Золотой желудь - Батлер Ольга Владимировна 2 стр.


Дом Семилетовых стоит рядом с мрачными корпусами «Красной Розы». Из открытых окон фабрики несется беспрерывный шум станков. Мать Лиды успела поработать там ткачихой, когда фабрика еще принадлежала Жиро. Но потом она вышла замуж за такого же выходца из подмосковной деревни и стала «полукультурной», как сама себя называет, домохозяйкой.

В эту комнату без особых удобств родители въехали еще до рождения Лиды. После революции уже почти двадцать лет прошло, а Семилетовы до сих пор помнят, что живут в чужой квартире (авось, господа не выгонят, когда вернутся).

Комната перегорожена надвое. На одной половине — огромный сундук с пронафталиненными вещами, этажерка с Лидиными учебниками, покрытый белоснежными чехлами диван и круглый стол, на котором сейчас сидит отец, Николай Иванович Семилетов.

На другой половине — большая родительская кровать с горой подушек под белыми кружевами, икона с венчальными свечами за стеклом, видавшая виды швейная машинка «Зингер» с наваленной на нее грудой кусков черного драпа, на котором белеют наметки и линии, нарисованные острым сухим обмылком. Под стрекот машинки, управляемой умными отцовскими руками, эта беспорядочная груда скоро превратится в дорогое мужское пальто.

Из украшений в комнате — лишь настенная полочка, по которой не первый год шествует унылая процессия разнокалиберных слоников, и тяжелый мутноглазый стеклянный шар на комоде, рядом с таким же древним зеркалом, купленным по дешевке во времена нэпа. Лида разучивает в этом зеркале гримасы и улыбки.

В кроватке с плетеной сеткой спит маленький Алька — ему жарко, к его лобику прилипла прядка волос. Спал бы так ночью. Сегодня, когда она взяла брата на руки потетешкать, Алька разулыбался, внимательно посмотрел на нее, потом схватился пальчиками за ухо сестры и принялся его откручивать.

Лида вскрикнула, вырываясь. Но он, воркнув, больно вцепился ей в волосы. У нее слезы полились из глаз, и это было еще не все. У брата недавно выросли два первых зуба, сверху и снизу, все на них умилялись. Не выпуская ее волос, младенец впился этими зубками в Лидин нос. Оууу! Борьба шла на равных. Лида верещала, братик натужно кряхтел, но держал ее мертвой хваткой.

Она отодрала его от себя — как ей показалось, вместе с собственной кожей. За свободу пришлось расплатиться клоками волос, которые остались в его крошечных кулачках…

Лида пожаловалась на Альку матери: «Отнеси его, откуда взяла». А мать рассердилась: «Ишь, барыня какая!». Брата надо любить.

Девочка отворачивается от окна и смотрит, как в столбике солнечного света вьются белые пушинки. Их много летает по квартире — словно ангелы крылья свои здесь обтрепали. С кухни тянет переваренным борщом: мать готовит обед и опять ругается с соседом. Лида представляет каждого у своей керосинки, в напряженных позах. У матери руки уперты в бока — она, маленькая, от этого кажется больше. Оба грозят наслать «фина» друг на друга.

Но в этой коммуналке фининспектор не нужен никому. Ни соседу, который делает на продажу пуховки для пудрениц, ни семейству Семилетовых, чей глава тоже подрабатывает дома.

Николай Иванович с большим куском драпа устроился на столе по-турецки и негромко напевает «Соловья-пташечку», кладя аккуратные стежки. Время от времени он распрямляется над шитьем, чтобы помассировать свой больной желудок. Две войны, плен и ссылка не убьют Лидиного отца, а желудок доконает. Хотя это еще нескоро произойдет. Пока что Николай Иванович работает в ателье Комиссариата по иностранным делам, наряжая советских дипломатов в солидные пальто…

Старьевщик наконец ушел, и мир за окном ненадолго становится скучным. Но вот раздается цокот копыт, и Лида снова таращит глаза: по улице едет бричка, которой управляет извозчик в кафтане. С тех пор, как метро пустили, они здесь нечасто появляются.

Во время строительства метро ходили слухи, что под землей потревожили НЕЧТО. И, по странному совпадению, в то же время жителей Хамовников одолели мыши и тараканы. Бабы во дворе говорили, что от этой напасти можно избавиться с помощью мученика Трифона.

Мать прибегала к иконам прямо с кухни, и после ее молений на крашеном полу оставались отпечатки мокрых пальцев. Но молитвы не помогли. Тогда она обратилась к старинному заговору про остров Буян и про семьдесят семь старцев, сидящих там под дубом.

— Возьмите вы, старцы, — горячо шептала мать, ударяя ножом в угол, откуда обычно выползали муравьи, — по три железных рожна, колите, рубите черных мурьев на семьдесят семь частей! А будь мой заговор долог и крепок. А кто его нарушит, того черные мурьи съедят.

Суеверия уживаются в ней с набожностью. На Пасху она посылает Лиду святить куличи. Хорошо, что хоть на Успенский Вражек, а не к Николаю Святителю. А то одноклассники увидят — засмеют: пионеркой называешься, а в церковь ходишь, как неграмотная бабка.

Лида стесняется своих родителей. Особенно после того, как услышала разговор учительницы немецкого с Марией Ивановной: «Семилетова — дочь портного?».

Крестьянские корни не скроешь ни с отцовской, ни с материнской стороны.

И, когда родственники Семилетовых собираются за праздничным столом, они поют свои простые песни. После «Священного Байкала» обычно затягивают «Бродягу».

Голоса сильные, особенно у отцовской сестры. Приземистая и скуластая тетя похожа на Чингисхана в юбке, но стоит ей взять первые ноты — проникновенно, достигая недостижимых для других высот и глубин — как ее внешняя непривлекательность исчезает. От тети начинает исходить сияние, словно от жар-птицы. И каждый хочет петь, как она.

К песне присоединяются хозяева и гости — даже те, кто обычно стесняется петь в одиночку, и проникновенные мужские голоса придают ей значительности. Лида раньше даже думала, что отец и его братья сами пережили каторгу. Весь двор тихо волнуется, слушая «Бродягу», льющегося из широко распахнутого окна.

Но Лиде хочется, чтобы ее родители были похожими на Асиных мать и отца: чтоб музицировали на белом рояле, танцевали под патефон и говорили красиво, без всяких там «ихний», «значить» и «табаретка». И чтобы мама носила такую же шляпку и муфту из лисьих хвостов, а у отца были кожаные портфель, пальто и краги.

Асин отец возглавляет крупное хозяйство неподалеку от строительства Беломорканала. У Грошуниных даже телефон к квартире висит — вдруг Асиному отцу когда-нибудь позвонит сам Сталин? И пусть у них дома неубрано и безалаберно, зато всегда есть цветы в вазах.

У Асиной мамы пальчики тонкие, прозрачные. Они — не для грязных половых тряпок и жирных половников. Этими пальчиками она красиво берет куски разрезанных шоколадных конфет, когда пьет свой кофе и рассказывает девочкам, как была петербургской барышней и летом снимала чердачок на даче в Финляндии. Как покупала лайковые перчатки в ломбарде, а потом относила их обратно, потому что денег на еду не оставалось. Как в стачках участвовала. Как будущий муж просил ее руки у ее родителей.

Белый хлеб Асина мама называет булкой, тротуар — панелью. Исковерканные французские словечки, то и дело слетающие с ее языка, раздражения не вызывают.

— Выставки, музэи, театры… опера… — мечтательно говорит она.

А Лида вздыхает: она сама, хоть и родилась в Москве, ни разу не бывала в театре.

Потом Асин отец приходит с работы, и Асина мама ласково спрашивает, поглаживая его редеющую шевелюру: «Илюша, хочешь кофе? Я свежий недавно заварила». «А кроме кофе ничего нет? И где твои часики новые? — он косится на ее запястье. — В ломбард снова отнесла?». «Я их выкуплю, честное слово», — виновато улыбается она. Вздохнув, усталый Илья Игнатьевич целует жену в лоб и направляется на кухню — приготовить себе что-нибудь на скорую руку.

3.

Внучка Аси Грошуниной показалась Лидии Николаевне типичной провинциалкой. Без провинциальной бойкости, впрочем. Не в том смысле, что все провинциалки наглые, а в том — что те из них, кто рискнул покинуть родные места ради приключений в столице, все-таки должны отличаться особым складом характера.

Когда девушка, едва не выронив, протянула Лидии Николаевне пакет мятных «Невских» пряников, старуха сразу подумала, что эта неловкость прохладных длинных пальцев ей знакома. Гены — сильная штука.

Лидии Николаевне захотелось рассмотреть Асину внучку. Но, как ни подводила она Машу к окну, как ни тянулась незрячим лицом к ее лицу, смогла увидеть только длинную светлую прядь, которую гостья отбрасывала назад, да молодой блестящий глаз.

Предложив Маше тапочки, Лидия Николаевна с некоторым высокомерием, в которым не призналась бы никому, даже себе, повела гостью по своей трехкомнатной квартире. Пусть приезжая девочка увидит столичный уют с трехметровыми потолками и солидной мебелью. Все добыто честно, еще в советские времена — благодаря труду и нескольким филигранно рассчитанным квартирным обменам.

— Вот так жизнь прошла… — хозяйка со сдержанным достоинством кивнула на семейные фото в рамочках, густо толпящиеся на буфете.

На черно-белых фотографиях она, красивая и нарядная. В белом платье в горошек — рядом с мужем. В кримпленовом — со Светочкой. В строгом костюме, с подретушированными чертами — это была улыбка для доски почета. И снова работа, работа — групповой снимок во время заграничной командировки, иностранный мэр с большой золотой цепью на груди вручает ей цветы и благодарственную грамоту. На цветных снимках: Сереженька на всех этапах роста и мужания. Младенец, школьник, жених, рядом со своей Люси, и вот он уже отец, с маленькой Даниэлой на руках.

— Симпатичный у вас внук, — вежливо замечает гостья.

Кто бы сомневался? Лидия Николаевна кивает с гордой улыбкой:

— Вдобавок программист талантливый, и женат на англичанке, — на всякий случай добавляет она, чтобы провинциалка не питала надежд.

Лидия Николаевна уже не в состоянии разглядеть эти снимки, просто помнит их. Ведь они — доказательство ее благополучной, достойно прожитой жизни. Покойный муж считался не последним человеком у себя на работе, но именно она, была главной добытчицей в семье. И дочке она много дала, и внука помогла в люди вывести. Никто не разведен, все живы-здоровы, не бедствуют, не ссорятся. Разве не ее заслуга?

— На работе меня уважали, на пенсию не хотели отпускать, — хвастается Лидия Николаевна, ловя себя на мысли, что отчитывается о прожитой жизни перед приезжей девчонкой, словно разговаривает с самой Асей. Но ведь Ася умерла?

— Да, умерла, еще совсем молодой. В ссылке, в Карелии, — и Маша сдержанно упомянула ничего не значащий городок, от названия которого в памяти ее собеседницы в следующую минуту осталась только первая буква «П». — Там же мама родилась, и я.

В девушке становится все заметнее вежливая холодность. Или в Карелии все такие? Что ж, Россия огромна… Это на юге цыганские страсти кипят, а на севере эмоции спрятаны.

— Жаль, что она ушла так рано, — вздыхает Лидия Николаевна, а сама думает: «Ася сама виновата. Разве не глупо выступать против системы? Кто не умеет жить по принятым правилам и использовать их в своих интересах, почти всегда погибает».

— Лидия Николаевна, вы ведь с ней дружили с самого детства? На чердаке в какое-то королевство играли?

Откуда эта приехавшая из Карелии девочка столько знает?

— Мне просто мама рассказывала, — быстро объясняет Маша, заметив удивление собеседницы.

Старуха кивает — объяснение принято.

— Помню что-то смутно… Страшноватой была та игра.

Чердак казался помещением запретным, таинственным. В полумраке простыни и силуэты сохнувших на веревках мужских фуфаек словно оживали. А коты, бесшумно скользившие среди сломанной старой мебели и попахивавших дымом печных стояков, казались пришельцами из другого мира. Даже взрослые женщины боялись ходить туда в одиночку, обычно развешивали белье вместе.

Ася выдумала Дерево, которое то лежало под землей, то поднималось во весь рост к облакам. И Лида одно время так увлеклась игрой, что стала видеть странные, с запахом сухих трав и листьев, сны. Они начинались в одном и том же подземелье, откуда вели ходы к разным дверям, которые открывались то на вокзале, то на вершине Дерева, то в магазине, то под Новодевичьим монастырем. Но рассказывать этой девушке про свои сны необязательно.

— Последний раз мы виделись на Новый 1947-й год. Отмечали всей честной компанией. Ставили пластинки. Ася танцевала аргентинское танго.

— С кем?

— С одним… нашим одноклассником, — не сразу отвечает Лидия Николаевна. — Он вернулся с фронта раненым, хромал, но у них так хорошо получалось.

Да уж, им в тот момент ничто не могло помешать… Прошедшие десятилетия снова прессуются для нее в одну плоскую секунду, и она в который раз ловит себя на оскорбленном чувстве. Это была обида, которую она так и не смогла простить.

Вспомнив отставленную в угол инвалидную палочку и два тянувшихся друг к другу профиля: один резкий, с зачесанными назад волосами, другой русалочий, нежный, — старуха привычно ждет, что боль слабо сожмет ее сердце. Потом косится на Машу: заметила ли?

— Асю вскоре после этого и сослали, — скорбно поджимает она губы. — Жалко, конечно… Она очень жадная до жизни была. Мечтала стать писательницей, актрисой, режиссером — всем одновременно.

— У вас снимков ее не сохранилось?

— Валяются где-то школьные. Я внука попрошу на антресолях поискать, — обещает Лидия Николаевна: еще не до конца уверенная, надо ли ей еще раз встречаться с этой девушкой. — Значит, вы бабушку никогда и не видели? Ася красивой была. Сегодня могла бы пойти в модели.

Если б захотела… Но Лидия Николаевна не рассказывает Маше, что по тогдашним меркам ее бабушка была, как бы сказать… не очень. Асю дылдой обзывали.

Едва «питерская» появилась в их классе, всё в ее внешности — длинные конечности, не по-московски прозрачные глаза, светлые распущенные волосы, которые она зачем-то мыла каждый второй день, хотя все нормальные люди мылись раз в неделю, почти мужская неряшливость в одежде — всё сообщило одноклассникам, что перед ними чужая.

Когда вдруг стал очевидным Асин талант к литературе, одна девочка, напрягая свой узкий лоб с единственной морщинкой, раскритиковала сочинения Грошуниной за то, что та слишком умничает. И заодно обсмеяла Асину необузданную манеру танцевать. «Жалко мне тебя, — получила она в ответ. — Твой дух приземлен и убог, и жизнь твоя будет такой же».

Потом Мальков получил отпор. В тот день Асин сосед по парте плевал в нее комочками мокрой бумаги. Они застревали у Аси в волосах или, срикошетив от лица, падали на пол. Один шарик ударил ей в глаз, и тут словно кто-то чужой вселился в новенькую — она развернулась и бешено замолотила своими длинными руками по физиономии соседа. Мальков растерялся, заплакал, но потом тоже размахнулся… и вдруг замер с испуганным лицом. Это Вова перехватил его руку. С тех пор Грошунину не обижали.

Лидия Николаевна как сейчас видит: вот они вдвоем с Асей идут из певческого кружка — знакомой улочкой, мимо домиков с деревянными надстройками, где потемневшие наружные лестницы заходят на вторые этажи, заканчиваясь там маленькими тамбурами. Деревья выше домов, во внутренних двориках сохнет белье, перед частными сараями вросла в землю давно брошенная телега.

Они с любопытством заглядывают в подслеповатые окна этих ветхих человечьих гнезд, подсматривая чужую жизнь. Ася говорила, что обитатели этих домов только притворяются обычными гражданами, а на самом деле они являются Хранителями. Из всего то она умела сказку сделать…

Она небрежно шагает через лужи. А Лида, подлаживаясь под широкий шаг подруги, старается не попадать в грязь своими единственными, чинеными-перечинеными туфлями. У нее из головы не выходит песня про картошку, которую только что репетировали в кружке. Ее насмешил незнакомый куплет, который неожиданно для всех исполнила Ася.

Поулыбавшись и тихо помурлыкав песенку, Лида сообщает подруге:

— Я с Вовкой Ермаковым в трамвае вчера ехала. Он заметил меня — покраснел, как рак вареный…

В том же трамвае она видела соседку Грошуниных Домну. Приняв деньги от пассажиров, Домна уселась на свое высокое сиденье кондуктора, лицом к вагону, и зевнула широко, как бегемотиха. И, когда вслед за ней культурные дамы в шляпах тоже начали растягивать свои накрашенные губки в безобразной зевоте, Домна злорадно ухмыльнулась.

Назад Дальше