Ферельцт Савелий Карлович
Путешествие критика, или Письма одного путешественника, описывающего другу своему разные пороки, которых большею частью сам был очевидным свидетелем
Annotation
Среди тех произведений ранней русской прозы, в которых нашли выражение просветительские идеи и реалистические тенденции, следует назвать одно из "путешествий", которое долгое время оставалось вне поля зрения историков литературы. В 1818 г. в Москве вышла книга под названием: "Путешествие критика, или Письма одного путешественника, описывающего другу своему разные пороки, которых большею частью сам был очевидным свидетелем. Сочинение С. фон-Ф.". Автором книги был С. К. фон Ферельцт, учитель главного народного училища, а затем гимназии во Владимире. Свою книгу он писал в начале века, и в 1810 г. она уже получила цензурное разрешение. Но выход ее из печати задержался, что объясняется, видимо, остротой критики дворянства. " Путешествие критика" — это ряд бытовых очерков в эпистолярной форме (34 письма), в которых дается широкий охват русской жизни начала XIX века: в них ставятся вопросы, касающиеся суда, администрации, семьи и брака, воспитания детей. Большая часть очерков посвящена двум вопросам — разложению провинциального поместного и городского дворянства и тяжелому положению крепостного крестьянства. Картина дворянско-крепостнического общества, нарисованная автором " Путешествия критики", поистине ужасна. Отовсюду, со всех сторон показываются фигуры Бесчестовых, Беспорядковых, Высокомеровых, Свисталовых, Надуваловых, к ним присоединяются Шемяки, Вральманы, а также различные безымянные чудища, какие-то свиные рыла (письма 3, 4 и др.). Только изредка на этом сплошном черном фоне появляются светлые точки: умный, честный, покрытый ранами полковник К., уличивший судей в формализме и бесчеловечии (письмо 31); молодой офицер, полюбивший крепостную девушку, давший слово на ней жениться; добродетельная барыня, воспитывавшая крепостную девушку, как родную дочь.
Ферельцт Савелий Карлович
Предисловие.
Quid rides? Mutatо nomine de te fabu1a narrature.
QuintusHoratiusFlaccus
(Чего смеешься? С изменением имени о тебе речь идет (лат).).
Квинт Гораций Флакк.
Друг мой никогда не имел желания быть страдальцем учености, или, просто сказать, автором. Писавши ко мне письма сии, он не предполагал, что из них со временем составится порядочной величины книжка и, что всего страннее, книжка печатная. Да и я со своей стороны никогда не решился бы выдать их в свет, если бы не убедили меня к тому друзья мои. Они уверяли меня, что сочинение сие не безделица; что оно назидательно для нравов, и потому очень полезно. Впрочем я не знаю, какую оно может принести пользу. Ежели предположить, что люди, коих пороки здесь описываются, прочитавши письма сии, ужаснутся преступлений своих и исправятся, так их давно уже и на свете нет; ежели же почесть пользою то, что современники наши и потомки, прочитавши их и почувствовав отвращение к описываемым в них порокам других, почувствуют, может быть, отвращение и к порокам собственным: так пороки в мире всегда есть и всегда будут. Следовательно, всегда и всякой может видеть их в натуре. Но это постороннее: благоразумные читатели сами могут судить полезно ли сочинение сие, или нет.
А я с своей стороны по долгу издателя должен усердно просить и прошу всех умеющих читать, или только слушать с понятием и без понятия, чтобы удостоили благосклонного принятия сии письма. Друг мой писал их не с тем, чтобы злословить других и не с тем, чтобы делать другим нравоучение. Короче сказать, он писал только для моего удовольствия; а я вздумал поделиться сим удовольствием с другими. Впрочем, ежели кому-нибудь захочется из пороков других поучиться добродетели, тот пусть учится.
Письмо I.
Первое воззрение городского жителя на деревенскую природу.
Теперь я не удивляюсь, любезный друг, почему многие путешественники наводят на читателей тягостную дремоту сочинениями своими, состоящими большею частью в длинных описаниях и скучных рассказах обо всем том, что они видели и слышали во время путешествия своего! — Собственный опыт удостоверил меня, что и сами они, переезжая из одного места в другое, не беспрестанно восхищаются новостью зрелищ: но иногда, или позабыв, что они от природы весьма любопытны, или утомившись от любопытства, подобно обыкновенным смертным зевают, дремлют и нередко засыпают со скуки. — Не везде миртовые аллеи; не везде прекрасные равнины, усеянные благоуханными цветами; не везде резвые ручейки с нежным журчанием пробегают по камешкам; не везде слышно сладкогласное пение соловья. Есть места дикие, каменистые, песчаные, безводные, где ничего не слышно, кроме отвратительного карканья галок и ворон.
Выезжая из М. и без сожаления прощаясь с шумными весёлостями, я не о чем более не думал, как о тех сладостных удовольствиях, которые буду вкушать в объятиях деревенской природы. — Родившись в городе, и никогда почти из оного не выезжая, я знал природу по одним только описаниям; и сердце мое, как бы не доверяя сим описаниям, стремительно искало тех пленительных предметов, коих изображение произвело в нем весьма сильные и приятные впечатления. Не без причины не доверяло оно, (ежели только не доверяло) как несходно изображение природы с самой природою! На месте зелено-бархатных лугов увидел я просто зеленые луга. Это заставило меня выбросить из головы все описания, какие только я знал. "Пусть сама природа напечатлевает образ свой на сердце моем, — сказал я. — Для чего изображать нам ее в бархатных, атласных и прочих уборах? Она их никогда не носит; свой собственный и ей одной приличный наряд служит ей всегдашним украшением. — Да и что может значить зеленый бархат в сравнении с простою зеленью? О природа! Какая неизъяснимая красота в самом безобразии твоем! Какое величие в простоте твоей"!
Вообразив, что на прекрасной долине, которая была пред глазами моими, непременно должны быть хоры резвых пастухов и веселых пастушек, я повсюду искал взорами сих счастливых любимцев природы; но нигде ничего не видно. — Наконец к несказанному удовольствию моему увидел я стадо, увидел самого пастуха — и в то же мгновение, едва переводя дыхание свое, приложил внимательное ухо, чтоб насладиться нежными звуками свирели, или восхитительным пением его. — Но вообрази удивление мое и досаду! Я услышал один пронзительный свист и хрипловатые вскрикивания: "Эй!.. Куда! Я тебя"! -
Далее представилось взору моему обширное поле, на котором видно было множество земледельцев. Я захотел в последний раз испытать верность чувствительных путешествователей и готов был божиться за их честь, предположив за верное, что земледельцы более постоянны, нежели пастухи и пастушки. Следовательно, я буду иметь удовольствие слышать веселые песни их; но, к сожалению, узнал, что и они веселятся, занимаясь трудною работою, в одном воображении писателей, известных в публике под именем чувствительных. — Весело чувствительному празднолюбцу смотреть на работающих: — каково-то работать? Весело и работать, но с прогулкой и для прогулки. А работать для того, чтобы трудами своими доставлять пропитание не только себе, но и сим чувствительным сочинителям, есть действие столько же несообразное с негою и веселостью, сколько и сама праздность несходна с трудолюбием.
Наконец я вникал и в самые нравы сельских жителей, желая найти в них ту простоту и невинность, которую воспевают стихотворцы. Нельзя сказать, чтоб сии добрые качества были совершенно потеряны; но, к сожалению, и самые малые остатки их — остатки истинного величия человеческого во многих обезображены, или, так сказать, подавлены грубостью и невежеством в такой же точно степени, как у жителей большого света — упрямством и ловкостью. Человек везде одинаков, везде малые совершенства его помрачены множеством слабостей и недостатков. Астреин (Астрея (миф) — богиня справедливости, покинувшая землю с наступлением "железного века") век прошел. Зло владычествует над всем миром — только что не во всех местах с равною силою и могуществом. Там, где более просвещения и человечности — где, по словам одного писателя, утвержден престол его, оно располагает сердцами людей с неограниченным полномочием; напротив менее оказывает могущества там, где природа не потеряла права свои, или лучше не перерождена искусством. По сему между людьми не совершенно грубыми и не совсем образованными, особливо между такими, которые живут в отдаленности от городов, в полном смысле просвещенных, несравненно менее приметно пороков, нежели там, где они совсем неприметны, то есть где их чрезвычайно много; но где умеют их, нарядив в одежду добродетели, тонкого вкуса и совершенной приятности, делать любезными, необходимыми. Между людьми необразованными пороки тем более приметны, что они всегда являются в собственном безобразном виде своем. По видимому сим самым удобно могли бы они возбуждать отвращение к себе и ненависть: несмотря на то, люди, кажется, столько же любят их, сколько и гнушаются ими. — Такова участь человека! Модное просвещение и закоренелая грубость хотя кажутся быть друг другу совершенно противными: однако же они действуют ко вреду человека согласно, соединенными силами — только что в различных направлениях. И то и другое (сказать языком Экартсгаузена (Карл Экартсгаузен (1752 — 1803 гг.) немецкий философ второй половины XVIII века — мистик, реакционер)) раскрывает в человеке качество зверской натуры. Первое, обманчиво возвышая разум его выше обыкновенных суждений, выше человечества, доводит его до состояния зверя, рождая в сердце его коварство лисиц, притворство и лютость гиены и крокодила. А последнее, под видом опасения уклониться от простых правил природы, неприметным образом производит в нем свирепость медведя, алчность к хищничеству волка и кровожадность тигра.
Так, друг мой! Большая часть людей переходит всегда из одной крайности в другую. — Один чрезвычайно груб, упорен, закоснел в предрассудках и зол. Другой имеет просвещенный разум, возвышенно мыслит, благородно чувствует — и подло делает. Истинно просвещенные, истинно добрые очень редки. Очень немногие умеют образовать разум свой так, чтобы, освобождая его от суеверия и ложных мнений, не освобождали вместе от познания тех высоких истин, которые составляют прямое достоинство человека. Впрочем не подумай, чтобы сии великие люди были только в местах просвещенных.
Природа во всем наблюдает порядок и равновесие. — Образованные люди блистают нарядами и словесностью — чем же могут равняться с ними простые, непросвещенные, если не духом и делами? Поверь, друг мой! Простое рубище так же удобно может покрывать великого человека, как пышный наряд подлого и гнусного. Сим оканчиваю я письмо мое.
Впредь буду писать к тебе чаще, или реже, смотря по тому, как будут позволять обстоятельства.
Письмо II.
Бесчеловечный поступок Н. со своими крестьянами.
Сие пишу я к тебе, любезный друг, из одной деревни, в которой, остановившись обедать, пробыл я долее обыкновенного, и охотно согласился бы пробыть еще долее; но если бы судьба меня не привела в нее, то никогда бы не согласился не только быть в ней, но даже и знать о ней. Как сладко утешать нечастных, и вместе как горестно видеть нечастных, не имея возможности отвратить от них несчастие! Сие-то самое было причиною того, что я желал быть и не быть в этой деревне.
Какая разница, друг мой, между несчастными, которых мы видим на театре, и несчастными в самом деле!
Там угнетаемый бедствиями, желая возбудить в зрителях сожаление, силится выжать из сердца своего слезы; но сердце его каменное, глаза сухи. Здесь страждущий, желая скрыть скорбь свою от других, силится удержать слезы; но слезы стремительными потоками текут из глаз его.
Подъезжая к сей деревне, приметил я на улице во множестве собравшийся народ. При виде меня, или лучше сказать, повозки моей толпа сия пришла в беспокойное движение. Многие, как казалась, побежали по домам.
Я подъезжаю ближе. Горестные рыдания поражают слух мой.
" Что это значит"? — спросил я извозчика.
" Они верно почли нас за исправника, или за заседателя", — ответствовал он хладнокровно.
" Да разве вы боитесь исправников да заседателей"? — подхватил я с живостью.
— Кого же нам еще так бояться, как не их? Ежели один из нас виноват, он для оправдания своего оклеветывает десятерых, коих всех потащат к ответу; и мы люди как безграмотны, так и робки, от чего нередко сами на себя надеваем кандалы.
— Да они по окончании дела невинных оправдают.
— Ах сударь, вить часто невинный от робости своей страждет за виновного смельчака, и земский судья не Святой Дух: как же их не бояться?
Разговаривая таким образом, подъехали мы к самому тому месту, где народ, кажется, предуведомленный о нашем прибытии, нарочно собрался и ожидал нас. Они все униженно кланялись мне, окидывая меня печальными взорами. Сердечная скорбь живо была начертана на лицах их.
" Здравствуйте добрые люди"! — сказал я им, так же кланяясь.
" Здравствуйте сударь"! — говорили они сквозь зубы.
" Вы, кажется мне, что-то печальны"? — спросил я.
" Чему батюшка, радоваться, коли Господь послал на нас такую страшную планиду"? — ответствовал мне один старик.
Казалось, он хотел еще что-то прибавить, но горестные всхлипывания воспрепятствовали ему говорить более.
Причина грусти их мне была неизвестна; но при виде сего седого старца, которой от старости и с печали едва стоял на ногах, насилу мог я остановить в глазах моих
слезы, которые вытекли уже из моего сердца
— Бог столько же и милостив, сколько правосуден. Он послал на вас невзгоду, Он же может и отвратить ее, сказал я с сострадательным видом. Вера-то неймется, батюшка! отвечал мне другой старик, у коего глаза покраснели и опухли от слез. — Я прошу у Вас гостеприимства. (Надобно знать, что эта деревня стоит не на большой дороге.)
Стар. Милости просим! Но скажи нам, батюшка, как далеко остался барин наш и скоро ли к нам будет?
Я. Я вовсе не знаю, кто таков барин ваш. Следовательно не могу знать и того, как далеко он едет и скоро ли будет.
— Так ваша милость кто же? — спросил он, несколько подбодряясь.
Я дал ему в коротких словах знать о себе.
— Ах! батюшка! как ты нас напугал! — вскричал он: мы думали, что ты тот самый, который приедет к нам с барином нашим. Теперь с нас как гора какая свалилась. -
Потом, обращаясь к товарищам, продолжал, — еще таки, братцы, Господь до нас милостив! Еще таки хоть денек, хоть часок, хоть минуточку побудем мы вместе с детьми
своими, друзьями и братьями.
Я. Как зовут вашего барина?
Ст. Н. М. Я. Вы не знаете его?
Я. Нет! Да почему он вам так страшен?
Ст. Да так-то, батюшка! страшен, что как вздумаешь про него, так волосы дыбом становятся. Десять лет, как мы ему достались в руки; десять лет он гнетет нас страшными налогами, десять лет сосет кровь нашу. Работаем и день и ночь — а все на него. Он же последний кусок ото рту отнимает у нас. Да уж добро бы хоть жил он, как люди-то: а то в дому у него собаки нечем выманить. Хоть бы денек когда вздохнули, хоть бы на минуту кручина отвязалась от нас. И не знаем, что такое за радость; поглядим на добрых-то людей, так и Господи тошно! Живут, как милой свет — только тешатся. А у нас ложишься плачешь; встаешь — опять за то же.