- Мне надо, Герман.
- Умный понимает, глупый слушает.
- Я тебя выслушал.
- Как хочешь.
Перец ввалился в трюм, путаясь в брезенте, матерясь и отмахиваясь.
- Темную? - пропыхтел унтер, когда Герман освободил его из портьеры. - Кому? Перцеву? Отоварю!
- Смирно! - приказал я унтеру как старший по званию.
Перец шатнулся, и замер по стойке смирно: локти полусогнуты, ладони по швам.
«Палками их, что ли, муштруют?», - удивило меня такое дисциплинарное послушание унтера.
- Выйти из строя! - отработал я командирским голосом. - Два чайника вне очереди!
Эсэсовец послушно допивал второй чайник, когда Герман вернулся к столу с чугунной сковородой, и сзади накрыл ей унтера по затылку. Связавши унтера канатом так затейливо и ловко, что Перец и шеи не мог свернуть, а мог только ворочать глазами, когда я выплеснул на него тазик с водой от ревматизма, Герман посоветовал мне расслабиться.
- Для собранности.
И подал пример, осушив пиалу.
- На площадь не прись, капеллан, - задушенным голосом предупредил меня эсэсовец. - В бритвенной полосухе как ноготь состригут.
- Тебе что за горе? - я закусил самогонку луком.
- Мне разбор. Я присягой связан.
- Концом ты связан, - объяснил ему Герман истинное положение. - Хочешь, дергайся, хочешь, я тебе вслух почитаю.
- Это у него конец такой? – унтер дернулся, и скосил зрение, пытаясь разглядеть свои путы. - Славяне баяли, да я не поверил.
- Вы очень испорченный человек, Перцев - осудил я эсэсовца.
- А тебе, мусульманин, я лично собью, - не унимался Перец.
- Двадцать палок вне очереди, - вынес я унтеру взыскание.
- Германа замени, святой отец! - унтер напрягся так, что у него жилы на шее вспухли. - Очко-то не резиновое!
- Тебе что будет, Герман? - пнув эсэсовца по ребрам, я скосился на Глухих.
- Что мне? - лодочник набил трубку, прикурил, рассосал, и выпустил облако смердящего дыма. - Мы с Викой сожительствуем. Анархисты ее страшатся.
Да и Могила обходит сзади.
- С Викторией?
Признание лодочника застало меня врасплох. И хотя о слабости бывшего цензора к мужским крупнокалиберным достоинствам из прошлого знала вся литературная Москва, но все же как-то.
- Отставить надо Германа, капеллан! - пыхтел, ворочаясь, Перец. - Изувечит!
- Наряд вне очереди, - отмахнулся я от унтера. - И как тебе?
- Нежная баба, - попыхивая трубочкой, прищурился татарин. - Тельняшку заштопала. Белье стирает. Нормально.
- Ну, пора мне, Герман, - я выпил грамм сто пятьдесят прогонных, чтобы в ногах не ослабеть.
- Какой наряд? - притихший, было, унтер снова заерзал. - Какой наряд мне после Германа?
- Женский.
Я кивнул хорошему татарину, и спешно покинул трюм, опасаясь, что передумаю.
Когда я с наброшенным на лоб капюшоном кое-как пропихался к Позорному столбу, колодник Филиппов, уже полосовал опасной бритвой колодника Агеева. Продавец ловчее лезвием фехтовал, да и злее. Короткими выпадами, отскакивая, он разил наискось Агеева в туловище. И обратно же, Агеев пятился. Он был страшно бледен, и трясся до поджилок, наугад кромсая бритвой пустоту. Третий назначенный грабитель некто Флагман, известный мне из газеты, валялся в пыли, обливаясь кровью. Горло несчастного гробовщика было почти отхвачено до шейных позвонков. Зверье вокруг бесновалось, поддерживая дуэлянтов диким ревом. Плотоядный Митя с альбиносом азартно дергались в переднем ряду и, кто на кого деньги поставил, воплями гнали своих бойцов.
- Заделай его, Филиппок! - орал Могила. - Скис любитель! Раза в кадык ему, и амба! Магазин пойдешь открывать!
- Рукой прикрывайся, тормоз! - охрипший полицай отчаянно подсказывал Агееву, как отбиться. - Левой кабину прикрой! И под хобот снизу руби!
Агеев, поскользнувшись в луже крови, упал на брюхо. Продавец оседлал его и, вцепился в кудри, задрал подбородок обреченного славянина. Уже и лезвие в пальцах его блеснуло под дождем. Могила, осклабившись, уже победно взметнул руки. Уже смолкло зверье, пораженное ожиданием развязки. «Замедление смерти подобно», - я выхватил из полы арматурный прут, взятый в трюме, и наискось рубанул им плечо Филиппова. Продавец только охнул, и выронил бритву. Прочая тишина осталась. Я смахнул капюшон, и по стадам пробежал невнятный ропот.
- Я водку грабил! - закричал я обрывками. - «Нюрнберг» ограбил! Куйте меня в поножи наместо Агеева! Моя вина, олухи! Имел я вас!
Среди атмосферы бездействия прутом я намерился сбить замок с колодки Агеева, в лице которого утвердились оторопь и горькое недоумение, должно быть, еще с той поры, как я разоблачил его в туалете. Полицай Митя очнулся, и во всю приступил к исполнению обязанностей. Пока мы с ним сцепились за обладание арматурой, в замешавшуюся массу вклинился Могила.
- Опять в кураже, преподобный! - пожурил он меня во всеуслышание. - Братья! Рассолом отпаивать святого отца!
Отряд славян в купе с Могилой потащил меня за ноги прочь, но толпа уже не пускала. Поголовье оттеснилось, давая проход какому-то всклокоченному типу.
Уцепившись за Агеева, я увидел поначалу его перевернутый фас.
- Именем Страшного суда! - крикнул подходящий тип. - Маратов закон!
- Маратов закон! - подхватило все скопление.
И славяне отступились. Брошенный наземь, я стал на колени, да и рассмотрел своего заступника. Был это никто, как Семечкин. Мой соратник по диссидентству.
Стойкий борец за свободу от совести, от морали и от правил всякого общежития, включая общежитие на улице Колодезная, где Словарь когда-то начал свою карьеру сантехника. Николай Семечкин собственной бестолковой персоной, обросшей кочаном грязный волос, клокастою бородой и слухами о героическом прошлом. Давно Семечкин исчез из жизни моей. Казалось, навсегда. И вот он, рыхлый, большой, с лиловой физиономией и умными поросячьими глазками. Семечкин меня или не признал, или просто игнорировал, как игнорировал институты семейные, религиозные либо государственные. Семечкин поднял грязный перст, призывая тишину. Площадь умолкла в тряпочку.
- Маратов закон гласит, - начал он, как опытный докладчик, негромко, но по восходящей оратории. - Всякий добровольно может взять на себя чужие грехи, как свои, в искупление части общего греха, данного нам оболочкой. И такой может занять место виновного, и Божий суд свершится, и печать его запечатает прокаженные уста, прочие же уста воспоют Осанну!
- Слава Николаю-чревоугоднику! - ревом ответила площадь. - Маратов закон!
Семечкин пропал в толпе, а Митя под напором общественности освободил Агеева от колодки. Мне было уже не страшно. Не так, как в лодке, когда я с еще благими намерениями воображал свою сдачу. Я беззвучно повторил молитву из Нагорной проповеди, перекрестился, и только хотел, чтобы все поскорей было кончено. Но время пошло в затяжку. Альбинос изматерил меня, и постепенно затянулся в толпу, будто в трясину. Скользкий бритвенный черенок полицай загибал моими пальцами так долго, что все куда-то исчезли. Остались я и Филиппов. И Филиппов тоже медлил. Шевелился против меня под дождем, согнувшись, и вытаращив лезвие.
- Теперь он тебе за селедку вспорет, - натекла мне в ухо теплая, точно кровь, Митина речь. - Пить надо меньше, святой отец.
Самого Митю я не замечал. Я лезвие рассматривал.
- Валяй, - сказал я Филиппову, отбросив навязанную мне бритву. - Я волчья сыть. Со мной не чикаться, шкура.
А продавец все тянул, словно кот мой, когда его подсадишь в ванную для облегчения, и там он крутится, и когти точит об эмаль. Но Филиппок себе облегчения не предвидел. Загрустил Филиппок. Не сулило ему чести монаха резать. Подобный ход мыслей, переведенный с его постного лица, навеял мне собственную тоску: «Надолго мы застрянем, если Филиппов удумал вдруг поститься. Капитально застрянем. Остаток дней здесь проведем в канители, да сырости».
- Магазин пора открывать, - аргумент, обрушенный мною на продавца, был железный, как прут из арматуры. - Режь, Филиппов.
И как в случае с унтером, дисциплина победила, что называется, по очкам.
Филиппок метнулся ко мне, взмахнул бритвой, дрогнул, и присел. Затем он показал мне красную ладонь, промычал что-то и ничком лег на землю. В боку его сидела отвертка, погруженная по самую голубую рукоять.
- Знамение! - завопил истеричный бабий голос. - Небеса поразили каина!
И тотчас все замелькало с дикой скоростью. Юбка Виктории мелькнула рядом. Как скошенная, толпа осыпалась на колени. Сотни трясущихся рук устремились ко мне. Лавр откуда-то вылез, и вознес меня на могучий свой загривок.
- Рожать хотим, отец! - голосили женщины. - Благослови наши брюхи, отец!
- Благослови, - посоветовал эсэсовец. - Волнуется публика. На святыни порвут.
Бабий вой оборвался внезапно, перешибленный как плетью разбойничьим свистом альбиноса Могилы.
- Мочи его, братва! - клич, брошенный Могилой где-то у подножия храма, отвратил от меня большую часть поголовье. - Он, сучок, Филиппова заколол! Его отвертка! Самосуд ему!
Заметив с высоты лавровых плеч, как прянула орда на призыв альбиноса, я почувствовал, что происходит нечто ужасное, и двинул эсэсовца кулаком по маковке.
- Высаживай, Лавр! Агеева топчут!
Колосс Валдайский ссадил меня наземь, и первый рванул к подножию храма, где сбилось ревущее стадо. За его широкой спиной я пронесся к месту расправы точно ботик за ледоколом. Но когда, задыхаясь, налетел я на каменную спину Лавра, то сразу все понял. Лавр потянул с головы картуз. Отхлынувшие сволочи огибали Лавра плотно, и я не сразу же смог выйти из-за спины его. Кто-то взял меня сзади крепко за плечо. Я обернулся и узнал сквозь пелену мрачного полицая.
- А так бы Филиппов живой сейчас был. Или Агеев. Кто-нибудь был бы, - Митя плюнул мне в ноги. - Где монах ступает, больше трава не растет. Немецкая поговорка.
Ссутулившись, он зашагал прочь среди разбредавшихся обитателей поселка.
И открылась мне истина простая как предложение из подлежащего и сказуемого: нет из Казейника дороги, вымощенной благими намерениями. Только в Казейник. В самое логово Анкенвоя. «Кто имеет ум, тот сочти число зверя, ибо это число человеческое». Книга «Откровение», глава 13, последний абзац.
СМУТНО И ЯВНО
Явно помню, что вечер я провел в пивном вагоне-ресторане «Понтон». Явно помню, что проповедовал завсегдатаям. Но что проповедовал, помню смутно. Отчетливей помню, как обещал пивным речникам Египетские козни. Чтобы слушатели прониклись, весьма полноводно обрисовал я бедствия, связанные с рекой. Так у меня рыба в реке не просто вымерла, а вымерла и щука, и сом, и налим. Издохли плотва, карась, пескарь, оголец, красноперка, бычок, лещ и подлещик. Я и морскую рыбу хотел уморить, да сбился на земноводных. Зато жаб, наскакавших из реки, я расписал от и до, с указкой размеров, бугристой поверхности, длинной прыжка и даже средним количеством жаб на душу египетского населения. Лекция подействовала на меня отрезвляюще. Я даже изловчился написать куском угля и заглавными буквами на засаленной вагонной доске слово «ИСХОД». Потом я отвечал на вопросы читателей.
- За кем пойдешь, когда сцепимся? За славянами или за нами? - спросил читатель с челюстью, подвязанной клетчатой материей.
- За картографом пойду. Подробная карта местности важнее. Разобьем на квадраты с Марком Родионовичем.
- А почему козни? - въелся в меня подвязанный читатель.
- Уточняйте точнее.
- Почему козни Египетские?
- Всякий человек имеет права на одну орфографическую ошибку.
Явно помню земского письмоносца с двуглавыми орлами на пуговицах. И был еще на нем черный форменный картуз с медным жетоном «66». И оловянные орлы в два ряда сидели на черном сукне. И сумка с надписью «Заказные письма».
- А правда в народе гуляет слух, что вы, товарищ, мертвого запросто можете воскресить? - 66-той читатель вместо письма заказал вопрос.
- Мертвого не могу. Живого могу. Живого запросто.
Я хотел пересчитать орлов, но меня дернула прочь особа в меховой шапочке.
Ее волновало, что за исход ожидать: Моисеев ли, или какой другой.
- Летальный, - пояснил я свернуто. - Капут ожидать. Крышку.
После чего зычно вызвал к доске Болконского, и взяв за образец его тюбетейку, показал, как выглядит крышка в общих чертах. Хотел показать, как она выглядит в разрезе, но Болконский воспротивился. Явно помню, что крестили в пиве обращенного николаита. Его привязали к веревке и окунали в реку через люк.
На крестинах присутствовал Семечкин. Одуревший и мокрый николаит был наречен именем Нерва, перекрещен всей горстью пальцев и поцелован в уста. Нерва бил озноб. Нерва чихал и трясся.
- У Нерва отит, а ты его в пиво холодное макаешь, - отчитал я Семечкина за излишки религиозного фанатизма.
- Мы всех подряд оборачиваем, - вступился Болконский. - Хворающих, здоровых, и буйных помешанных. Хочешь, тебя обернем.
- Монах. В синих штанах, - Семечкин заносчиво отстранил меня, и завалился под ноги. Видать, пьяней моего напился Никола Семечкин.
- Вчера на этом же месте брякнул, - дама в меховом уборе опустилась подле пророка и прижалась к нему. - Оболочку истязает.
Явно помню, что у Болконского в бидончике возник самогон, когда николаиты молочную флягу с пивом пустили по кругу, и до меня дошла очередь.
- Первач, - Болконский поднес мне медный бидончик, опоясанный пышным бантом, сотворенным из красного дамского чулка. - Монотонный. Для вас обменял на знамя части. Как вы на пристани самогонки с Глухих откушали, вам лучше не смешивать. Вы нынче кавалер. Ясно помню, что решил не задавать ему лишних вопросов. Вообще решил вопросов не задавать. Помню, распоясал чулок, и выпил. Самогон оказался ядреней, чем у Германа, и пробудил во мне праздное любопытство. Помню, я взял, да и расспросил Болконского, знамя которой части ушло на выпивку, и откуда ему известно о моих посиделках на пристани.
- Войсковой строительной части № 4. Остальные цифры соскребли. Или же влага поглотила их, сударь. Знамя в заливе Руденко поднял. Уступил мне за подшивку журнала «Огонек» 1988 года. Что касательно языка, то честь имею представиться: начальник общинной контрразведки граф Болконский.
- Иди ты. Вот оно как? Структура? Надо же. А я был уверен, что вы типичные вахлаки. Заурядная кучка оборванцев. Сброд, присосавшийся к дармовой реке и бредовым идеям религиозного шарлатана.
- Нет, - горячо возразил контрразведчик. - Не реке. Николай-чревоугодник явил нам чудо рукотворное. И сказал: «Река станет пивом». И река стала пивом. И сказал: «Да течет оно, пока не утолится жажда вечная». И течет.
- Чудо, что трубу до сих пор не запаяли выше по течению.
Самогон пробудил во мне досужие мысли: «Видать, концерну «Франкония» интересней туманить общественный мозг, нежели отбиваться от мятежников, осознавших суть происходящего». И еще я подумал про унтера: «Языком Болконский, конечно, Перца нарекает. Перец, конечно, сволочь. Убийца и сукин сын. Но Перец крепкий сукин сын. Если графу известно о том, как я провел утро, значит, Перец в контрразведке. И, значит, показания из него с ногтями вырвали».
- Перца я у Глухих на два бидона сменял, - отозвался проницательный граф. - Вторым бидоном с бантами Николай тебя велел наградить за отвагу. У Глухих самогонка процеженная, хотя по Цельсию уступает.
- А по Фаренгейту?
- И по Фаренгейту.
Я протянул бидон контрразведчику.
- Ни-ни-ни! - заплескал граф руками. - Кавалерийский! Персонально за мужество!
- Перцу ногти рвали?
- Для чего? - изумился граф. - Он из благодарности, что мы от Глухих его спасли, добровольно все выложил. И про вас, и про какого-то капеллана, который приговорил его к содомии с Глухих.
- Отпустил?
- Вернул татарину. Обменял на обратный самогон. Наш самогон его градусом превосходит.
- Это выше моего понимания.
- Да.
Болконский выпил тюбетейку пива, и его повело на философию, будто кота на блядки. Контрразведчики всех мастей отчего-то именно тяготеют к философии.