В силу своей толстокожести я не оценил откровения Сорина и продолжал, как все, с неосознанной жестокостью подтрунивать над его внешностью. В то время я не знал, что такое комплекс неполноценности и не догадывался, какие формы он может принять. Но что помню точно — благодаря Сорину, наконец, открыл книги. А об его «уродстве» вспомнил позднее, когда сам начал страдать от худобы, но здесь уже дядя объяснил мне что к чему, и объяснил со знанием дела, поскольку сам был контуженый и раненый.
— …Глупо стесняться своих физических недостатков. Надо выжимать из них максимум, чтобы они как бы работали на твой облик в целом. Некоторые выпячивают свои недостатки. Возьми калек-нищих и прочих ущербных людей. Они спекулируют на чужом сострадании. Такое отрицательное изумление. А некоторые обращают недостатки в достоинства, гордятся ими, как фирменным знаком… Возьми очень высокую девушку, которая сильно переживает, что к ней не подходят парни. Она идет в волейболистки и становится знаменитой спортсменкой, и у нее отбоя нет от ухажеров. Такое положительное изумление…
Кроме Межуева и Сорина в классе было еще несколько ребят со странностями и даже одна девчонка с зелеными глазами. Ее звали Колдунья, потому что она угадывала отметки:
— Я предсказываю тебе сегодня тройку.
Или:
— Мне видится твоя двойка.
Она была воображалой и недотрогой, и круглой отличницей, первой ученицей в классе (плакала, если получала четверку, что выводило меня из себя, ведь я не расстраивался, если получал и двойку, и понятно — ее несчастья считал радостью). Теперь-то мне кажется, что основная ее странность состояла в том, что она притворялась странной, а в действительности была нормальнее нас всех. Наверно, ей просто нравилось строить из себя загадочную фею (да и какой девчонке не хочется выглядеть таинственной?), но то, что она обладала сверхъестественной интуицией — это факт.
И все-таки самым необыкновенным в классе был Алексей Ялинский, застенчивый паренек, с которым я все время мечтал сидеть за одной партой. Его красивая фамилия вполне соответствовала его облику: интеллигентное лицо выражало чистоту помыслов, а голубые близорукие глаза — святую простоту, доверчивость, наивность. Среди ребят он держался предельно скромно, старался быть в тени, никому не навязывал своего общества, больше слушал, чем говорил, и никогда не смеялся, а если и радовался, то все равно как-то печально. Он сидел на первой парте у окна, постоянно задумчиво смотрел в одну точку и чему-то улыбался. Всякий раз, вызывая Ялинского к доске, учитель по пять раз повторял его фамилию, прежде чем он поднимался.
— Яля, очнись! — шумели одни.
— Опустись наконец на землю! — верещали другие.
Ребята посмеивались, подмигивали друг другу. Ялинский вскакивал, смущенно теребил пуговицу, что-то бормотал в оправдание. Зная о своей рассеянности, он как-то договорился с соседкой, великаншей Олей, чтобы она толкала его, когда он «размечтается», но при первом же Олином толчке очутился на полу, а поднявшись, отругал ее, начисто забыв о договоре.
Говорил Ялинский тихо, но когда выходил к доске, в классе наступала тишина; все откладывали «свои дела» и слушали — так захватывающе он рассказывал. Начинал как снег на голову:
— Я по учебнику урок не знаю. Знаю по другим книгам.
— Что ж с тобой поделаешь, рассказывай! — вздыхал учитель и склонялся к журналу.
Ялинский заводил бессвязную говорильню и не о сути дела, а о предыстории с многочисленными отступлениями в сопутствующие области. Подбираясь к теме, распалялся больше и, не повышая голоса, говорил вдохновенно, заводно и так быстро, точно боялся не успеть высказаться полностью; его лицо покрывалось пятнами, руки рисовали в воздухе разные образы — он завораживал весь класс; точнее, гипнотизировал, ведь даже когда плел явный вымысел, ему все равно верили. Самым непонятным во всем этом было то, что на перемену мы выходили совершенно обалделые — никто не мог вспомнить, о чем он говорил, — какие-то обрывки фраз, полусказочные картины, и ничего больше.
Во время сочинений все подглядывали в учебники, Ялинский не заглядывал никогда, и опять-таки писал не сочинение на заданную тему, а что-то вроде отвлеченной новеллы. Во время решения задач он всякий раз выводил новые формулы — учителя только ахали.
Вне школы Ялинский был еще более чудаковатым. Например, постоянно терялся. Идет, допустим, класс на выставку, он тоже где-то в конце болтается, вдруг бац! — Яли нет. Ищут всем классом. А он, оказывается, где-то разглядывает цветок.
Ялинский любил все тихое: тихие переулки, музеи, кладбища — все то, что на меня наводило тоску, и все же я постоянно искал общения с ним, прежде всего за его многочисленные способности. Он мог, например, заглянуть в технический кружок, где ребята ломают голову над какой-то проблемой; подойдет, мельком взглянет и на ходу бросит неожиданное и прекрасное решение — и главное, такое простое, лежащее на поверхности, что у всех глаза на лоб лезли — почему сразу до этого не додумались. И так сплошь и рядом. Над чем бы кто ни бился, подойдет и легко, не напрягаясь, обронит находку и невозмутимо отойдет.
С самых начальных классов Ялинский отличался замкнутостью и ни с кем не дружил. Что только я не делал, чтобы добиться его расположения: пускал голубей в классе, корчил рожи, рисовал на доске чертиков — все смеялись, а Ялинский молчал. А ведь я для него старался, его хотел удивить шальными проделками и без конца рассказывал ему о неограниченных возможностях валять дурака у нас во дворе. Целыми днями я маячил у него перед глазами, но он меня не замечал. Только однажды, когда я и не рассчитывал на его внимание, он меня оценил.
В тот день я притащил в класс обычные куски вара. Ни на кого они не произвели особого впечатления, но Ялинского привели в восторг (он был коллекционер — постоянно таскал в карманах какие-то травки и жуков; жуки то и дело вылезали из карманов и ползали по его рубашке, а травки он растирал в ладонях и нюхал).
— Ух ты! — подскочил Ялинский ко мне в тот день. — Черные зеркала! Где достал?
— Стянул на стройке, — просто ляпнул я.
— Как стянул? — Ялинский посмотрел на меня чистым, непонимающим взглядом (он был честен и простодушен до смешного). — Взял без спроса?
Я кивнул.
— Но ведь это нечестно!
Тут уж я не вытерпел.
— Ты, Яля, совсем того! — я покрутил пальцем у виска и отошел.
Неожиданно Ялинский поплелся за мной; сморщив лоб, он о чем-то думал. Потом выдавил из себя:
— Вообще-то я не прав. Это для нас ценность, а для них мелочь, правда?
Помолчав, он внезапно схватил меня за руку:
— Знаешь что! Пойдем после школы ко мне? У меня есть кое-что интересное.
Ялинский жил с теткой в «коммуналке» (его родители погибли на фронте) в закутке комнаты, отгороженном от соседей шкафами. В домашней обстановке Ялинский оказался намного раскованней, чем в школе: показал мне коллекцию камней и подробно рассказал о свойстве каждого камня. Потом вытащил из-под дивана папку с рисунками (в школе он считался признанным художником — без его оформлений не обходился ни один праздник; я был у него подмастерьем) и показал иллюстрации к прочитанным книгам, и карандашные наброски зверей, и рисунки доисторических чудовищ, и многое другое. Особенно впечатляли морские акварели, где терпели кораблекрушение матросы, а царь Нептун уже ждал их на дне.
Показывая рисунки, Ялинский не умолкая говорил, закатывал глаза к потолку, теребил шевелюру, а убрав папку, вдруг спросил:
— Ты любишь музыку?
Я кивнул:
— Люблю марши.
Ялинский достал из шкафа продолговатый футляр, открыл крышку, и его лицо засветилось — в футляре лежала скрипка. Он долго настраивал инструмент, тер смычок канифолью; я мужественно делал вид, что сосредотачиваюсь, напрягаю слух. Наконец «маэстро» закрыл глаза и заиграл. Вначале что-то грустное: с застывшей улыбкой медленно водил смычком и раскачивался. Потом улыбка с его лица исчезла, брови на лбу сошлись, пальцы левой руки быстро забегали по грифу, а смычок стал выделывать отчаянные скачки. Спокойная мелодия превратилась в бурный каскад звуков. Он играл песню «Веселый ветер»; красный от напряжения, трясся, вскакивал на носки и приседал, закручивая мелодию в неистовую карусель. И внезапно оборвал ее на самой высокой ноте и плюхнулся, обливаясь потом, на диван, измученный и опустошенный. Я стал спрашивать его, что он играл вначале, а он смотрел на меня, но ничего не слышал — был весь там, в музыке.
С того дня мы подружились и дали клятву — дружить до конца наших дней, а чтобы действенней скрепить обещание, обменялись дорогими вещами: Ялинский подарил мне чернильницу-непроливайку и перо «рондо», я вручил ему настенный календарь.
Ялинский основательно привязался ко мне, ведь я был его единственным другом. До этого он видел только похлопывание по плечу и усмешки, и вдруг мое навязчивое внимание. Наша дружба развивалась стремительно и была не просто близким приятельством, а настоящим братством. Мы вместе делали уроки (и я поражался, как ему все легко дается), ходили в кино на трофейные фильмы и на выставки в краеведческий музей, вместе рисовали (под его руководством я прошел начальный курс грамотной живописи — эти уроки являлись украшением нашей дружбы). Ялинский научил меня строить планеры и собирать парусники в бутылках, при этом особо нажимал на «простоту»:
— …Надо стремиться к простоте, к колесу. Простая вещь — прочная вещь. Чем сложней механизм, тем быстрей сломается…
Это были бесценные советы, я запомнил их на всю жизнь. Странная штука память. Каких только заскоков с ней не бывает! По-видимому, все зависит от степени сосредоточенности на чем-либо. Ведь память у обывателя — где лежат спички, соль, у творческого человека — яркие впечатления, у кого-то — даты, у кого-то лица… У меня сейчас — слова Ялинского. Так и слышу их, и вижу его — озабоченного, с каплями пота на переносице — пинцетом запихивает в бутылку детали парусника.
Я тоже кое-чему научил своего друга: выделывать пируэты на велосипеде, удить рыбу — но, конечно, мои уроки не идут ни в какое сравнение с его, по-настоящему драгоценными. Впрочем, кто знает, быть может я помог Яле заземлиться, иначе он так и остался бы на облаках.
Ялинский был верным, надежным другом. Когда меня учителя ругали, он прямо сжимался от боли, когда же хвалили (редчайшие случаи), радовался больше меня самого: поминутно ерзал на парте, толкал великаншу Олю локтем и шептал ей в ухо:
— Вот молодчина, а? Мой друг, ты знаешь?
Ялинский совершенно не умел скрывать свои чувства. Когда однажды я пришел к нему чуть позже, чем мы условились, он встретил меня тревожным голосом:
— Ну что же ты так долго?! Весь вечер тебя жду. Я уж думал, случилось что, — от волнения он даже заикался.
Как-то Межуев внес меня в списки своих жертв. Я-то знал цену его угрозам и ходил посмеивался, но простодушный Ялинский, узнав об этом, побагровел.
— Вычеркни сейчас же! — набросился он на грозного противника.
Межуев не ожидал такого напора от «тихони Яли» и в растерянности достал карандаш и вычеркнул мою фамилию.
В восьмом классе Ялинский уехал из нашего города. В день отъезда прибежал ко мне запыхавшись, и подарил коллекцию камней и все свои рисунки. Я проводил его до трамвая, и он долго махал мне рукой с последней площадки вагона.
Только теперь, через много лет, я понимаю, что Ялинский был моим самым искренним и самоотверженным другом. Теперь он стал известным художником, и я горжусь, что в то время, еще мальчишкой, угадал в нем необыкновенного человека. Правда, мне немного стыдно, что тогда его странность я называл не совсем так, как она этого заслуживала.
Маленькие и большие обиды
Недалеко от нашей улицы начиналась окраина города, где основными достопримечательностями были: свалка, каморка утильщика, москательная лавка и склад военного снаряжения, перед которым постоянно вышагивал охранник. Там же, на окраине, зимой заливали ледник — слой за слоем наращивали водой из шланга, а чтобы вода не стекала, делали барьеры из опилок, которых не жалели. Ледник сохранялся до середины лета, его использовали как «хладокомбинат» — куски льда развозили по овощным базам и магазинам. Ну а для нас, естественно, ледник был лучшим в мире катком. Мы прикручивали коньки к валенкам и играли в хоккей с «мячом» (консервной банкой).
У меня были разные коньки: один «английский спорт» — его я нашел на свалке, второй «снегурку» мне подарил Вовка. Первое время я сильно «хромал» из-за разной высоты коньков, но потом приспособился и даже обнаружил, что мои ограниченные возможности могут быть и преимуществом. Например, во время игры я мог на одной «снегурке» с ходу развернуться на 180 градусов — такой финт не каждый мог сделать на обычных «спотыкачках».
Однажды мы, как всегда, играли в хоккей; те, у кого не было коньков, катались с горы: плюхались на лист фанеры и неслись по извилистому ледяному желобу; ребята помладше (в их числе и мои сестра с братом) выкапывали в сугробах лабиринты, устраивали «тайники из хрусталя» (льдинок).
Неожиданно к военному складу подкатил крытый грузовик; вышли солдаты, стали разгружать металлолом; охранник, напуская на себя повышенную строгость, крикнул ребятам, копошившимся в снегу:
— А ну, пацаны, быстро отошли в сторону!
Мой брат с досады, что ему портят игру, запустил льдинку в воздух, но не рассчитал и льдинка упала на заиндевевшее каленое железо.
— Ну все! — гаркнул солдат. — Сегодня же доложу лейтенанту. Вы из какого дома?
— Вон из того, — моя сестра показала пальцем, а брат, не мешкая, припустился от склада.
Вечером отец сказал, обращаясь к сестре с братом:
— Вас вызывает лейтенант, начальник склада, — сказал спокойно, точно имел какую-то особую информацию.
Сестра с братом притаились в замешательстве, а отец невозмутимо продолжал:
— Ничего не попишешь. Придется идти, — и обратился ко мне: — Проводишь их?
Я кивнул, мне и самому было интересно, чем закончится эта история.
Утром, по пути в школу, я повел своих младших к складу; сестра всхлипывала, брат тревожно сопел и дрожал.
В приемной лейтенанта стояла лавка, а в углу на табурете блестел бачок с кружкой на цепочке. Когда мы вошли, из соседней комнаты выглянул кудрявый офицер и, изображая праведный гнев, спросил:
— Больше военную технику портить не будете?
— Не-ет! — разноголосо пропели мои младшие.
— Тогда входите!
Сестра с братом переступили порог… на полу красовались игрушечная легковушка и кукла с большими глазами.
— Забирайте! Ваше! — сказал офицер и улыбнулся, а мне подмигнул.
Кудрявого офицера звали Петр Николаевич; с ним связан еще один зимний эпизод. Как-то фантазер Ялинский, в пик нашей дружбы, придумал потрясающую вещь — самодеятельный театр. Он взялся за дело рьяно: сколотил труппу, в основном из дошколят (в нее вошли и мои сестра с братом), подобрал пьесу, мне поручил делать декорации из фанеры и тряпья, сам осуществлял режиссуру. Репетировали на кухнях — то в одном доме, то в другом, при этом Ялинский предельно вежливо спрашивал жильцов:
— Вы не будете возражать, если мы на кухне недолго порепетируем? Очень тихо?
Надо сказать, «мелюзга» с огромным энтузиазмом и добросовестностью относилась к своим ролям и, разинув рот, ловила каждое слово «режиссера». Когда спектакль был готов, встал вопрос: где играть? Ялинский и здесь оказался на высоте — предложил обратиться за помощью к Петру Николаевичу. Он сказал просто и убедительно:
— В армии самые находчивые люди, и у них есть все.
Мы ввалились в приемную лейтенанта всей труппой. Он ничему не удивился и, будучи человеком с юмором, прежде всего выяснил, кто у нас главная героиня.
— Эй, Алька, где ты там? — бросил я «артистам».
Вперед вышла пятилетняя пигалица и объявила:
— Я!
— Ну тогда все ясно, — кивнул Петр Николаевич. — Поможем. Поговорю с директором клуба хлебозавода. А для гастролей — я надеюсь, вы покажете свой театр и в других местах — выделим автобус и грузовик для декораций.
Петр Николаевич действительно договорился с директором клуба и нам «забили» один из воскресных дней для спектакля. Но накануне на заключительной репетиции (в нашей кухне) Кириллиха сказала:
— Ничего у вас не получится… Не позорьте своих родителей.
Заметив, что мы сникли, она пояснила назидательным тоном:
— Театром должен руководить настоящий артист. У меня есть племянница. Она занимается в драмкружке, идите к ней. Если уговорите, она вам поможет.