Виделось Уссейну ясное апрельское утро. Солнце только что всходило, и розовые тучки неслись к нему навстречу. Закутанные еще у подножья легкой дымкой голубых туманов, уже одевались пурпуром горные вершины. В зеленой и влажной долине, весь обрызганный блестками утренней росы, цвел белый миндаль. Чудным ароматом поили его нежные лепестки окрестный воздух. Легко и отрадно дышалось под его благоухающими ветвями, осыпанными инеем весеннего цвета. Серебристый, праздничный, стоял он в пробужденном саду, и маленькие фиалки любовно и доверчиво жались вокруг него. Солнечный луч ласково играл с ним, ветер заботливо отряхал каждую душистую слезинку с его белоснежных цветов, распустившихся в сладостном предчувствии счастья... И чудилось Уссейну, что с любовью протягиваются к ному ароматные ветви, что радостные, страстные слезы, сверкая, падают на его грудь, проникают глубоко в его сердце...
Он пошевелился и на мгновение открыл глаза. Удушливый мрак подземелья, как черная, сырая туча, сгущался над ним. Протянутая рука его нащупала голый, скользкий камень. Полные ужаса, мысли его снова помутились.
Уссейн чувствовал, как что-то тяжелое гнетущее опускалось на него и придавливало к земле. Грозное, как нищета, мучительное, как рой безысходных забот, неумолимое, как нужда, чудовище сжимало его в своих костлявых объятиях. От дыхания этого чудовища все увядало и блекло. Железные когти его впивались в самое сердце, и резкие, зазубренные крылья веяли смертью и отчаянием. Оно ползло, извивалось, сжималось и ужасом наполняло душу. Уссейн вскрикнул. Темнота подземелья снова мелькнула перед его глазами и растаяла в безграничной пустоте пространства. Ничего не было. Уссейн слышал только жгучую, неутолимую жажду. И вот выше и выше стало подыматься перед ним сверкающее море. Оно могло напоить тысячи тысяч людей. Это необъятное море желтело и переливалось ослепительными лучами как растопленное золото. Тяжелые волны его высоко взметали свои червонные гребни и мириадами блесток рассыпались в темноте подземных садов. Иногда глубина моря вдруг становилась ясной и прозрачной, так, что на дне его можно было видеть драгоценный раковины, исполинские жемчужины и кораллы. И снова золотая зыбь сверкающей чешуей застилала поверхность. Уссейн чувствовал, как он тонет, как задыхается в этих тяжелых золотых волнах, но его неодолимо тянула к себе сияющая глубина, полная блеска и огней.
-- Золото, вот золото! -- кричал, Уссейн.
И в самом деле, уже наяву ему показалось, что золотистый луч проходит через черную трещину пещеры и смутно озаряет в темноте камни и уступы голых подземных сводов.
Уссейн быстро вскочил, на ноги и бросился навстречу к поразившему его свету. Он сделал несколько шагов, и светящееся отверстие открылось перед ним.
* * *
Уссейн очутился в огромной сталактитовой пещере. Разгорелся ли здесь снова его еще тлевший факел и наполнил светом подземную залу, или свет исходил от самих причудливых ее сталактитов, -- не мог определить Уссейн. Но пещера была полна сияния. Лучи света, казалось, отражались в колоннах, подымавшихся с земли к сводам и опускавшихся со сводов к земле. Неправильные очертанья, странные изломы этих фантастических колонн поражали своею неожиданностью. Сталактиты принимали здесь формы громадных известковых чаш, белых человеческих фигур и египетских обелисков. Казалось, сами подземные джины стоят здесь, застывшие и окаменелые, в неподвижном оцепенении, созерцая вверенные им сокровища... И с неизъяснимым трепетом увидел Уссейн эти таинственные сокровища. В глубине подземелья, среди сталактитов, горело и переливалось золото. Серебряные сосуды, наполненные блестящими червонцами, груды драгоценного оружия, золотые слитки, рубины и алмазы, вставленные в царственные диадемы, высоко подымались над землею, перепутанные жемчужными нитями, сверкающие, ослепительные... Казалось, все богатство мира сосредоточилось здесь в мрачном подземелье, озаряя его своим великолепием. Сотни рабов на своих крепких плечах не в состоянии были бы вынести отсюда и тысячной доли этого богатства. Сам пророк Сулейман не обладал такой несметной сокровищницей! Только целые народы веками могли накопить такие неисчислимые богатства, только подземные духи могли вырыть их и выковать из золотоносных жил, таящихся в горных пропастях в сердцевине каменных утесов.
И над всеми этими несметными сокровищами, видел Уссейн, возвышалось золотое, усыпанное каменьями и жемчугом, ложе. Оно сияло, как солнце, над звездами этих драгоценных чаш и сосудов и затмевало их. Вышитые, пурпурные ткани покрывали его. Но та красота, которая покоилась на этом ложе, была ослепительнее и звезд, и солнца. Раз взглянув на нее, нельзя уже было видеть остального. Она неотразимой властью приковала глаза Уссейна.
На этом ложе спала чудная красавица.
Ее белые руки были сложены на высокой груди, полузакрытой серебристой фатою. Тяжелые черные косы падали с головы по краям пурпурных подушек с жемчужными кистями.
В волосах сверкала диадема. Длинные, густые ресницы, как покрывало ночи, опускались на глаза красавицы, наполнив их вечными снами и мечтательными грезами. На бледном лице играла загадочная улыбка, говорившая о блаженстве и смерти. Рубины алых губ раскрылись, как лепестки очарованной розы, но они, казалось, не дышали более благоуханием. Яркие одежды и золотые украшения не могли усилить этой совершенной и страшной в своем совершенстве красоты. Если бы открылись ее опущенные веки и заговорили уста, взгляд убил бы всякого, в ком не бьется сердце небожителей, а слово своей музыкой окаменило бы грубый телесные формы. Жизнь этой красавицы умертвила бы смертного, и только после ее смерти он мог созерцать ее, не ослепленный.
В безумном исступлении, забыв о золоте, и сокровищах, лежащих под его ногами, забыв о самой жизни, бросился Уссейн, чтобы в порыве бесконечного счастья обнять колени чудного образа, наполнившего его душу неведомой и могучей страстью.
В этой красоте он нашел все, о чем смутно грезил c-uoeii ненастной мечтою, что чудилось ему в лучах заходящего солнца, и в голубом тумане горных вершин, и в легких очертаниях туч, скользивших по вечернему небу при лунном сиянии.
Уссейн трепетно коснулся пурпурных одежд красавицы -- и обнял дымящуюся пустоту... Мелкий прах рассыпался перед его глазами... В тонкую земляную пыль обратились небесные черты, белые руки и черные косы... Пыльный прах кружился и вился в воздухе, лежал серой пеленой на золотом ложе, осыпал блестящее оружие и серебряные сосуды. Красота исчезла обманчивым, ложным видением, и от ее дымного следа веяло запахом смерти. Полный бесконечного ужаса, Уссейн упал ниц.
***
-- Посмотри, моя белая гвоздичка, как тихо в саду! Ветер не шелохнет ветви высокого карагача, не качнет верхушки серебристого тополя. Сам светлоликий месяц не смеет заглянуть в широкую тень густых кустарников. Чего же ты боится, красавица? Никто не подсмотрит нас, не подслушает. Дай хоть разок отведать мне сладкого меда с твоих алых уст!
Так говорил Осман, перегнувшись через колючий плетень и сильными руками обнимая тонкий стан хорошенькой, закутанной в длинное покрывало, Шерфе.
-- Полюбуйся, какую расшитую чадру я тебе принес. В целом Бахчисарае ни у одной девушки, ни у одной молоденькой келенчек нет лучше! Взгляни сквозь нее на месяц: словно легкое, прозрачное облачко, она светится. И вся-то разубрана звездами. Видишь, вот красные, голубые, шитые золотом. Так и переливаются искорками на лунном свете! А все же, где им до твоих ясных глаз, моя алая черешенка! В этой чадре будешь ты вдвое краше и заманчивей. Каждая подружка в деревни тебе позавидует, всякий джигит заглядится на тебя. Надень ее, джан!
-- Что ты, что ты, Осман? Да как же я ее возьму от тебя? Мне и показаться в ней нельзя будет. И мать, и сестры, и знакомые -- все спросят, кто подарил мне такую красивую чадру. Обновку все заметят. Не могу же я сказать, что сама купила.
-- А ты скажи, что жених подарил.
-- Какой жених? Ты ко мне еще не сватался.
-- Завтра же сватов пришлю. Поцелуй меня, джанечка!
-- Вот пришлешь сватов, тогда и поцелую и чадру возьму. А теперь на ее, лови! -- Шерфе выскользнула из рук джигита, бросила ему со смехом пеструю чадру и, оглядываясь с лукавой улыбкой, побежала в глубину сада. Осман мигом перепрыгнул через плетень и пустился вдогонку.
-- Постой, постой, моя быстрая овечка! Я ведь -- не волк степной, чтобы бежать от меня!
-- Пусти, Осман!
-- Вот же и не пущу!
-- Говорю тебе, нас увидят... Мне послышалось, что сучки трещать в кустарнике... Я боюсь... Осман, милый, отпусти!
-- Поцелуй, тогда отпущу.
-- Ну вот тебе, вот...
-- Еще!..
Не двумя поцелуями пришлось бы откупиться от удалого джигита раскрасневшейся красавице, если бы в эту минуту из-за кустов не вышла фигура настолько необычайная и поражающая, что даже бесшабашный Осман не мог не вскрикнуть от испуга и неожиданности. Озаренный лучами месяца, стоял на прогалине сада высокий человек, весь и крови и грязных лохмотьях оборванного платья. Лицо его было бледно, спутанные волосы клочьями нависли на лоб, а горячие глаза неподвижно смотрели в пространство. Если бы человек этот по временам не делал резких и странных движений руками, его при лунном свете можно было бы счесть за мертвеца, поднявшегося из темной могилы, или за злого джина, пришедшего в страшном образе напугать оробевших и легковерных людей. Не помня себя от ужаса, подхватив за гибкую талию плачущую Шерфе, бросился Осман с нею прочь от страшного призрака, твердя заклинания и молитвы. Долго слышалось перепуганным беглецам, как кто-то с диким хохотом и криком гнался за ними. К счастью, они успели нырнуть в густой кустарник и зарослями добраться до дому. Но тут они чуть было не попали в еще большую беду. Едва скрипнули они калиткой, как голос одного из братьев Шерфе окликнул их. Не миновать бы Осману хороших тумаков, а Шерфе семейной головомойки, если бы не поленился ее братец подняться с постели из-под навеса, где он расположился ко сну. Но воздух ночной был так упоительно сладок, так была неотвязна дремота, что окликнув спросонок прохожих и не получив ответа, брат Шерфе только выругался и, помянув шайтана, снова заснул, перевернувшись на другой бок. Осман, конечно, не дождался второго окрика и поспешил убраться от чужой хаты, а перепуганная Шерфе, с сильно бьющимся сердцем, на цыпочках пробралась в женскую половину дома и с головой укрылась одеялом. Ей все еще казалось, что бледный человек с неподвижными глазами стоит перед нею. Впрочем, она скоро уснула, и сны, которые приснились хорошенькой Шерфе, вовсе не были ужасны. Она видела, что сквозь прозрачную и тонкую чадру ее крепко целует в румяные губы черноглазый Осман.
* * *
Наутро, с первыми лучами рассвета, всполошилась вся деревня. Дети, уланы и пожилые татары, на бегу натягивая на плечи чекмень, спешили на площадь к мечети. Там уже целая толпа любопытных собралась вокруг Уссейна. Он сидел в пыли на голой земле и не подымал глаз. Волосы его растрепались, и бледные губы шептали бессвязные слова. Лицо, ноги и руки Уссейна были в глубоких царапинах, на затылке и в лохмотьях платья запеклась кровь.
С ним пробовали заговаривать, но он не отвечал на расспросы. Собравшаяся толпа спорила, махала руками, и слово "ахылсыс" -- сумасшедший -- пробегало из уст в уста. Уссейн, казалось, ничего не видел и не слышал. Мутные глаза его приняли стеклянное выражение и тупо смотрели в землю. В них отражались солнце, деревья и окружающие предметы. но не было более ни мысли, ни чувства. Жизнь как будто покинула душу Уссейна и равнодушно сосредоточилась вне его. Уссейн все забыл. Он не помнил, как выбрался из пещеры, как сполз с высоких скал Хаплу-Хая, что с ним было. Уссейн ничего не помнил. Он погрузился в сон без грез и сновидений, который только тем отличался от смерти, что оставлял телу способность двигаться. Впрочем, Уссейн провел все следующие дни в полном столбняке, заставлявшем порой сомневаться и в этой наружной жизни.
По приказанию деревенского старшины Уссейна отвели в дом к его дальней родственнице, и сдали больного ей на попечение. На него ходили смотреть, как на пойманного зверя, но он молча сидел в углу и не обращал внимания на то, что кругом двигались чужие люди, хлопали двери. Несколько раз приходил мулла отчитывать помешанного, но все молитвы были напрасны, и ни один из пророков но отозвался на призыв сельского проповедника. Наконец все понемногу покинули Уссейна, и только иногда еще говорили о нем с многозначительным покачиванием головы в местных кофейнях. Установилось общее мнение, что Уссейн был испорчен джинами, и на этом деревня успокоилась.
* * *
Однажды ночью Уссейн без вести пропал из дому.
Светил месяц. Лунный свет неотразимо притягивал к себе Уссейна, и, покорный его порабощающему блеску, Уссейн подымался с уступа на уступ окрестных гор. Уссейну хотелось взобраться все выше и выше, к самому месяцу, который наполнял его душу невыразимым трепетом и освещал в нем странные сумерки, полные смутных воспоминаний.
И вот Уссейну показалось, что он что-то вспомнил.
Да, этот легкий неуловимый женский образ, скользящий перед ним в голубом горном тумане, ему точно знаком. Эти длинные, опущенные ресницы, алые губы на бледном лице и сложенные на груди руки он уже видел где-то... Но где? И чудно! -- Странный образ, плывший в лучах месяца, наполнял сердце Уссейна неизъяснимой любовью, полной жгучей невыразимой муки. Казалось, тоскливая, оборванная нотка, как жалобная струна, звучала в его груди, в глубине ночи и над ним в прозрачном и холодном воздухе... Тень улетала все дальше и выше, и Уссейн следовал за нею, не спуская глаз.
Руки и ноги, мнилось, сами собой подымали Уссейна на гранитные скалы и удерживали над скользкими обрывами. Но вот шаткий образ, летучая тень остановилась на мгновение... Она была близко. Уссейну казалось, что он должен схватить, поймать ее, и тогда ему станет все ясно, все понятно. Одна неуловимая черта, еще одно невысказанное слово, и лунный свет наполнит его душу и прояснит туман, нависший над нею...
Уссейн протянул руки к летучей тени, бросился за нею, но она легким паром растаяла в воздухе, и под ногами Уссейна раскрылась страшная бездна. Острые скалы пресеклись крутым обрывом, и далеко внизу, в смутном сумраке, где-то плескало невидимое, шумящее море...
***
Дни и ночи Уссейн бродил в пустынных горах. Странный образ его преследовал. Он таял с первыми лучами зари, расплываясь в янтарных, золотистых и розовых облаках, скользивших по уступам гор, но с наступлением ночи опять возникал в горном тумане, в свете месяца и звал, и манил за собою. С каждой ночью он становился все яснее и прекраснее, и вместе с тем пробуждалась мысль Уссейна, просыпались его темные воспоминания. Душа светлела, но тень исчезала опять и уносила с собою свою последнюю, недосказанную тайну.
Горные пастухи видели по ночам человека, карабкавшегося по таким крутым скалам и стремнинам, где и дикая коза не ступала своей легкой ногою. По вечерам, собравшись у огонька в дымном коше, они со страхом слушали рассказы об этом человеке, появившемся в их ущельях. Вчера, с протянутыми вперед руками и поднятым к месяцу лицом, он прошел по скале над заночевавшим в горах стадом, сегодня его встретили стоящего на краю черного утеса над глухим обрывом. Страшные чабанские собаки с воем бросались прочь от него, а сами пастухи боялись подойти к нему на близкое расстояние и только издали, прикрыв ладонью глаза, смотрели на темную фигуру, двигавшуюся по гребню гор на светлом фоне звездного неба.
-- Селям-алейкюм! -- говорили они, встречаясь друг с другом. -- "Все ли в горах благополучно?"