Ее племянницей оказалась двенадцатилетняя высокомерная, напыщенная девица; она явно страдала манией величия и встретила нас нескрываемо сухо; провела в комнату, уселась на стул, закинув ногу на ногу и произнесла «поставленным голосом»:
— Покажите отрывок из вашей пьесы.
Наши артисты стушевались, но все же кое-что изобразили.
— Не годится! — возвестила девица, и дальше надменно стала разбивать нашу постановку в пух и прах.
Кончилось все это тем, что она отстранила Ялю от режиссуры, мне приказала переделать декорации, главную роль забрала себе (Алька с ревом убежала), а в остальной «труппе» закрутила такие интриги, до которых и взрослому театру было далеко. Но самое печальное — она превратила наше, пусть дилетантское, наивное, но чистое и искреннее «искусство» в правильные штампы, которым ее обучали в драмкружке. И уж совсем поступила коварно, когда в день спектакля заявила, что «плохо себя чувствует и спектакль придется отменить» (по всей видимости, ее прихватила «звездная болезнь»). А ведь мы уже написали объявление, изготовили пригласительные билеты…
У лейтенанта Петра Николаевича была «дама сердца» — тетя Даша, стрелочница с зеленым и красным флажками. Будка стрелочницы находилась у переезда, где дорогу пересекала железнодорожная ветка, тянувшаяся по окраине. Целыми днями тетя Даша подметала дощатый настил, протирала шлагбаум и сигнальные огни, и приветливо здоровалась с нами по два раза — когда мы шли в школу и когда возвращались из нее.
Маленькая, худая, косоглазая, тетя Даша в войну потеряла мужа и растила двоих малолетних детей. Было доподлинно известно, что раньше она работала на хлебозаводе, но после войны к ней стал наведываться вернувшийся с фронта лейтенант Петр Николаевич. Жена лейтенанта, сутулая, нескладная женщина с вытянутым подбородком (ее звали «Лошадиная голова») постоянно пилила мужа за «постыдные визиты к косоглазой Дашке», на что Петр Николаевич (совершенно правдиво) говорил:
— …Хожу не к ней, а к ее детям. Ей одной тяжело растить детей и я приношу мелкие подарки.
Эти благородные доводы не успокаивали жену лейтенанта — детей у них не было и, вероятнее всего, она ревновала мужа не столько к «Дашке», сколько к ее детям. Так или иначе, но однажды жена лейтенанта нажаловалась на мужа его начальству. Петра Николаевича понизили в звании (до младшего лейтенанта) и с места службы перевели на склад снаряжения. А тете Даше на хлебозаводе вынесли «общественное порицание», после чего она уволилась и перешла работать на железную дорогу.
Доподлинно не известно, но по слухам, после этого случая у лейтенанта со стрелочницей и в самом деле начался тайный роман, как говорят — «назло всему и всем».
Дорога на небо
Летом мы часто рыбачили. Иногда на речку ходили через кладбище по узким аллеям, заросшим акацией и плодами брызгалки «болиголова». Перед входом на кладбище калеки-нищие просили подаяние; многие говорили, что одни из этих нищих — пьяницы, а другие — миллионеры; будучи подозрительным, я верил во второе.
Сразу за входной аркой кладбища стояла церквушка с блестящими луковицами куполов, над которыми, как бумажный сор, кружили вороны. Перед церквушкой обычно сидел поп с богомольными старухами. У попа была длинная, запыленная снизу ряса, редкая, в серебристых кольцах борода и близко поставленные глаза; на его губах, как змейка, играла ехидная ухмылка. Я никак не мог понять ее смысла; одно время мне казалось — он мнит себя всепонимающим мудрецом, но потом понял — его рот просто свела судорога от каждодневного бормотанья заученных фраз.
За церковью начинались аллеи кладбища. Первые места около церкви считались лучшими; здесь изгороди окаймляли довольно приличные территории, некоторые размером с волейбольную площадку — за их решетками высились склепы, холодные мраморные изваяния, надгробья и плиты с фотографиями, посвящениями и венками из железных цветов. По мере удаления от церкви огороженные квадраты для усопших уменьшались, а на окраине, над обрывом к реке, были уже такими крохотными, что похоже, в них хоронили стоя.
Много раз я видел похороны, но слово «смерть» до меня не доходило (даже покойников в гробу считал просто уснувшими); моя жизнь только начиналась, и казалось, ей не будет конца. Во всяком случае, я не мог поверить, что когда-нибудь умру. Погибнуть — еще туда-сюда, это еще мог представить, особенно геройски и при свидетелях. Но просто умереть — ни за что! Я был убежден, что буду бессмертным или, по крайней мере, проживу дольше всех.
Наверное именно этим объясняется моя тогдашняя бесшабашная храбрость. Мне ничего не стоило броситься вниз головой в незнакомый омут или влезть на нашу высоченную березу и раскачиваться на тонких ветвях; я был уверен — надо мной постоянно витает ангел-хранитель; да, собственно, и сам являюсь ангелом (уже говорил — это внушила мне тетя). Ну а ребята, естественно, не сомневались, что я отчаянный смельчак. Понятно, такое положение дел меня вполне устраивало. Больше того, я догадывался, что восхищение надо поддерживать, и с этой целью время от времени выкидывал какой-нибудь трюк, рассчитанный на публику: влезал по водосточной трубе на крышу двухэтажного дома или на карнизы верхнего этажа.
Мои восхождения пользовались огромным успехом у прохожих, ведь я не просто лез, а и еще играл на нервах у зрителей: то делая вид, что соскальзываю, эффектно замирал в воздухе и висел на одних руках, то закрывал глаза и раскачивался — притворялся, что теряю сознание. Эти театральные сцены производили сильное впечатление — как-то я чуть не отправил на тот свет от сердечного приступа свою мать.
Однажды, чтобы закрепить за собой славу храбреца, я объявил, что ночью пройду через кладбище. Это считалось равносильным самоубийству: среди мальчишек только и говорили о разных духах и шатающихся по ночам мертвецах.
В ту полночь приятели проводили меня до входной арки, подождали, пока я дошел до церкви, и побежали вокруг кладбища встречать меня у реки.
Как только я вошел в аллеи, меня обволокла густая тьма с сырым могильным запахом; от мраморных плит и крестов повеяло таким холодом, что меня начало знобить. На мгновение я пожалел о своей затее, но, вспомнив про ангела-хранителя, пересилил страх и пошел в темноту.
Чем дальше я углублялся, тем становилось холоднее и сильнее сгущалась тьма; но главное, над всем надгробным царством стояла жуткая тишина. То тут, то там лопались перезревшие стручки акаций, и звук падающих горошин казался какими-то голосами из-под земли. Несколько раз мне чудилось, что за могильными холмами кто-то прячется, но каждый раз я вовремя вспоминал о своем бессмертии и успокаивался.
Я уже прошел половину кладбища, как вдруг услышал сбоку какое-то цоканье — волосы на голове сразу встали дыбом, по спине побежали мурашки. Остановившись, я напряг слух. Цоканье приближалось. Теперь я уже отчетливо различал еще и чье-то дыхание — глубокое, тяжелое, с хрипотой. Меня затрясло, ноги стали ватными. Собрав все силы, я в панике припустился в сторону реки, но, не пробежав и десяти шагов, споткнулся о какую-то железку и упал, а когда поднялся, цоканье раздалось в двух шагах. Заледенев от страха, я закрыл лицо руками и замер. Кто-то огромный затоптался вокруг меня. Я чувствовал ветер, гуляющий по ногам, совсем рядом ощущал чьи-то тяжелые вздохи, но открыть глаза не мог. И только когда моего лица коснулось что-то горячее, я с криком отпрянул и почти хлопнулся в обморок, но увидел перед собой… лошадь! Она стояла рядом со спутанными передними ногами и обмахивалась хвостом.
Тот случай окончательно убедил меня в бессмертии. После него я натворил особенно много глупостей и, главное, стал закоренелым лентяем, то есть ничего не делал в расчете на уйму времени впереди. Только однажды наконец понял, что бессмертие зависит не от количества прожитых лет; что можно «вечно жить» благодаря личным достоинствам или работам, которые остались после тебя. Все это мне доходчиво объяснил сапожник дядя Игнат, фронтовик, одноногий калека.
Он сидел на углу нашей улицы — полный, много курящий, кашляющий, с блестящими озорными глазами. Дядя Игнат был мастер высокого класса; починенная им обувь носилась гораздо дольше отремонтированной в мастерских. И потом, он все делал красиво. Он был человеком безукоризненной честности и порядочности. Над каждой парой обуви подолгу корпел, отмачивал ее в воде, чтобы кожа стала эластичной, скрупулезно подгонял кусочки по цвету, строгал специальные распорки. В каждый ботинок, в каждую туфлю он вкладывал всю душу, как будто они были его последними шедеврами. Он был человеком каких-то высших неписаных правил. Правда, за свою работу установил несколько больший тариф, чем в мастерских, но, по-моему, это было справедливо, ведь он работал не только ради одних идеалов, но и содержал огромную семью. И потом, каждая хорошая работа стоит больше всяких денег.
Восседал на табурете он царственно: почти не меняя положение корпуса, чудодействовал одними руками. И, если я стоял рядом, что-нибудь рассказывал. От его тихого голоса, от неторопливой манеры говорить, от всего его облика веяло каким-то теплом, уверенностью и силой. Его было необыкновенно приятно слушать. Да что там слушать — стоять рядом и то приятно! Каждое утро я подходил к его будке, и он сразу мне кивал:
— Здравствуй, Алексей!
Он никогда не говорил просто «здравствуй», всегда называл по имени. Как-то поздоровался и спрашивает:
— Чтой-то ты сегодня такой развеселый?
— Да так. Все боятся смерти, а я ни капельки. — И дальше начал хвастаться своими подвигами.
Дядя Игнат слушал, улыбался, потягивал воду из бутыли в «плетенке» и работал — вгонял в башмак гвозди один за другим. Потом закурил, начал кашлять, краснея от натуги, и вдруг сказал:
— Все живое рано или поздно умирает. Но чего об этом думать-то. Особенно тебе… Надо стараться с пользой жить и все. Делать свое дело. И быть честным. Вот и весь секрет… А сначала понять, к чему ты больше способен, выбрать правильный путь и трудиться. Это каждому по плечу. Каждый к чему-нибудь да способен, хотя часто и сам об этом не знает. А вот какой-нибудь случай поможет или хороший человек заметит. А дальше уже все зависит от тебя самого. Вот и весь секрет…
— А разве вы не боитесь смерти? — неуместно и бестактно вставил я, зная, что у дяди Игната туберкулез.
— На фронте боялся, а теперь-то чего? Я, к примеру, могу спокойно умереть, ведь кое-что сделал полезное. Построил дом, вырастил детей, сотни людей обул в ботинки, посадил тополя на нашей улице, — он засмеялся, начал задыхаться от кашля…
Когда дядя Игнат умер, я долго не мог поверить в его смерть. Мне все казалось, что веселые и добрые люди не умирают, а остаются рядом с живыми, как их незримые товарищи, как их совесть. Теперь-то я знаю, что так оно и есть — каждый оставляет после себя не только детей и свои работы, но и память о себе, и пока человека помнят, он жив.
Дядю Игната хоронили сотни людей. Когда возвращались с кладбища, мой дядя сказал:
— Да-а, это большая потеря. Мир потускнел, на одного художника стало меньше. Художника по обуви. Могучего художника. О человеке не говорю. Если б он был плохим человеком, его не пришло бы столько народа провожать… Вон и дождь стал накрапывать — похоже, и небеса его оплакивают.
Лучшая тень — тень от родного дома
Под конец я хотел бы сказать несколько слов о себе, хотя уже и без того наговорил слишком много о собственной персоне. И все же (в качестве отступления) дополню портрет несколькими штрихами.
Вообще-то я был тихий, но стоило меня разозлить, как я совсем терял голову — в глазах появлялся воинственный блеск, я громко сопел, надувался и набрасывался на обидчика с кулаками. Частенько я пускал в ход кулаки и не только когда злился, но и при разрешении различных спорных вопросов. Правда, я был отходчив и после ссоры терзался от своей несдержанности. Конечно, от этого тому, кого обидел, легче не было, тем более что у меня не хватало мужества признаться в своем раскаянии. Я и хотел бы искупить вину, но было стыдно признавать себя неправым.
Все детство я страдал от двух вещей: худобы и ласкательного имени Лесик. Мальчишкой я очень много ел, но все равно был на редкость худым — если бы не чрезмерная подвижность, прослыл бы дистрофиком. Мать водила меня к врачам, но те говорили, что я просто «энергичный ребенок и калории из организма быстро улетучиваются». В то время, стесняясь худобы, я никогда не купался на пляжах — всегда в стороне от всех, где плавали утки или по брюхо в воде стояли коровы. Что я только не делал, чтобы пополнеть: вставал и ложился спать по расписанию, старался как можно меньше двигаться и как можно больше есть — месяцами боролся с худобой, но в конце концов признал, что у меня нет ни одного шанса на победу. Я пришел к выводу, что мне просто нужно было родиться более спокойным.
Еще хуже обстояло дело с именем Лесик. Оно постоянно портило мне настроение. Например, играю во дворе, вдруг мать кричит:
— Лесик! Иди обедать!
Ребята сразу начинают изощряться:
— Лесик, песик, колесик!..
Я стою и краснею от стыда и злости. Это совершенно выводило меня из себя, особенно если рядом находились девчонки. Разве я мог тогда предположить, что через двадцать лет много отдал бы, чтобы снова услышать от матери это имя?
В то время я хотел быть другим — высоким и широкоплечим, с ослепительной, располагающей улыбкой и стальным взглядом. Я представлял себя путешественником или предводителем шайки пиратов. И всегда женским сердцеедом. В своих странствиях я значительное место отводил романтическим приключениям. Сюда входили: прямые похищения возлюбленных, разные околдовывания посредством героических поступков, расправ с соперниками, блестящих монологов и пения под гитару. Но все же роль основного оружия, убивающего красавиц наповал, отводил своей улыбке и гипнотическому взгляду. И конечно, имени. Ведь звали бы меня тогда не каким-то там Лесиком, а Майклом или Робертом.
Представляя все это, я частенько мысленно объезжал весь мир и становился известным, богатым — обладателем не только неимоверных сокровищ, но и огромного гарема. В такие дни, опускаясь на землю, я обливался холодной водой, поднимал кирпичи в саду, постоянно вертел рогатку и только и ждал, в кого бы выстрелить; по улице ходил вразвалку, выпятив грудь, всем улыбался, без умолку развязно трепался о своих «подвигах» и горланил марши. Кажется, я догадывался, что состояние духа накладывает отпечаток на внешность, и был уверен — на моем лице написана значимость, а в походке видна уверенность преуспевающего человека. Но, к сожалению, это видел только я, а другие даже не догадывались. Больше того, почти все видели, что на моем лице написано совсем другое, и, ясное дело, отворачивались при встрече. И в первую очередь девчонки.
На какое-то время я впал в другую крайность — стал изображать из себя мудреца: на моем лице появился усталый взгляд, понимающая усмешка, на все вопросы я отвечал многозначительным молчанием. Но и тогда успеха не имел. Все только посмеивались, а девчонки так просто бежали от меня без оглядки.
Лишь повзрослев, я понял секрет успеха таких людей, как дядя, — оставаться самим собой. Как только я отбросил напускные маски, сразу стал со всеми ладить. Даже с девчонками. Но особенно со старушками, потому что всегда знал все новости и был как никто болтлив. Кстати, та бабушка грибница, за которой я когда-то следил, в конце концов стала моим самым благодарным слушателем. Я сочинял ей такие небылицы, что у самого захватывало дух, но она всему верила.
В то время, поскольку я не расставался с рогаткой, я зарекомендовал себя живодером, но на самом деле это было не так. До школы я действительно стрелял птиц, но по мере взросления, все больше переходил на неживые мишени. Лет в пятнадцать и вовсе впал в сентиментальность — мне стало жалко рвать цветы и ловить насекомых. Правда, в это никто не верил. Все считали, если я не убиваю в данный момент, это еще не значит, что навсегда покончил со своими замашками. Мою мягкотелость рассматривали как некую передышку, как обдумывание новых планов насилия. Обо мне уже сложилось определенное мнение, и его не так-то просто было изменить. А мне ничего не оставалось, как поддерживать репутацию мальчишки с каменным сердцем. На людях я храбрился: обрывал цветы, ловил лягушек и жуков, запихивал их в коробки и банки, а потом, без свидетелей, ставил цветы в воду, а пленников выпускал на свободу.