Искренность и задушевность, лёгкая претензия на шутливость не помогли: все дружно проголосовали за выговор, а немного позднее — и за исключение. Тоже единогласно.
А теперь ненадолго займу место «карася-идеалиста» и задам тоже искренний и тоже простодушный вопрос — нет, не о «щуках», не о высшем речном начальстве в сказке Салтыкова-Щедрина; и не о «щучьих прихвостнях — голавлях», но о всех других рыбёшках, имя которым — легион.
Ведь достаточно хорошо известно, что по одиночке почти все они (то есть мы) — «против». Однако вместе они (то есть мы) — почти все «за». «Мы» — это кочегары и плотники, монтажники и высотники, писатели и балерины, читатели и певцы, учёные и зубные техники.
Почему же они (то есть мы) такие? Почему? — спрошу я вслед за Сергеем Довлатовым и многими другими.
Ответ, в сущности, давно известен и сравнительно прост: Страх (с большой буквы). Однако на другой вопрос, естественно возникающий вслед за первым, ответить куда сложнее, если вообще возможно. Во всяком случае, так кажется мне. А жить без более или менее ясного ответа не слишком уютно.
Этот другой вопрос звучит примерно так:
А как же тогда нам, карасям-идеалистам и прочим рыбёшкам, относиться к тому большинству, которое на митингах и собраниях, а также в местах своей общественной деятельности — в детских садах и школах, в институтах и на заводах, в газетах и в книгах, на сцене и на экране, письменно и устно соглашается со всеми «щуками» и «голавлями», покорно слушает и публично восхваляет их (осуждая, быть может, и даже проклиная тайком)? Как нам относиться к ним — то есть, по существу, к самим себе, к своим друзьям и знакомым, золовкам и шуринам, братьям и сёстрам, своякам и свояченицам, учителям и наставникам?.. А?.. Безоговорочно осуждать, порицать, презирать? Или?..
Или осмыслить, понять, признать неотвратимость, фатальность происшедшего почти со всеми нами, со страной, с Восточным и Западным полушариями — и попробовать объясниться с самими собой (и с другими), покаявшись при этом? (Хотя бы перед собой.)
Но тут неминуемо возникает… должна возникнуть… не может не возникнуть мысль о наречии «почти» (в предыдущем абзаце), которое злорадно напоминает о тех, кто не вошёл в «массовку», не смирился, не поддался и даже сумел, так или иначе, заявить об этом; кто, так или иначе, пострадал и, возможно, заставил страдать родных и близких; а возможно, сам погиб, так ничего и не добившись, однако оставив по себе благодарную память… И начинает брезжить ещё одна въедливая и по-своему тоже простодушная мысль: отчего же ты (я) не стал таким? И смеешь ли — в середине, в конце жизни — смотреть на своё отражение в зеркале, а друзьям, родным и детям — в глаза?..
Не ведаю, как у вас, а у меня вразумительного ответа нет. Есть примерное, не очень точное название, которое можно дать всему произошедшему (и происходящему) в мире. Но его придумал не я, а один сравнительно молодой, мало кому известный российский литератор. «Массовое падение морали у человечества в XX веке», — так звучит этот тезис. Как будто в прежние века она когда-нибудь бывала на высоте! Возможно, только в дни, когда Адам и Ева пребывали вдвоём в райском саду — и то лишь в первое время. До известных всем событий.
Так вот, автор этого толкования считает, что наша с вами деградация, чуть ли не по всем параметрам, есть не что иное, как «коллективная месть людей Богу…» За что? За крах — видимо, по Его вине — почти всех великих утопических проектов. (Он не пишет, входит ли в их число проект имени Ленина-Сталина.)
Что ж, если так, подумал я, прочитав статью этого литератора, то можно, пожалуй, утешиться тем, что вина лежит вообще на всём человечестве, которому только и остается, что замаливать грехи, — и тогда, быть может, наступит некоторое облегчение… Однако последнее словцо напомнило мне давний разговор с моей варшавском родственницей, ревностной католичкой. Как-то я сказал ей, что, по всей видимости, таким, как она, живётся намного легче: ведь они непрестанно пребывают в согласии с Богом, искренне веруя и общаясь с Ним.
«Bardzo si? mylisz my?l?c wten sposСb, mСj kochany kuzyn», — примерно так ответила она мне суровым тоном и добавила на неплохом русском: — «Нам, истинно верующим, намного тяжелее, потому что мы лучше ощущаем цену греха».
Тогда я не стал вступать с ней в словопрения, а подумал, что ежели так — выхода вообще не видать. Подумал — и погрузился в отчаяние: а во что же ещё прикажете погрузиться?.. Но тут зазвонил телефон — это был В.В., мой близкий друг — всю жизнь, как он сам полагает, грешивший напропалую, а недавно нашедший, опять же по собственному утверждению, Счастье (с большой буквы) в общении со Всевышним.
Я тут же коротко изложил ему (моему другу В.В.) свои горести, и столь же коротко он произнёс:
— Вспомни и посели в своей душе слова из Библии: «Не судите да не судимы будете…» И пускай они утешат тебя…
Я вспомнил и поселил и добавил к этому прекрасному речению ещё два: «…Кто без греха, пусть бросит… камень…» и вычитанную тоже из Библии фразу, произнесённую отцом Иосифа для своего младшего сына: «…прости братьям твоим вину и грех; так как они сделали тебе зло…» Эту фразу, дополненную (да извинят меня) всего двумя словами — вот таким образом: «…сделали тебе (и себе) зло…» — я бы охотно рекомендовал принять к исполнению всем нам, однако, опасаюсь, ничего из этого не выйдет: большинством она принята никогда не будет.
Почему? Да потому, что, несмотря на свою бесспорную мудрость, все эти «крылатые» формулы абсолютно неприменимы в жизни и давно превратились в памятную банальность, применяемую лишь для пущего украшения речи.
Конечно, В.В. не согласится с моими пессимистическими суждениями — что ж, для меня это ещё один повод испытать очередной укол зависти к его всепроникающей Вере.
3
«Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал…» — так писал поэт Павел Коган, погибший в молодые годы на войне с Германией, а Маяковский задолго до него признавался, что «жирных с детства привык ненавидеть…»
Лично я не заходил так далеко: жирных и овалы щадил, но порядком не любил суе- и многословие — что, в общем, так же бессмысленно, как и заявленная поэтами неприязнь. И, быть может, оттого сам бываю неумеренно разговорчив и сравнительно терпеливо выслушиваю кажущиеся мне чересчур затянутыми реплики собеседников и набившие оскомину анекдоты. Однако в первые недели знакомства с Борей Балтером и его приятелями я почти не ощущал длиннот в беседах, молчаливым участником которых становился: многое для меня было новым и представляло интерес. Ну, к примеру, разговор об «экзистенциализме». «Измов» всяческих я, как и все мы, наслушался, конечно, с избытком, они порядком обрыдли, и в их значение я не слишком вслушивался, а уж о том, чтобы вчитываться, и не говорю: в военной академии и потом в институте экзамены по ним сдавал только по шпаргалке, хотя довольно успешно. (Признаюсь в этом с некоторым стыдом, но честно: годы тянут к исповеди.)
Однако об этом «изме» слышал впервые, он был связан с литературой, и я уделил ему некоторое внимание. Разумеется, чаще разговоры здесь шли о самом насущном: о недавнем судилище над Синявским и Даниэлем, об арестах так называемых «правозащитников» — в том числе Ю. Галанскова и А. Гинзбурга, первый из которых осмелился составить и отпечатать (на пишущей машинке) целый альманах под названием «Феникс-66», где были статьи общественно-политического и литературно-философского направления, и за каждое из «направлений» он получил по 1,75 года ареста и содержания в исправительном лагере, а всего, значит, — 7 лет. (Но вышел оттуда раньше — не по амнистии, а его вынесли в гробу.) Второй правозащитник был со стажем — сидел уже до этого, однако и после пребывания в заключении продолжал заниматься тем же: выпускал машинописный стихотворный журнал «Синтаксис», а также составил документальный сборник по процессу Даниэля-Синявского, за что получил еще 5 лет заключения.
Как я узнал, общаясь с Борей и его друзьями, ими уже составлено и послано властям несколько заявлений и писем в защиту этих и других заключённых, но с ответом — как писалось когда-то на объявлениях в керосиновых лавках: «Нет, и неизвестно». А ещё — эти «ребята» много говорили об искусстве, о писателях, о литературных течениях. Тут и возник разговор об экзистенциализме, и я не мог не позавидовать своим собеседникам, чувствующим себя в этих, извините, дефинициях, как рыба в воде. С ними на равных я «плыть» не мог и, ощутив своё несовершенство, вынужден был чуть не на следующий день обратиться к помощи энциклопедического словаря, где нашёл литературные течения почти на все буквы алфавита. Однако не стал задерживаться на авангардизме, акмеизме, символизме и сюрреализме, а, немного не дойдя до экспрессионизма, обратил свое внимание на экзистенциализм со всеми относящимися к нему именами (Кьёркегор, Хайдеггер, Ясперс, Шестов и более знакомые — Бердяев, Камю, Сартр, Кафка); я даже, кажется, понял то, что было о нём написано, однако смысл куда-то исчез — сразу после того, как я закрыл словарь.
Понимаю, всё это отнюдь не в мою пользу, и единственное моё оправдание в том, что само значение «экзистенциализм» лет за пять-семь после моего знакомства с ним успело аж три раза измениться в официальном его определении. Так, из «Краткого философского словаря» 50-х годов я узнал, что это — «упадническое философско-этическое течение эпохи империализма, основное назначение которого — деморализация общественного сознания, борьба против революционных организаций пролетариата…» И что создал это реакционное течение датский мракобес Кьёркегор, враг социализма и демократии… А в Германии такими же растленными врагами трудового народа были некто Хайдеггер и Ясперс…
Однако через несколько лет после этого тот же экзистенциализм определялся в тех же справочниках уже немного иначе: «…философско-эстетическое учение XX века, в основе которого лежит понятие человеческого существования как своего рода внутреннего ядра личности, каковое (видимо, ядро) сохраняется и выявляется, когда человек теряет связи с обществом…»
Не слишком внятно, но, во всяком случае, без плохо замаскированной «матерщины» и поиска врагов.
Ещё позднее определение «экзистенциализма» сделалось совсем внятным, даже смелым: «экзистенция — человеческое существование… Постигая себя как экзистенцию, человек обретает свободу, которая есть выбор самого себя, своей сущности…» А? Всё как у людей!..
Вот сколько нового привелось мне узнать за время общения с Борей и его друзьями.
Однако не расширение познаний стало для меня приятным и желанным, а то, что в Боре, так мне, во всяком случае, казалось, я нашёл того, кто мог и умел облегчить моё тогдашнее состояние, просто потому что был тем, кого в народе называют душевным человеком. Не впадая при этом в сентиментальность и не проявляя чрезмерного сочувствия, граничащего с жалостью. В нём была военная косточка, в хорошем значении этого слова: он ясно излагал мысли, не любил растекаться по древу, был суров, даже резок в суждениях и не прибегал к излишним метафорам и эвфемизмам, когда речь шла о серьёзных вещах. Но при всей крутости характера умел быть снисходительным и тактичным.
«Спасибо» говорю я Боре и за то, что по его милости мой душевный реестр пополнился новыми людьми — самыми разными, по-своему любопытными, — как, впрочем, все люди на свете; среди которых были и отъявленные максималисты, и те, кого под дулом пистолета не принудишь выслушать постороннее мнение, а своё приравнивают к эталонной платино-иридиевой гире, хранящейся в Палате мер и весов; и кто легко может обидеть другого, а сам вламывается в амбицию от робкого намёка на шутку в собственный адрес. Однако все эти мелочи не делают их менее интересными или талантливыми, а лишь менее приятными для общения. Встретились там и такие, с кем моя дружба затянулась на долгие годы.
В общем, что-что, а скучать в этом обществе не приходилось: разговоры, споры, ссоры, даже доходящие до рукопашной. Правда, не слишком часто и не по причине опьянения (пили вообще мало), а токмо из-за чрезмерной горячности. Так некий довольно известный художник мог подраться с довольно известным пушкинистом, внезапно обнаружив некоторую разницу во взглядах на современную действительность. Или два признанных критика могли не как-нибудь, а навеки рассориться друг с другом в ходе совместной благотворной работы по воспитанию подрастающего поколения. А хороший и весьма смелый писатель мог безжалостно — с моей точки зрения — оттолкнуть от себя близкого друга, тоже литератора, когда тот, беспокоясь за его судьбу, посоветовал ему умерить свой гражданский пыл. Ситуация оказалась достаточно сложной и для того, и для другого — не хочу сейчас углубляться в неё, скажу только, что первый из двух друзей был целиком прав с точки зрения таких понятий, как собственная честь и достоинство — и впоследствии основательно пострадал, отстаивая их, — однако повторюсь: то, как он обошёлся со своим преданным другом, показалось мне чрезвычайно жестоким, а потому несправедливым.
Однако были в этой компании и не столь горячие персоны, а такие, кто, не уступая другим в таланте и твёрдости, не таили в себе взрывчатую смесь нетерпимости, а, напротив, обладали и достаточной снисходительностью, и меньшим грузом максимализма. Вот к ним, на мой взгляд, принадлежал и Боря…
Так или иначе, приближался Новый год, и Боря позвал нас с Риммой к себе на старую квартиру недалеко от метро «Полежаевская», где жил с женой и взрослым сыном. Я говорю про квартиру «старая», потому что была уже новая, трёхкомнатная, у метро «Аэропорт», которую он оплатил и должен был вот-вот туда переехать.
Мы собирались к нему пойти, но в самые последние дни перед Новым годом Риммин свояк, старый партийный работник, а до этого не то гусар, не то гренадёр в царской армии, но при всём этом хороший, добрый человек, предложил ей бесплатную путёвку в какой-то по тем временам шикарный санаторий, да ещё в Сочи. И Римма, вконец умученная моим подавленным настроением, а также бесконечными судебными делами о хищении и пьянстве на Холодильном комбинате N 1, с благодарностью приняла его предложение и укатила.
Одному идти к Боре не очень хотелось, но я вспомнил вдруг о приятной и красивой, что немаловажно, женщине по имени Лиза, с кем мы недавно познакомились в доме у Римминой сослуживицы, и — чем чёрт не шутит — чуть не за день до Нового года позвонил ей, почти не рассчитывая на согласие. К моему удивлению она сказала, что не особенно стремилась куда-то вообще пойти, но сын навострил лыжи к своим приятелям… Так что, в общем, спасибо за приглашение, она готова составить мне компанию… Тем более, что повесть Балтера «До свидания, мальчики» ей нравится…
Положение Бори к этому времени становилось всё хуже, хотя пока ещё он был на плаву и пожинал заслуженную славу и некоторые сопутствующие ей радости. Его повесть после опубликования в альманахе «Тарусские страницы» и в журнале «Юность» вышла уже отдельной книгой, по ней был поставлен спектакль в театре на Малой Бронной и снят кинофильм с тем же названием. (Только на экранах он долго не просуществовал, хотя пользовался успехом у зрителей, — его, пользуясь тем же глаголом, «сняли» с экрана. Даже сожгли копии. Но не из-за плохого поведения Бори — его наказание ещё впереди, — а на сей раз расправлялись с постановщиком фильма, режиссером Михаилом Каликом, кто раньше уже посидел в тюрьме, но после смерти Сталина его выпустили, он даже успел снять несколько фильмов, получивших известность. Сейчас он был наказан отлучением от работы в кино за то, что отказался пойти навстречу цензорам из кинокомитета и вырезать несколько кадров. В особенности тот, где изображался «ударный» труд рабочих соляных копей под аккомпанемент подвыпившего духового оркестра, наяривавшего музыку М. Таривердиева. Цензоры, конечно, добились своего — с помощью второго режиссёра, и тогда Калик устроил скандал и потребовал, чтобы сняли с титров его фамилию. В результате сняли и титры, и сам фильм.)