Ольга Батлер
Золотой желудь
«…что нам страшно повезло найти друг друга. Возможно, я это пишу, потому что у меня сейчас ничего хорошего не происходит, но, когда я думаю о любви, то вспоминаю не только маму с папой, не только свои первые увлечения, но и тебя.
Ты казалась мне сестрой, о которой я всегда просила родителей. Мы знали друг друга насквозь. Мы везде ходили, обнявшись. Господи, сколько отшагали вместе, рука в руке, сколько песен перепели.
Я до сих пор чувствую, как ты кладешь мне голову на плечо — вдыхаю твое дыхание и чувствую — не смейся! — запах краковской колбасы, которую ты часто приносила на чердак вместе с куском теплой булки. Твой голос звучит у меня в ушах: советы, предупреждения, наши перепалки, — в детстве ты не умела шептать.
Я была новенькой, скучала по Ленинграду. В новом классе у многих, в том числе у девчонок, были обритые головы, и в первые недели в школе все эти чужие лица сливались для меня в одно. Я даже видеть стала хуже, чтобы никого не рассматривать.
Но потом из этого недружелюбия вдруг выделилась ты и одолжила мне свой учебник. Или, нет — я впервые запомнила твое лицо, когда убирала класс вместе с Мальковым, он меня дразнил. Ты тоже там была и потом призналась, что жалела меня.
Так быстро люди сближаются только в детстве. Кто кого выбрал? Я тогда выбора не имела. Значит, ты — меня. Мы очень быстро стали единым целым: „Лидасей“, — которых всюду приглашали вдвоем. Я научилась фыркать, как ты. Мама удивлялась: откуда эта кошачья привычка вдруг у меня взялась? А ты старалась одеваться, как я. Мне это льстило.
Помнишь, на уроке Мария Ивановна иногда говорила что-то очень серьезное, требуя полной тишины. Эта тишина была невыносимой. Мы сдерживались из последних сил, но, едва взглянув друг на друга, чувствовали приступ смешливости. Теперь достаточно было одной-единственной гримасы, чтобы мы подавились хохотом. И добрая Мария Ивановна выгоняла одну из нас немного проветриться.
Мы часто ссорились, когда нам было лет по тринадцать-четырнадцать. Ты дулась целую неделю, приревновав меня к девчонкам, с которыми я каталась на коньках в Парке культуры. А я на тебя обиделась, что ты без спросу отдала моего Жюль Верна. Но мы знали, что любим друг друга, и это был путь к прощению. Именно тогда я поняла, что люди имеют в виду, говоря о безоговорочной любви.
Твоя мать меня обвиняла: мол, я тебе голову заморочила своей игрой. Но я знаю, что игра здесь была не при чем, я была не виновата. Это Алькина смерть тебя потрясла…
Я не сразу осознала, что мы превращаемся в женщин, что будем в большей степени, чем мужчины, заложницами своих тел: беременностей, родов и этого ежемесячного проклятья, к которому я оказалось совершенно неподготовленной. Мне показалось, что мое собственное тело, еще вчера не доставлявшее хлопот, превратилось в ловушку.
Я проплакала всю ночь и призналась тебе, что хотела бы родиться мальчиком. Но ты так мудро ответила, что ЭТО будет случаться только раз в месяц, у каждой женщины ЭТО должно быть. Так нас природа устроила. Ты произнесла все это шепотом…
П. А. опять ворчит, что я много керосина трачу на ерунду. Но мне надо дописать.
Ты отдалилась от меня, когда мы стали студентками. Тебя раздражало многое из того, что я говорила. Ты ведь никогда не интересовалась такими вещами. Я все это понимаю и совершенно не хочу, чтоб ты из-за меня пострадала. Тебе надо строить свою жизнь, доучиваться.
Но, подружка моя, если б ты знала, как я скучаю по тебе. Мечтаю просто сжать твою руку, а ты сжала бы мою. Помнишь, как мы делали во время бомбежек? Когда немец отключал мотор и наступала тишина, нам оставалось только прижаться друг к другу под одеялом и надеяться, что смерть не над нами сейчас пролетает. Я губы в кровь от страха искусывала. Обидно было бы умереть молодой… Странно, бомба один раз упала во дворе, на нашей кухне окна выбило, но я почему-то не испугалась.
Мама мне пишет, что ты жива-здорова. Почему же ни на одно из моих писем не отвечаешь? Каждый день этот вопрос в моей голове крутится. Но больше не буду тебе…».
Пахнет сеном и дымом, скрипит гамак, теплый ветерок теребит волосы.
— Молоко привезли! — это голос отца.
— Тише ты, Лидка спит, — говорит мать отцу.
Открывается калитка, о нее со звоном ударяется велосипед: молочница Зина идет с бидоном к дому. Лида лежит в гамаке на набитых сухой травой подушках. Сквозь марлевый шатер, которым она прикрыта от мух, пытается с жужжанием пролезть одна из них, самая жирная и настырная.
Остальные звуки знойного июльского полдня стерты. Далеко прогрохотало — это маленькие вагонетки везут на завод глину с карьера. Потом несколько раз лениво гавкнула соседская собака.
Рядом с сараем звякнули ковшиком, пролили на землю воду и негромко выругались — отец сидит на лавке, перед самоваром, на трубу которого надет старый кирзовый сапог. В бутыли с узким горлом плавают изюм и черные корки — готовится новая порция кваса.
«Где мой цыпленок?» — спросит отец позже, когда Лида будет крутиться рядом. Поймает дочку и посадит к себе на плечи.
— Ангел Господний, с небесе от Бога данный… — из комнаты, сквозь распахнутое окно и другую белоснежную марлю, несется бормотание матери, прерываемое вздохами, потому что она то и дело поднимается с колен. — Господи спасе наш, спаси и сохрани раба твоего Николая и чад его — Лидию и младенца Александра…
Лида плавно покачивается в этих тепле и заботе, пока ее не выдергивает из них резкий женский голос:
— Боря, Боря, где ты, Боря?
Срабатывает и замолкает сигнализация на чьей-то машине, и Лида сначала не понимает, какому миру она сама сейчас принадлежит.
— Боря, ну Боренька же!
Нетрезвая женщина во дворе наконец находит своего Борю: то ли кота, то ли ребенка. Лидия Николаевна приподнимает голову, и приснившийся ей деревенский полдень растворяется без остатка. Если он и был на самом деле, то восемьдесят лет назад.
Отсветы той абсолютной любви, которая окружала ее в раннем детстве, пришли от погасших звезд. Родители давно умерли. Скоро и она умрет.
В подъезде ее дома пахнет кошачьей мочой, в лифте — человеческой, но в спальне так свежо и тихо, что даже не верится, что по другую сторону дома шумит Кутузовский проспект. Кап-кап… Это на кухне капает вода.
«Надо сказать Сереже, чтобы прокладки заменил в кране», — который раз напоминает себе Лидия Николаевна, осторожно переворачиваясь на другой бок. «Мягкий», — она гладит пушистый шерстяной плед и прислушивается к своим внутренним ощущениям: ничего не болит, вот только ноги замерзли.
Она уже не помнит, откуда пришла привычка мысленно перечислять первые три вещи, которые в данный момент слышишь, чувствуешь, видишь. В молодости эта игра казалась простой, но сегодня Лидия Николаевна все хуже справляется. Эх, старость… Ты снова беспомощен, как в младенчестве, но уже ни у кого не вызываешь умиления или желания понянчить.
Перед глазами ее лет десять как висит узорчатая занавеска, скрывающая картину мира. Занавеска эта потихоньку разрастается, и теперь лишь по периметру мелькают размытые образы, в которых Лидия Николаевна с трудом различает предметы и лица. Сдвинуть бы занавеску эту или разорвать на кусочки.
Сережа сказал, что такая слепота и в Англии не лечится. Витамины, зеленые овощи, отсутствие стрессов — вот все, что врачи предлагают.
Лидия Николаевна нащупывает на тумбочке будильник, подаренный ей собесом — опять поставила его вверх тормашками! — нажимает на кнопку, и будильник буратиньим голосом объявляет время.
«Полдня проспала. Что ночью-то делать буду?» — ужасается старуха, ногой находя тапочки. Она заплетает свои растрепавшиеся седые космы в тощую косицу, с привычной ловкостью скрепляет прическу обувным шнурком, застегивает на все пуговицы просторную байковую рубашку, донашиваемую после покойного мужа, и плетется на кухню.
Поужинав позавчерашним супчиком, сваренным из замороженных овощей, она лезет в хлебницу и обнаруживает, что ее любимые мятные пряники закончились. Сережу попросить? Занят он: работа, семья. Его Люси такая милая, по-русски прекрасно говорит, при каждой встрече обнимает старуху. Грудь у англичанки большая и мягкая, шея пахнет легкими духами. Пусть у Сережи в семье все будет в порядке и малышка их растет здоровой…
Лидия Николаевна низко склоняется над столом, проводит по нему кончиками пальцев — в последние годы они стали очень чувствительными — и сметает крошки бородинского хлеба в ладонь. Точно так же делала много лет назад ее мать. Лидия Николаевна, которая всю жизнь отталкивала от себя простонародные манеры, в старости стала похожей на мать, хотя уже не осознает этого. Да если б и осознала, не стала бы ничего менять. Она снова свободна в словах и поступках — как малый ребенок.
Собрав крошки, старуха протирает стол потемневшей страшненькой губкой. Дочь несколько раз выбрасывала эту губку, но Лидия Николаевна неизменно достает ее обратно. «Поразбрасываетесь», — ворчит она не столько на дочь, сколько на все новые поколения, не знавшие настоящих лишений.
Помойное ведро под раковиной выложено мусорным мешком. Дочка радуется, что мать начала использовать мешки вместо газет — ведь они стоят сущие копейки. Не замечает Света, что этот мешок несъемный.
Лидия Николаевна включает воду и начинает греметь тарелками, подбадривая себя пением. Голосок у нее серебристо-звонкий, словно у девушки, и в этот момент она похожа на пичугу, которая суетится в клетке. Скоро этот шум и грохот сменятся стуком массажного коврика в спальне. Ничто не должно нарушать однажды заведенный порядок.
Раздается телефонный звонок, но Лидия Николаевна не спешит к аппарату. В это время дня ей надоедает соседка, женщина многословная и недалекая, все разговоры которой — об очередной склоке в магазине да о чужих невоспитанных детях и собаках.
Недавно до Лидии Николаевны донесли сплетню, что соседка хвалится во дворе, как опекает слепую бабулю — это ее, значит.
— Без опекунов обойдемся, — объявляет Лидия Николаевна надрывающемуся телефону. Он не умолкает, и она раздраженно снимает трубку. На другом конце провода раздается незнакомый робкий голосок, но Лидия Николаевна голосам и голоскам больше не верит.
Вокруг полно желающих облапошить пенсионерку. В прошлом году она своими собственными руками вынула из под перины и отдала мошенникам тысячу долларов, думая, что спасает попавшего в ДТП Сережу.
— Ну говорите, говорите же! — строго приказывает старуха в трубку.
Девушка испуганно замолкает, но все же набирается смелости:
— Лидия Николаевна, я внучка Аси Грошуниной… Вы ведь в юности были Семилетовой? У вас голос такой молодой, даже не верится…
— Только голос и остался, — обрывает старуха надоевший ей комплимент.
Девушка приехала из северного городка и снимает угол на окраине города. У нее совсем нет знакомых в Москве. Кроме Лидии Николаевны.
— А мы разве знакомы? — с московской жестокостью спрашивает старуха.
Но девочке достаточно произнести всего одно имя из далекого прошлого — «Лижбэ», чтобы Лидия Николаевна сразу подобралась и помолодела.
— Неужели Ася жива? — она вдавливает трубку в ухо, чтобы не упустить ни слова.
— Бабушка умерла в ка… — голосок пропадает, на линии начинается треск, и связь обрывается.
Лидия Николаевна задумчиво кладет трубку обратно, но руку не убирает, напряженно ждет. Телефонные звонки бывают разными. Иногда судьба словно делает пальцами вот так — щелк! — и твоя жизнь никогда не будет после этого прежней. Когда девушка перезванивает, любопытство уже не на шутку одолело Лидию Николаевну.
— Маша, а вы не можете завтра приехать ко мне? — приглашает она девушку. — Я вас чаем напою…
И Лидия Николаевна жирным черным фломастером записывает Машин номер в потрепанную школьную тетрадку, где почти на каждой странице — по длинному ряду крупных неровных цифр с такими же крупно выведенным сверху именами: «Света», «Люси», «Сережа».
Закончив разговор, старуха спешит к телевизору, усаживается вплотную к экрану, и прикрывает глаза в ожидании сериала. Она часто засыпает, слушая его натужные, высосанные из пальца диалоги, но сериал хотя бы вносит осмысленность и распорядок ее одинокую жизнь.
Пока что передают сводку городских новостей. Трое пострадавших в аварии, водитель скончался. Сережа часто по этой улице ездит. «Господи, — умоляет Лидия Николаевна, массируя свою впалую грудную клетку, — спаси и сохрани Сереженьку. Лучше меня возьми!». Но она так же быстро успокаивается. Сегодня ее главными мыслями будут мысли об Асе Грошуниной.
«В эту страну можно попасть, топнув ногой возле замурованной лестницы черного хода, тогда лестница продолжается, сказала я, и Лида сразу попросила: „Покажи“. Мы полезли на чердак… не знает, что я подобрала ключ… и желудь из маминой пуговичной шкатулки. Мама говорит, он медный, но пусть это будет золотой желудь королевы. Я сказала Лиде, что мы должны его найти во что бы то ни стало.
На чердаке она ушибла коленку и испугалась, но потом ей понравилось. Вечером делали карты, писали расписки кровью в вечной дружбе. Айша и Лижбэ, охотницы за золотым желудем. Лидка отказывалась прокалывать палец, но я сказала, что если она такая трусиха…
Мария Ивановна посадила меня с Мальковым, чтобы я на него влияла. Он весь урок пугал меня перочинным ножиком. Дома плакала. Папа посмеялся, что я боюсь коротышку, который мне по плечо. Да не боюсь я его! Но не могу драться, мне жалко любого человека… Папа принес подушку, и я по ней колотила изо всех сил. „Вот, барышня, тренируйся пока. А завтра так поступишь, если он снова полезет. Никогда не уступай наглецам“».
«… На открытии станции „Парк культуры“ видела Сталина и Кагановича. Оба маленькие и желтые, а на парадных портретах кажутся такими здоровяками… Да, еще новость! Зиновьев и Каменев — враги народа. Мария Ивановна приказала зачеркнуть их портреты в учебнике…
… второй день гости, танцуем под новый патефон. Мама все время ставит „Гавайскую румбу“, а мне нравится „Арабелла“.
Я завернулась в покрывало, надела мамину шляпу, взяла лампу и исполнила „Тюх-тюх, разгорелся наш утюг“ из „Веселых ребят“. Лампа разбилась, и мама сказала: „Аська в своем репертуаре. Все пополам да надвое“. А я хотела, как Орлова…
Шумели сильно, и Домна своего Михеича несколько раз присылала. Папа налил ему водки, но Домна сама пришла, водку обратно со злостью на стол поставила, а Михеича утащила. Смешно, как он ее боится. Потом папа кружил меня… Обращается при всех, словно с маленькой. Мама пела: „И столяр меня любит и маляр меня любит, любит душечка печник, штукатур и плиточник“…. Не люблю, когда родители пьяные.
…. потому что не так сильно скучаю по Марсову полю. Хотя Ленинград все равно лучше. Папе в НКВД обещали подарить дрессированную овчарку — за то, что выдал им преступников, убежавших со стройки возле его хозяйства…».
— Старье берем, старье берем, — старьевщик стоит во дворе со своим огромным мешком. — Костей, тряпок, бутылок, банок!
Лида поднимает голову от разложенного на широком подоконнике домашнего задания и щурится на яркое солнце. Когда-то она боялась, что старьевщик утащит и ее.
Вот Насониха с первого этажа внесет ему галоши с красной подкладкой, и принимается торговаться, словно галоши имеют какую-то ценность. Неожиданно соседка вскрикивает: по улице пулей пронесся, ударившись о коленки Насонихи, дворовый рыжий кот, и вдогонку за ним — шпиц Кнопс.
Лида смеется и сажает кляксу на почти законченное домашнее задание: «Черт!» — она быстро оборачивается, не слышала ли мать. Хватает промокашку и, перед тем, как прижать ее к испорченному листу, сосредоточенно высовывает кончик языка, осушая чернильное пятно ее уголком.
Переулок называется Теплым. Вокруг — веками нахоженные, наезженные, намоленные места, стены Новодевичьего монастыря.