— Все! Грубая игра! Будем бить штрафной!
Вовка остановился и растерянно забормотал:
— Извини. Штрафной так штрафной!
Я еще немного похромал для приличия, потом разбежался и со всей силой ударил по мячу; и если бы попал по воротам, голубоглазый шкет улетел бы вместе с мячом, но я, к сожалению, промазал.
От этого промаха я совсем потерял голову — стал симулировать «грубую игру» через каждые пять минут: делал вид, что меня сбивают и, корчась от боли, требовал штрафного — из тридцати моих ударов половина достигла цели и счет сравнялся. Честь нашей улицы была восстановлена.
Вовкина команда начала игру с центра «поля», а мы всей дружиной выстроились перед своими воротами, устроили неприступный бастион — были полны решимости сохранить почетный для нас счет до конца игры. Но тут произошло невероятное: желая растянуть нашу оборону, Вовка отпаснул мяч своему вратарю, но тот вдруг споткнулся и упал. И мяч тихонько вкатился в ворота. Мы схватились за животы и запрыгали от радости — в такие моменты (чужих промахов) почему-то большинство людей показывает свои не лучшие качества, и мы не были исключением.
— Гол в свои ворота! Мастер-пепка!
Расстроенный Вовка только махнул рукой.
— С каждым бывает. Сейчас отквитаю.
— Нет уж, дудки! — я моментально перестал смеяться. — Матч окончен. 16:15 в нашу пользу. — Я вскинул руку и запел победный марш.
— Может, поиграем еще? — предложил Вовка. — Вы что, устали?
— Ничего мы не устали, — хмыкнул я. — Мы никогда не устаем. Просто у нас дела. Много всяких дел.
— Жалко! — Вовка вздохнул, улыбнулся и пожал мне руку, как бы поздравляя от всего сердца. — Ну, ладно. Конечно, обидный гол, но ты все равно здорово бьешь по воротам и ваш вратарь молодчина.
Мне было приятно слышать эти слова, но почему-то после них уже не хотелось петь марш. А тут еще к нам подошел голубоглазый вратарь и дрожащим голосом произнес:
— Это я виноват, — он не выдержал и расплакался.
Когда Вовкина команда ушла, мне вдруг стала противна наша победа.
На следующий день я разыскал Вовку и покаялся, рассказал про свои трюки. Он великодушно простил меня и быстро все забыл, но я почему-то помнил долго. И расстроенное Вовкино лицо и чумазый живот голубоглазого вратаря, и его дрожащие губы. До сих пор тот день лежит темным пятнышком на моем детстве; оказалось, самый беспощадный судья — собственная совесть.
Вовкин отец пропал без вести на фронте, он жил с матерью уборщицей и старшей сестрой — работницей хлебозавода. Безотцовщина в семье давала о себе знать: сестра покуривала и выпивала и слыла «девицей легкого поведения», а Вовка постоянно прогуливал школу, но учителя из жалости натягивали ему отметки и он числился «стабильным троечником».
В послевоенное время большинство ребят лето проводили в пионерских лагерях, но некоторые (вроде Вовки) были предоставлены самим себе и целыми днями шастали по улице, играли в войну и футбол, что мне казалось несравненно интересней казарменной жизни в лагере (в нашей семье в лагерь отправляли сестру, а брата — в выездной детсад, меня несколько раз отвозили к тете Груне на дачу). Понятно, Вовка имел уйму времени, чтобы отшлифовать свой природный футбольный талант и обогатиться знаниями в области футбола. И он, как нельзя лучше, использовал это самое время. Вовка знал всех игроков городской команды «Компрессор», о каждом мог рассказать абсолютно все, вплоть до его любимых блюд, но особенно восхищался центральным нападающим Поповым, знаменитостью нашего городка, единственным футболистом, имеющим звание «мастер спорта» — за ним Вовка ходил по пятам.
Перед стадионом стоял неказистый домишко, который служил и раздевалкой, и душевой, и судейской, и билетной кассой; венчала строение очень умная надпись: «Пожар легче предупредить, чем погасить». Трибуна была только с одной стороны поля — три ряда сколоченных сосновых досок — в жару из них вытекала смола и приклеивала зрителей к скамьям. Мы пролезали на стадион через забор со стороны кладбища.
В нашем городе было две команды: «Компрессор» и «Трудовые резервы» от хлебозавода — они и сражались меж собой весь сезон. Но однажды состоялся Большой футбол — товарищеская встреча наших и украинских компрессорщиков. Мы ждали этого матча целую неделю, но в тот день билеты взвинтили втрое, а вдоль забора поставили самых суровых милиционеров. Мы с Вовкой топтались перед входом на стадион и с завистью смотрели на счастливцев с билетами. Что самое обидное — некоторые из них первый раз в жизни пришли на стадион (завсегдатаев мы знали в лицо, всех наперечет), пришли с женами, только потому, что приезд украинских футболистов был событием в нашем городе, и они не могли его пропустить… Один за другим на трибуну проходили случайные зрители, а истинные ценители, знатоки этой волшебной игры, околачивались перед входом.
Когда началась игра, мы с Вовкой и десятка два таких же несчастных стали жадно вслушиваться в гул трибуны. Временами слышались крики:
— Попов! Не отдавай мяч! Бей сам!
Из этих призывов было ясно — наши все-таки наседают; Вовка, накручивая себя, подмигивал мне, сжимал кулаки, пинал воздух. Но потом трибуны стихали, и мы догадывались — атакуют гости; Вовка, проявляя жуткую нервозность, хмурился и грыз ногти.
К концу первого тайма раздался резкий свисток судьи, по трибунам прошел стон, и один из болельщиков из-за ворот стадиона сообщил нам:
— Украинцы забили!
Над репутацией нашей команды нависла нешуточная угроза. В это время какой-то мальчишка крикнул, что милиционеры отошли от забора и смотрят игру. Мы ринулись на кладбище и, перепрыгивая через могилы — проявляя жуткую непочтительность к усопшим, вскоре очутились на стадионе.
Во втором тайме наши решили отыграться; при мощной поддержке болельщиков всей командой навалились на ворота гостей, а те ушли в глухую защиту, тянули время — их вполне устраивал счет. На трибунах начали свистеть, улюлюкать:
— Мастера, называется! Это разве ж игра, одна тягомотина!
— И куда судья смотрит! — распалился Вовка.
То ли судья услышал Вовкино негодование, то ли до него дошло, что гости умышленно затягивают время, только он сделал капитану украинцев предупреждение, а в сторону их ворот назначил штрафной. Бил, конечно, Попов. Кто ж как не он?! Он был мастер крученых ударов — мог так послать мяч, что тот, описав дугу, снова к нему возвращался; ну, не совсем в ноги, разумеется, — немного в сторону, ведь мяч все же не бумеранг…
Попов пробил классно: мяч, обогнув стенку из игроков, попал в перекладину; еще бы совсем чуть-чуть, совсем каплю — и был бы в воротах. По трибуне прокатился тяжелый вздох; Вовка с досады ругнулся.
Эта неудача сильно отразилась на игроках «Компрессора» — они раскисли и до конца матча еле передвигали ноги, вроде и смирились с поражением — все игроки, но не Попов. «Мастер крученых ударов» с двойным усердием забегал по полю. Так было всегда: чем в худшем положении оказывалась его команда, тем напористей он рвался к воротам противника. Усилия Попова не пропали даром: во время очередного прохода его снесли во вратарской площадке, и судья назначил пенальти. На трибуне все повскакали с мест, стали хлопать друг друга по плечам, пожимать руки. Вовка взвизгнул:
— Щас им даст Алексей Петрович девяточку!
Попов разбежался, ударил… и промазал. На трибунах кто-то схватился за голову и завыл, кто-то рухнул без чувств. Вовка отвернулся и по-моему зарыдал. Знаменитый Попов! Надежда всех болельщиков! В момент, когда решается судьба матча, не попадает по воротам. Любой мальчишка попал бы! Мы с Вовкой были уверены — после игры Попов покончит с собой или, по крайней мере, навсегда уйдет из спорта. По нашим понятиям так должен был поступить — просто обязан — каждый, в ком сохранились честь и достоинство.
С некоторой обеспокоенностью мы ждали команду около раздевалки, и вдруг увидели: Попов идет улыбающийся, весело перекидывается словами с вратарем украинцев. Проходя мимо нас, подмигнул Вовке и развел руки в стороны:
— Все бывает. На то и спорт. И брось горевать, мальчуган!
В то замечательное время…
Многим я увлекался в детстве, но все мои увлечения рано или поздно проходили, большинство даже до того, как я успевал по-настоящему ими увлечься. Чаще всего меня просто-напросто останавливали первые же трудности. И только поездки в трамвае я не бросал. Даже когда заимел велосипед и перестал нуждаться в транспорте, все равно продолжал кататься на трамвае. Я и сейчас трамваи люблю, и, если никуда не спешу и замечу — красный вагон катит по рельсам, — обязательно проеду пару остановок.
Каждый раз, когда я просил у отца деньги на трамвай, он говорил:
— Ничего не получишь. Почитай лучше, чем кататься без дела, — он начинал перечислять книги, которые мне необходимо было прочесть.
Как-то я послушался его и уселся за чтение. Причем читал запоем — за день три толстые книги осиливал. Читал я только самую суть. Разные там описания пропускал, скучные монологи — тоже. Уж не говорю о сценах про любовь — те просто перелистывал. Слово «любовь» уже тогда не было для меня загадочным, поскольку я любил Таню — девчонку с соседней улицы. Ничего хорошего мне эта любовь не давала. Наоборот, только отрывала время да вносила душевное беспокойство.
Вскоре я с полным правом стал доказывать отцу, что ничего не получаю от книг, а время, которое трачу на чтение, можно с большей пользой провести во дворе. На это отец говорил, что я просто не умею читать, что над написанным надо размышлять, делать выводы и кое-что различать между строк. Эти туманные рассуждения еще больше убеждали меня в собственной правоте, и я продолжал уверять отца, что одна поездка в трамвае стоит десяти книг, что, когда едешь, у тебя перед глазами жизнь всего города, все новости. Короче — я доказывал отцу, что знания, почерпнутые из жизни, важнее знаний из книг.
Поняв, что отца не переубедить, я переключился на мать — пытался ей доказать, что поездки в трамвае мне нужны как воздух и что ограничение в деньгах может серьезно отразиться на моем умственном развитии. В те дни я жил в атмосфере постоянного доказывания. Даже бабушке приходилось доказывать, что родители относятся ко мне предвзято. Бабушка не соглашалась со мной, но, пытаясь успокоить, совала мне в руку медяки на трамвай. Я немедленно отправлялся на остановку, садился в трамвай, брал билет и, прислонившись к стеклу на задней площадке, смотрел на убегающие рельсы.
Я любил кататься на всем, что двигалось: на двери, бочке, калитке, самокате, и конечно на коньках, лыжах и санках, на плоту и лодке, и само собой — на велосипеде, но больше всего на трамвае. А как я вскакивал на подножки и «колбасу»! Один раз только разбежался и хотел впрыгнуть, как какой-то бородач обнял меня и не пускает. Я его ругаю и колочу, а он смеется:
— Ничего, вырастешь, спасибо скажешь!
Его лицо до сих пор стоит передо мной — хороший такой бородач.
В другой раз мы с отцом спешили в баню. Подбегаем к остановке, а трамвай потихоньку отходит.
— Эх, была не была! — вздохнул отец (он впервые решался на такое). — Сможешь впрыгнуть? — и отец вдруг вскочил на подножку, да так легко, будто проделывал это не раз.
Я усмехнулся и, решив показать класс, небрежно разбежался и прыгнул на ступеньку, не касаясь руками вагона, при этом еще посмотрел на отца, пытаясь по его лицу понять, оценит ли он мое мастерство. Но надо же! Моя нога попала не на ступеньку, а гораздо ниже — на булыжники, да еще как-то нелепо подвернулась. Короче, я потерпел фиаско и, сконфуженный, хромая, заковылял в сторону. Отец соскочил ко мне:
— Ну ничего, ничего! Без навыка это, конечно, трудновато, но этому и учиться не нужно.
Что я мог сказать?! Мои слова выглядели бы жалким лепетом.
По нашему трамвайному маршруту ездило немало интересных людей. Часто я встречал рыбака, который всегда рассказывал попутчикам один и тот же случай, как он вылавливал рыбин в обхвате с самовар (сколько в его истории было правды знал один Бог). Говорил он тихо, как-то заученно, все время замолкал на полуфразе, прислушиваясь к разговорам соседей, и бормотал:
— Вот дуралеи!
Иногда он не выдерживал и встревал в чужие беседы, вносил поправки и уточнения. Вряд ли он был чересчур любопытен, скорее — просто хотел таким образом обратить на себя внимание, чтобы потом рассказать свою историю, а может быть, как каждый врун, требовал от других точности.
Нередко в трамвае ездили две старушки: одна — неподвижная молчунья, в кружевах, рюшках и с допотопной сумкой, и ее приятельница — молодящаяся, с живым, бегающим взглядом, со спиральками волос около ушей. Эта вторая старушка постоянно вздыхала о прошлых временах, при этом укоризненно поглядывала на молодых девушек и дружелюбно посматривала в мою сторону, как бы предугадывая эффект, который произведут ее слова на меня. Старушка знала, у кого искать поддержки, ведь я был как раз в том возрасте, когда особенно презирают девчонок. А может быть, она это делала без всякой задней мысли — я же говорю, что вообще нравился старушкам.
Случалось, молодящаяся старушка слишком расходилась, громко, на весь вагон, критиковала современную моду. Тогда кто-нибудь из пассажиров непременно заступался за молодежь, пытался оправдать ее стремление к смелым, открытым формам. Эти возражения еще больше распаляли старушку: она вскакивала с места и, сердито бормоча, начинала проталкиваться к выходу. В такие минуты я больше всего боялся, что она выпрыгнет на ходу, но возбужденная старушка никогда не забывала подергать веревку звонка, и только после полной остановки вагона победоносно выходила на улицу…
Существует предположение, что у некоторых женщин к старости появляется какой-то воинственный дух. Пожалуй, так оно и есть. С другой стороны, — наша Кириллиха находилась в «цветущем» возрасте, но вела себя, словно генерал в юбке — ей было мало командовать своим мужем, она покрикивала и на чужих мужей, и на совсем посторонних мужчин.
Однажды я ехал в трамвае в полдень, когда улицы пестрели от прямо-таки пульсирующего света. Вагон был совершенно пустой, только на передней площадке стояла «читательница» — так я прозвал светловолосую девушку, с раскосыми глазами и большим ртом, — она всегда читала Чехова. Я часто встречал ее — она входила на остановке «Дамба», брала билет, смотрела — счастливый ли номер, и проходила на переднюю площадку. И, как я сказал, всякий раз читала Чехова.
Как только трамвай подъезжал к остановке «Цепной мост», девушка закрывала книгу и подходила к двери. На этой остановке входил парень-весельчак с добрым лицом — полный, круглолицый и рыжий, похожий на комических персонажей в «Крокодиле»; он целовал девушку в щеку, протягивал ей горсть леденцов и начинал без умолку рассказывать о своей автобазе, где работал слесарем (это я знал точно, поскольку слушал парня разинув рот), о занятиях штангой в спортобществе «Трудовые резервы», где замахнулся на всесоюзный рекорд, расхваливал своих товарищей, с которыми строил буер — он таращил глаза, смешно надувался и пыхтел. Девушка смотрела на него не отрываясь, с безмерным восхищением. Да и как еще можно было смотреть на такого заводного парня?!
Но иногда у этих счастливцев возникали размолвки, они спорили о каких-то «непонятных чувствах» и «затянувшихся отношениях» (я напряженно вслушивался, но мало что понимал в их разговоре, только догадывался — у них что-то не ладится). А иногда они оцепенело молчали, взявшись за руки и улыбались каким-то тайным мыслям. Если тогда и смотрели в мою сторону, то все равно меня не видели. Они выходили вместе на остановке «Перекресток».
Я так привык к этим влюбленным, что, если долго их не видел, мне прямо чего-то не хватало. Однажды осенью, в дождливый день, девушка вошла в вагон расстроенная; проскользнула на переднюю площадку и прислонилась щекой к стеклу. Чехова так и не раскрыла, держала под мышкой. Около «Цепного моста», как обычно, подошла к двери и стала всматриваться в ожидающих на остановке. Вошло несколько пассажиров, но рыжего парня не было. После этого я долго ее не видел. И не видел парня-добряка. Каждый раз, катаясь в трамвае, надеялся их встретить, но они не появлялись.