И вот теперь, шестьдесят лет спустя, я предлагаю брату Жене, чтобы он сам написал для моей книги всё, что пожелает, о себе, но с одним маленьким условием: его опус будет напечатан не от его имени, а от имени автора — то есть в третьем лице: не «я — Женя», а «он — Женя». Но, чтобы хоть как-то утешить его, обещал раскрыть карты и не обинуясь признаться перед читателем, чьим пером (компьютером) созданы строки, которые он прочтёт ниже.
Что и делаю…
Зачем мне всё это понадобилось? Я не пытаюсь ни мудрить, ни изгаляться понапрасну; и это не изощрённый вид мести за прошлое, не способ удовлетворения писательского тщеславия. (Его почти уже не осталось.) Просто я понял, что тема для сочинения под названием «Мой брат НЕня» (последнее слово — не ошибка!) настолько сложна и требует такого количества добавочных раздумий, разъяснений, умозаключений, гипотез и медитаций, что будет более приемлемым и верным именно такой способ изложения…
Итак, «писать я начинаю — в башке бедлам и шум, — писать о чём, не знаю, но всё же напишу…»
Этот симпатичный стишок, застрявший в мозгу с незапамятных времен, тоже можно посчитать плагиатом, если выдам его за свой. Но я этого не сделаю. А чей он, уже не помню: где-то, определённо, прочитал — в какой-то книжке для, или про, детей.
МОЙ БРАТ НЕНЯ
«НЕней» мой брат Женя называл себя сам, когда находился в достаточно нежном трёхлетнем возрасте. Будучи на целых шесть лет и четыре месяца менее «нежным» по возрасту, я сочинил про него тогда трогательный рассказ под названием «Мой брат Неня», где воспевал его удивительное умение отличить вальс «СёпЕна» от всех других вальсов, мазурок, скерцо, прелюдий и фуг, которые наша мама, по старой ещё памяти, продолжала играть на рояле.
Однако стоило Нене подрасти и стать обыкновенным Женей, как я перестал баловать его своими биографическими изысками и вернулся к этим занятиям только лет через семьдесят — продолжив, не без его вмешательства, петь ему хвалу, но теперь уже не по музыкальной части.
Если же, не без некоторого усилия, заставить себя быть посерьёзней, что не очень-то и хочется, ибо шутка, игра, ёрничанье сделались для меня сейчас одним из вернейших лекарств, помогающих от всего (кроме гриппа и простатита), — если всё же сделать такое усилие, то честно скажу: да, я начал испытывать потребность, и без напоминаний (иногда граничащих с ультиматумом), чаще и больше говорить, писать о своем брате (и, тем самым, о себе) — на этих страницах, которые всё труднее заполнять своим когда-то чётким и твёрдым почерком…
Вообще мы с братом мало виделись в жизни. Окончив школу, я сразу покинул родовое гнездо на Малой Бронной в Москве и уехал учиться в Ленинград. Через три года — война с Германией, и ещё около пяти лет я не был дома. В 1946-м демобилизовался, обидевшись на генеральный штаб советской армии, который в лице своего автодорожного управления не принял меня снова на учёбу в военную академию. Почему? Не спрашивайте… Измучив своим присутствием в одной с ним комнате своего брата (и промучившись сам), я покинул Малую Бронную и перебрался в соседний переулок к очень хорошей, в самом серьёзном смысле этого слова, женщине по имени Марьяна, с которой прожил пять с лишним лет и расстался, в чём только что честно повинился, по собственной глупости. И снова, как сказал когда-то Маяковский: «двое в комнате: я и…» Нет, не Ленин, а мой родной брат, и не «фотографией на белой стене», а живьём.
И по-прежнему он стенал и скрипел зубами во сне, а наяву (это случилось, правда, всего один раз), возвратившись откуда-то зело навеселе, мог изрядно обматерить всю нашу комнату, однако так и не открыл первопричины своего гнева и обращался при этом не лично ко мне, а ко всей российской интеллигенции, которую почему-то воплотил в образе композитора Дунаевского, — так что в плотной массе ругательных слов изредка слышалось: «Вы… все… Дунаевские… интеллигенция…» В чём провинился перед ним даровитый композитор, писавший превосходную музыку к дурацким кинофильмам, Женя до сих пор объяснить не может.
Отлежав совместно с ним ещё один пятилетний срок в комнатушке на Малой Бронной, я опять покинул его — в этот раз навсегда, и уехал к Римме, в её комнату, выходящую всеми окнами на Сретенские ворота — тогда один из самых оглушительных перекрёстков в Москве. Конечно, мы продолжали видеться, но чаще не в домашних условиях, а в злачных местах, любимыми из которых были рестораны «Арагви» и «Гранд-отель». (А не очень любимыми, но тоже посещаемыми — штук двадцать других); а также у общих друзей. Нет, мы отнюдь не относились к «золотой» молодёжи, но просто любили вместе с друзьями порою вкусно поесть — даже если для этого приходилось выстаивать в очередях, унижаться перед швейцарами и метрдотелями и тратиться на взятки и чаевые; сама еда обходилась сравнительно недорого.).
Мой брат всегда, сколько его знаю во взрослом состоянии, много работал. И много любил — любил работать. И любил любить. Ни разу я не слышал, чтобы он выражал недовольство тем, что работы много. (И что много любви.) Не жаловался на то, что работа не слишком интересна, не ворчал, что заслуживает лучшей доли. А между тем, вполне её заслуживал — так я считаю: потому что он отменно поднаторел в языке, с которого и на который переводил устно и письменно; потому что умел достойно общаться с людьми по работе; был пунктуален, доброжелателен, не увиливал ни от каких дополнительных нагрузок… Словом, на него можно было положиться, что начальство и делало, иначе не поручало бы ему порою исполнение деликатных функций, от которых зависело процветание, а возможно, и боеспособность нашего государства.
И до нынешнего времени он занимается переводами и весьма огорчается, когда заказов становится меньше или наступает перерыв. С ним вместе мы перевели (пополам) с английского три книжки, которые можно причислить к художественной литературе, но сам он, и когда работал в учреждении, и после ухода на вольные хлеба, переводит, главным образом, на английский материалы политико-экономического характера, от которых лично я уснул бы на первой странице, а проснувшись, покончил бы с собой.
(Вот, например… «Документальные свидетельства, в том числе введённые в научный оборот, дают возможность проследить сложное переплетение интересов руководства СССР и Гоминьдана, совпадения и столкновения стратегических установок взаимодействующих сторон, личных интересов политиков и…» А? Что скажете?
Вы могли бы взяться переводить такое, или вроде этого, на английский или с английского? А? Я — нет! Даже на китайский… Даже для самогС великого кормчего!.. А Женя переводил и переводит. И, слава Богу, жив и, в основном, здоров…)
Но я опять зарвался. Пора дать слово главному действующему лицу этой главы.
ЖЕНЯ (отвечая с присущей ему элоквенцией на мой первый вопрос). Да, тогда я работал на Московском радио в редакции вещания на Индию и Юго-Восточную Азию. Занимался так называемой внешнеполитической пропагандой и понимал, что без вступления в партию дороги наверх, даже самой полСгой, мне не будет. Начальство не раз предлагало совершить этот акт, но я внутренне решил этого не делать никогда в жизни ни за какие блага…
Я (перебивая, с грязной ухмылкой и претензией на юмор). Решил заменить этот акт другими?
ЖЕНЯ. Да, и не жалею об этом. Хотя по работе меня не повышали, и я занимался только переводами и редактированием. Впрочем, изредка посылали брать интервью у иностранцев, а также сопровождать некоторых из них в поездках. По нашей стране, разумеется. Постепенно стали доверять делать репортажи на английском, а также писать обзоры книг и журналов, тоже на иностранном, и даже читать их моим незабываемым баритоном перед микрофоном. Так что какой-то рост был и без партийных корочек. Почему? Потому что, скажу не хвалясь я, наверное, был добросовестным работником, старался всё делать как можно лучше. Сохраняя при этом «девственность» в смысле своего общественного состояния.
Я. Кстати, о девственности. Свою ты сохранил, а чью-то, причём иностранную, нарушил. Ты мне что-то рассказывал…
ЖЕНЯ. Да, у нас в редакции работало довольно много иностранцев и иностранок из Индии. Но ничьей девственности я не нарушал. Потому что её не было.
Я. Расскажи подробней, я подзабыл.
ЖЕНЯ. Ну, что ж… Назовем её ПремлАта. Она работала диктором на языке хинди. Полноватая, с круглым лицом и чувственным ртом, с красивыми зубами. (Прямо как в телерекламе «Локолют»!) С длиннющей толстой косой. Одевалась в разного цвета сАри… Я выразительно описываю?
Я. Весьма. Переходи скорей к самому главному.
ЖЕНЯ. Ну что ты? Я и думать не смел о «самом главном»! Ни о каких других отношениях, кроме служебно-дружеских. Я ведь был кто? Советский молодой человек, а она — представительница чуждого нам буржуазного общества, хотя и великого дружественного народа, не так давно освободившегося от вековой колониальной зависимости при поддержке нашей могучей страны… Я правильно излагаю?
Я. Абсолютно.
ЖЕНЯ. Это я цитировал наши постоянные радиопередачи… Так вот, я неуклонно следовал политической линии нашей партии и государства: выражал Премлате симпатию и оказывал необходимую помощь… Нет, не через улицу переводил, а когда ей нужно было идти к врачу или переезжать из гостиницы, где она сначала жила, в отведённую квартиру, я помогал как переводчик, перевозчик и просто в качестве мускульной силы. Всё это, разумеется, по распоряжению или с санкции начальства. Она была кокетлива, смешлива, я — ты сам знаешь, какой: словом, мы оба чувствовали расположение друг к другу… приязнь, которая, очевидно, переросла… сам понимаешь во что, и отразилась, сам понимаешь, на чём… Я доступно объясняю?
Я. Не останавливайся, пожалуйста. Я — весь уши, как говорят англичане.
ЖЕНЯ. Подошёл Новый год, и Премлата пригласила меня в гости на 2-е января. Тогда, в период политической «оттепели», у нас уже было принято ходить иногда в гости к иностранным коллегам — разумеется, не в одиночку. И я, ничтоже сумняшеся, купив какой-то подарок, отправился к ней на квартиру, куда не так давно помогал затаскивать мебель и чемоданы. Ожидая, конечно, увидеть там и других приглашённых.
Однако, не скрою, был удивлён и несколько смущён, когда не увидел ровно никого и услышал из её индийских уст, что она хотела быть только со мной в первые дни Нового года.
Она приготовила много национальных вегетарианских блюд, необычайно острых, зажгла ароматные свечи, и наша трапеза прерывалась только для того, чтобы я поучил её, как она просила, танцевать на западный манер. Учитель танцев из меня не очень получился, я часто наступал на её красивое шёлковое сари, и мы оба, в конце концов, пришли к решению, что его следует снять. Что она и сделала.
Ну что ещё сказать? Под влиянием несколько экзотической обстановки, некоторого количества горячительного и, главным образом, длительной нескрываемой симпатии, я преступил грань, дозволенную настоящему советскому человеку. И это свершилось.
И продолжало свершаться вплоть до её отъезда в отпуск к себе в Индию. Я часто бывал у неё, она угощала меня пряными индийскими блюдами, пела индийские любовные песни, сидя на полу у моих ног и глядя на меня огромными тёмными глазами, в которых плясали какие-то дьявольские искорки, и я просто балдел…
Я. Прекрасно сказано! Если бы не последнее словцо, то прямо в духе сентиментальных романов Стерна и Ричардсона.
ЖЕНЯ. Всё бы тебе смеяться над подлинными чувствами… Только ведь длительного счастья, как известно, не бывает: нас увидел в театре на балете один коллега и, наверное, настучал об этом — потому что меня вызвало начальство и сделало «втык». Но какой-то не очень серьёзный. А серьёзным и неожиданным было предложение продолжить отношения с этой женщиной и, памятуя, что все мы советские люди и любим свою советскую родину, послужить на благо этой родины и быть начеку, то есть держать ухо востро, то есть сообщать куда надо обо всём, о чём нужно.
В остальном всё шло хорошо, сообщать было вроде не о чем — не о наших же любовных утехах? Я был по-настоящему увлечен, хотя не мог не ощущать «киплинговской» разницы между нами — до меня стало реально доходить, что «Запад есть Запад, а Восток есть Восток, и вместе им не сойтись». Однако я с честью нёс «бремя белых». А потом, я уже говорил, Премлата уехала в отпуск, и я с нетерпением ждал возвращения.
Вернулась она через месяц, но её как будто подменили: никаких встреч и дружеских разговоров, холодный кивок по утрам на работе и ледяной тон, если по телефону… Что случилось?..
Я предположил, что на неё тоже «настучали» индийскому начальству, про её роман с советским человеком, и ей сделали соответствующее внушение. И ещё я узнал, что контракт с ней у нас на Радио не продлили.
Но это ещё не всё. Время шло, и однажды коллеги сказали мне, что к Премлате приехал из Индии жених. Я раза два видел его — это был пожилой благообразный индиец. И тут случилось вот что… Я находился один в служебной комнате, когда туда вошла Премлата и взволнованно, даже бессвязно, начала говорить, что она просит… нет, умоляет меня сказать… нет, написать… официально… что она… нет, что я… Что я, во-первых, не мусульманин по вере, а во-вторых… что она… Нет, что я… что я овладел ею насильно… как «рЕйпер»… Нет, такого слова в английском нет… Как «вайолЕйтор»…
Я опешил. Она продолжала мне объяснять… довольно бессвязно, что жених знает, что она не девственница, но должен быть уверен, что виной этому не мусульманин… не исконный враг индуистов…
…Да, но при чём тут насилие? — пробормотал я. — Которого я не совершал… Однако она как будто не слышала меня и продолжала своё. Потом упала на колени, умоляя написать то, о чём просит, и в то же время угрожая, что пожалуется на меня моему начальству, если я не сделаю этого… и если ей не продлят контракт…
В отчаянии я начал её поднимать, пока никто не вошёл в комнату, она сопротивлялась… В общем, я обещал помочь, в чём смогу, но признаваться в насилии отказался…
Всё окончилось не слишком благополучно — ни для неё, ни для меня: контракт с ней не продлили, а меня уволили. По собственному желанию. Как говорили мои друзья-острословы: видимо, я слишком буквально понял и стал слишком активно проводить в жизнь популярный в те годы лозунг: «Руси — хинди бхай-бхай!» (при этом они оглушали звук «б»).
Так печально завершился один из эпизодов нерушимой советско-индийской дружбы. Тому уже минуло более чем полвека…
— Но хватит о грустном, — продолжил мой брат. — Лучше послушай о том, как наша молодёжь активно откликалась на призывы партии и правительства, куда бы её ни призывали. И какие песни пели при этом?
— Валяй, — сказал я.
И он снова заговорил.
ЖЕНЯ. В конце июля 1961 года группа довольно молодых и довольно крепких ребят с московского радио добровольно-принудительно отправилась в Казахстан на целинные земли. Жили в палатках, ели картошку, пили травяной чай цикорий, работали лопатой, граблями, ещё чем-то. Я понял тогда, что такое аскетизм во всех его смыслах, и твёрдо решил, что монастырь не для меня. Но зато испытал себя на прочность и выносливость и остался собой доволен. В свободное от работы время я предавался эпистолярному жанру — писал, в основном, своей любимой женщине ССП (ты знаешь, о ком я), а также маме и даже тебе, брат. Ты же в ответ безжалостно и сладострастно сообщал мне, полуголодному и прокалённому степным солнцем, о своих походах в ресторан «Арагви» с нашим общим другом, кого мы любовно звали «учитл», ибо он учил нас «науке страсти нежной», а также гастрономическим изощрённостям и утончённостям (сообразуясь с наполненностью наших карманов).
Что мне оставалось делать, кроме как от тоски, одиночества и зверской зависти не начать сочинять стишки. Что я и сделал, объединив их в цикл под названием «И акын в поле воин»… (От автора. Не могу не подчеркнуть, что я уже предупреждал читателя об отменном красноречии моего брата; теперь же не могу не отметить и его эрудицию — завидуйте, нынешняя молодёжь, забывшая даже Тургенева и Гоголя! А Женя уже в те свои почти младенческие годы знал название популярного в XIX веке романа немца Шпильгагена «Один в поле не воин», а также слово тюркского происхождения — «акын».)