплу-Хая, который, все такой же мрачный и таинственный, высился в прозрачной синеве неба и грозно подымал свои иззубренные морщинистые скалы над беззаботной долиной. Горный орел взлетал на широких крыльях к его далекой вершине, и легкие облака цеплялись о скалистые уступы, но по-прежнему он недоступен был человеку...

   -- И много зарыто там золота? -- с любопытством посматривая на черный утес, спрашивали удалые джигиты у старых сказочников.

В ГОРАХ

   Нет ничего печальнее, угрюмее и величественнее той дикой пустыни, которая расстилается на вершинах Яйлы. Кто бы мог подумать, что там, на вышине этих голубых гор, одетых непроницаемой зеленью густолиственных деревьев, где по вечерам догорают розовые лучи заходящего солнца, в этой волшебной стране грёз и очарований -- нет ничего, кроме необозримой, голой равнины, сорной травы, да обломков камней? Кто бы мог подумать, что светлые, легкие облака, скользящие по горным уступам, там обращаются в сырой, волнистый туман, серою пеленой застилающий далекие горизонты?.. Холодно там и грустно, и еще грустнее становится тому, кто поднялся в эту печальную область из чудного почти сказочного царства роз, кипарисов и лавров, цветущих на излучистых берегах голубого моря.

   Мы давно оставили полосу лиственных деревьев; далеко внизу темнели и синеватые сосны. Чистый и резкий воздух не был уже напоен смолистым благоуханием. Лошади наши карабкались по обнаженным горным уступам, и мелкие камни с шумом осыпались под их копытами и катились по отвесным кручам. Близко над нами, на фоне лазурного неба, обрисовывался зубчатый гребень последних красноватых скал, отделявших нас от вершины. Где-то звенел между каменьями невидимый ключ и, обрываясь, шумно падал в какую-то страшную бездну. Тут уже нельзя было ехать верхом; мы спешились и повели в поводах взмыленных и утомленных подъемом лошадей.

   Сильный, холодный ветер ринулся нам навстречу, едва мы поднялись из-за последней защищавшей нас скалы, и необозримая каменистая степь открылась перед нами. Мы вскочили на лошадей и помчались, прыгая через камни, по вольному простору необъятной равнины. Но вот розовое облако, которое покоилось на скалистом хребте ближней горы, вдруг надулось, как огромный парус, колыхнулось и понеслось вслед за нами. Через минуту мы были окутаны непроницаемыми туманом. Не было видно ни дороги, ни горизонта. Мы едва различали друг друга, и наши лошади ежеминутно могли оступиться в какой-нибудь глухой обрыв или расщелину. Дальше ехать было нельзя. В серых полосах тумана, как призраки, проносились томные обрывки облаков, своими странными очертаниями напоминая какие-то фантастические, закутанные женские фигуры. Со всех сторон нас обнимала изменчивая, подвижная мгла. Мы закружились и не знали, куда ехать -- где юг, где север.

   Вдруг вдали раздался хриплый лай, и на ближайшем пригорке сквозь тумань обрисовалась исполинская фигура сидящего на задних лапах животного... "Шукур-Алла! --воскликнул мой проводник-татарин. -- Здесь чабанские коши!". Страшное животное, сидевшее перед нами подобно Сфинксу, никогда встретившему Эдипа, была большая лохматая собака, увеличенная в тумане горным миражем. Она с неистовым лаем бросилась на нас, и вскоре мы были окружены целою сворой рассвирепевших животных, более походивших на шакалов, чем на собак. Проводник мой принялся кричать, кто-то откликнулся, и к нам подошла длинная фигура в огромной бараньей шапке и вывороченном коротком полушубке. Это был старый чабан, который после обычных расспросов проводил нас в свой кош -- большой шалаш, сложенный из неотесанных камней, скорее напоминавший какую-нибудь старинную развалину или гробницу мусульманского азиса.

   Мы вошли и низкое, черное отверстие, заменявшее дверь, и очутились у дымного очага, в котором трещал огонь. Кругом него сидело шесть или семь диких фигур в овчинах и бараньих шапках, с длинными ножами за поясом и загорелыми, темными лицами: это были горные пастухи-татары. Кругом вдоль стен висели овечьи шкуры, одежды, вяленое мясо в тушах, и были расставлены грубые кадки с закисавшим овечьим молоком. Туман обещал установиться надолго, и нечего было и думать до следующего утра о продолжении пути. Приходилось ночевать в коше. Я еще раз выглянул за дверь: вся окрестность была закутана серой пеленой: резкий ветер бил в лицо своими могучими крыльями и завывал в отдаленных ущельях. Я вернулся к огню, и на этот раз старый кош показался мне более уютным и гостеприимным, а угрюмые лица чабанов, освещенные красноватым отблеском пламени, более добродушными и приветливыми. Один из них был совсем молодой малый с большими, черными, задумчивыми глазами. Татары пододвинули мне какое-то жирное месиво, которое варилось у них в котелке, но я не мог его есть и велел проводнику поставить на огонь медный чайник, а пока предложил чабанам немного бывшей со мною водки с овечьим сыром. Скоро мы познакомились и разговорились. Старик-чабан рассказывал, сколько у них пропадает овец от шакалов, как собаки сами загоняют в отару заблудившихся и отставших баранов и один на один выходят против волка. "А водятся ли у вас шайтаны?" --спросил я с улыбкой старика. "Как не быть! -- отвечал он совершенно серьезно. -- Нет того камня в степи, в котором не сидело бы по одному маленькому чертенку. Да сохранит Аллах выходящего в степь ночью! -- И аукают они, и свищут, и хлопаю, и с дороги сбивают. Однажды вышел я так из коша посмотреть свою отару. Только подхожу к загону, смотрю: овцы мои что-то неспокойны, бегают, друг на дружку скачут, словно места себе найти не могут. Я отворил ворота, хотел войти... вдруг мне прямо под ноги так и покатился клубком черный баран; я упал на него, а он как захохочет мне прямо в бороду, да и пропал, словно его и не было. А овцы-то все за ним из загона, -- так и разбежалась моя отара; насилу к утру собрать мог и то трех штук не досчитался: должно быть, шакалы зарезали. Вот они, джины1, какие бывают!"

   "А знаешь ли, ата2, кокозского Амета? -- обратился к старику широкоплечий чабан угрюмого вида. -- "Знаю, а что?" -- "Да, вот помнишь, он все ходил такой невеселый, а прошлою зимой болел, болел, да и совсем помешался: ведь это все от джинов с ним сталось: клад хотел добыть, да разбогатеть. Не удалось только!" -- "Как так?" -- "Пошел он раз ночью на Бабуган-гору, где, говорят, в пещере спрятана старым ханом золотая люлька, и много денег зарыто в котлах и кувшинах. Наперед он побывал у бахчисарайского муллы и взял у него молитву от джинов. Нашел он пещеру: ночь была лунная, -- прямо под серым камнем видна черная яма со ступеньками. Он зажег фонарь и спускается. Только не прошел он сорока ступенек, как фонарь у него погас. Он хотел назад вернуться, да вдруг видит -- вдали горит маленькая свечка. Эге! Он к ней, а она все дальше, и ведет его направо, налево. Кругом острые камни: приходится нагибаться, чтобы голову не разбить. Смотрит он: остановилась свечка, и лежит перед ним груда золотых и серебряных монет, а над ними горит словно солнце, золотая люлька.

   Разбежались у него глаза, стал он в карманы деньги набирать, да вдруг нашумело, заохало под землею, и погасла перед ним свечка. Остался Амет в потемках. Дух у него захватило, и не знает он, куда идти! Забыл он и про деньги, и про золотую люльку -- мечется из стороны в сторону, а выйти не может. Вспомнил он тут про свою молитву, и давай ее читать. Перечитал два раза и слышит, откуда-то холодком повеяло... посмотрел: Валлах, бисмиллах! -- перед ним узкая скважина, и голубое небо виднеется! Побежал он туда и без памяти рухнулся на землю прямо у выхода: так и пролежал до утра. Только после этого стали ему по ночам страшные сны сниться. И мулла отчитывал, и знахарка ходила --ничего не помогает. Так и испортили его злые джины".

   -- Аман, аман! Не поминай их к ночи, Али, чтобы чего-нибудь недоброго не накликать. Выйди-ка, Осман, посмотри овец: все ли благополучно? -- сказал старик молодому татарину. Тот как-то нерешительно поднялся, долго зажигал фонарь и надевал шубу. Вдруг его бледное лицо высунулось назад из-за двери: "Не могу, ата! --заговорил он скороговоркой, -- страшно: ни зги не видать, лошади фыркают, и Серый что-то воет на Круглый камень!". Чабаны весело засмеялись: -- "Эх, ты, хыс, тамам хыс!3 Какой ты чабан! Ступай, ступай!" -- закричал на него старик. Осман скрылся и долго не возвращался. Наконец пришел мокрый, прозябший, скинул овчину и присел к огню на корточки. Он не говорил больше ни слова во весь вечер: только большие, робкие глаза его иногда пристально всматривались в отверстие двери, как будто он ожидал оттуда появления чего-то ужасного и таинственного. Старик-чабан еще долго рассказывал, как можно в горах заблудиться и погибнуть в сугробах в зимнюю пору, как погибли таким об разом прошлой зимою двое цыган-музыкантов, возвращавшихся в свою деревню из города.

   Поздно вечером мы улеглись спать на полушубках, и я в полудреме раздумывал, смотря на догоравшие угли костра, о полудикой, кочевой жизни этих странных людей, все богатство которых -- в

   comb баранов, вся поэзия -- в таинственных сказках и преданиях, все счастье -- в свободе и любви к родным горам и ущельям. Наконец, мысли мои стали мешаться и путаться -- они то вспыхивали на мгновенье, подобно синеватому пламени потухавшего очага, то погасали вместе с последними струйками мигающего огонька. Сонные грезы слетались к моему изголовью, я стал забываться и засыпать. Вдруг тяжелый, подавленный вздох долетел ко мне из темного угла коша. Я приподнялся и увидел бледное лицо Османа, беспокойно метавшегося на разостланном полушубке. Заметив, что я не сплю и пристально смотрю на него, он осторожно подполз ко мне ближе и проговорил задыхавшимся, дрожащим голосом: "Чурбаджи4, жутко мне, спать не могу: я ведь, знаешь ли... джинов и старую Мше видел, когда меня ата из коша посылал: как бы со мною не сталось худого, как с кокозским Аметом, про которого рассказывали?" Осман весь дрожал, зубы его стучали, и судорога пробегала по его лицу. Что с ним случилось? Фантазия ли, возбужденная страшными рассказами чабанов, сыграла с ним злую штуку, мираж ли, или галлюцинация напугали его, суеверного и мечтательного мальчика? Я старался успокоить и разубедить его, говорил, что все это представилось ему со страха; но ничто не помогало. Вот что рассказал мне Осман. "Страшно мне было, когда я вышел из коша, -- говорил он шепотом, -- так страшно, что я чуть-чуть снова назад не вернулся да уж очень мне было стыдно перед товарищами и старым дедом, который в самую темную ночь один по горам ходит -- ни шакала, ни шайтана не боится. За кошем уже стемнело, туман стал гуще, в двух шагах нельзя было отличить овцы от белого камня. Пошел я в загоне, -- отару пересчитать: овцы уже спали -- одни стоя, прислонившись друг к дружке, другие лежа. Одна, моя любимая, годовалая индже, которой я повесил на шею бубенчик, подбежала ко мне и вертелась у моих ног, пока я ходить по отаре. Привязалась ко мне индже, просто не отгонишь. Хотел я ее отпихнуть и притворить дверцы, уходя из загона, но она у меня проскочила между ног и побежала в степь. Испугался я и пустился вдогонку: спотыкаюсь, через камни прыгаю, а индже моя слово смеется: остановится, поглядит, поглядит и опять бросится бежать. Не заметил я, как и кош остался далеко за мною и потонул в тумане. Вдруг индже быстро обернулась назад, и смотрю я, понять никак не могу: моя ли это овечка или наша узенбашская красавица Шахсиме? И глаза у нее черные, как у Шахсиме, и лицо румяное как горный тюльпан, и высокая грудь под узорной, истамбульской чадрою... совсем Шахсиме, -- та самая Шахсиме, с которой я прощался, уходя в горы на пастбище, которой сказал, что люблю ее больше, чем сестру свою, и хочу ее сватать у седого Харт-Амета, ее отца, нашего старосты. Стою я и дивлюсь, сам себе не верю. а она подошла ко мне, смеется и говорит: "Вот видишь, я соскучилась по тебе, Осман! Братья пошли лошадей пасти в горы: я с ними напросилась, чтобы тебя повидать: пойдем, они здесь недалеко костер развели". --"Вот оно что! Да как же это тебя из дому отпустили?" --говорю я, а про овечку свою и думать забыл: иду рядом с Шахсиме, а она молчит, глядит на меня и смеется. Прошли мы немного, и заблестели в тумане огни. Вижу я: собралось видимо-невидимо народу вокруг огромного костра, да все такие маленькие, мне по пояс, а головы у них большие, в ногайских бараньих шапках; пилав, словно на Байрам, варят, музыка, пляска, в даулы5 бьют, на пищалках играют. Посреди круга борьба идет. Вот подходит к нам один и говорит: "Ну, что, сестра, привела ты своего жениха? Давай-ка, молодец, поборемся, -- кто кого одолеет?" Смотрю я: маленький он такой, неуклюжий -- где ему меня побороть! Я и Чалбаша дерикойскаго6 через голову кидал. "Давай!" -- говорю. Схватились мы за кушаки, стали водить друг друга. Собрались все на нас смотреть. Не поддается мне маленький, да такой здоровый: я его подкину, а он, как кошка, опять на ноги станет. Устал я, ноги и руки занемели, -- никогда этого со мною не бывало! Вдруг как обхватит он меня и оскалил мне зубы прямо в лицо. Смотрю: а голова-то у него баранья, глаза, как уголья, красные, и рога по бокам завиваются! -- Так и подкосились у меня ноги. Упал я, а он прямо ко мне на грудь. Заревело кругом, захлопало --весь джайнем7 столпился вокруг меня! Потянулись ко мне мохнатые, звериные морды -- бараньи, кошачьи, лошадиные, -- воют, хрюкают; а впереди всех Шахсиме, и не Шахсиме, а выросла на ее месте старая колдунья Айше и прямо на меня сухим пальцем показывает. И бросилось на меня все, что тут было, а тот, который меня повалил, хотел мне в горло зубами вцепиться, да в это время выпала у меня из-за пазухи ладанка с молитвой, -- я всегда ношу ее на шее. Что тут было, не помню, только все от меня отступили. Вскочил я на ноги и пустился бежать, не оглядываясь: слышу -- гонятся, догоняют меня! Побежал я в сторону коша: но вдруг прямо передо мной из расщелины поднялась, словно огромный камень, седая, безобразная, со всклокоченной бородой голова Яман-джина8. Ахнул я, закрыл глаза руками и повернул от нее в сторону: бегу, а куда -- не знаю! Так и уперся прямо в дверь нашего коша... Да не говори этого никому, чурбаджи! -- добавил Осман, хватая меня за руку и оглядываясь. -- Товарищи не поверят, трусом меня назовут, смеяться будут!" Долго я его уговаривал, но успокоить не мог. Уже лучи рассвета пробились сквозь щели коша, когда мы разошлись по своим углам и улеглись на овчинах. Спал ли Осман, облегчив себя рассказом и поделившись со мною своими страшными впечатлениями? Едва ли. Я слышал, как он долго стонал и ворочался.

Назад Дальше