— Вроде ничего, тётя Нюша. Где он? А то звонок скоро.
— Где, где! Внизу, у раздевалки. Я уж двух ребят нарядила за пОльтами присмотреть. Кто его знает?.. А может, он совсем из милиции? Глазами так и ёрзает по сторонам.
Но Маша не дослушала противоречивых предположений тёти Нюши и побежала вниз по лестнице.
«Кто это может быть? — думала она по дороге. — Папе незачем, да он сразу бы сказал. Может, тренер? Но зачем ему так приходить и стоять, словно бедный родственник? Или, правда, какой-нибудь родственник или знакомый? Приехал из другого города, а дома у нас никого, он в школу и пошёл». Больше Маша ничего не могла придумать и, так и не решив этой задачи, оказалась в вестибюле, где сразу увидела невысокого, почти лысого мужчину, который топтался между двумя раздевалками — ребячьей и для учителей.
— Это вы меня спрашивали? — сказала Маша, задержав свой бег возле него. — Я Маша Громова.
— Да, здравствуйте, — сказал мужчина. — Вы меня не знаете, но я сейчас всё объясню.
Этот день нужно бы, наверное, как-то отметить, потому что впервые в жизни с Машей говорили на «вы». Но, правда, почти сразу же она забыла об этом непривычном для неё обращении, так как то, о чем заговорил незнакомый мужчина, было ещё более странным.
Сначала Маша не могла понять, какое она-то имеет отношение ко всему этому: ну, письма, ну, писал, ну, Робин Гуд… А при чём тут она? У неё даже появилась мысль, что, может, этот человек того… не совсем в себе. Она помнит, с ней заговорил как-то один на бульваре. Сначала вроде ничего, а потом про тени какие-то на солнце начал, про цветы на Марсе — она даже испугалась… Но сейчас ни о каких тенях или цветах речи не было — наоборот: с каждым словом незнакомца становилось понятней, чтО именно произошло. Когда же она окончательно всё поняла, кроме одного: что ей-то нужно делать, — прозвенел звонок.
— Ох, — сказал мужчина, — вам надо бежать на урок, да? А я не успел…
— Я могу не ходить! — радостно предложила Маша. — Только вы поговорите с биологичкой — пусть меня отпустят.
Но мужчина не принял предложения. Он сказал, что подождёт, ему не привыкать: вон и прошлый урок провёл здесь, у раздевалки.
— Только сейчас я уж на улицу выйду, — сказал он. — Буду вас ждать… ну, хотя бы у парикмахерской.
— Ой, нет, — сказала Маша. — Там все увидят, начнут потом спрашивать, а я не удержусь и расскажу.
— Хорошо, — согласился мужчина. — Тогда в помещении сберкассы. Тут, за углом. Надеюсь, ваши ребята не хранят ещё в ней свои сбережения?
— «Накопил — машину купил», — сказала Маша и побежала на урок.
…Ох, какие это были сорокапятиминутные мучения! Как хотелось Маше рассказать сейчас обо всём Ларисе, которая сидела рядом, слушала рассказ учительницы о шведском учёном Карле Линее, и лицо у неё было такое внимательное… Куда бы сразу девалось всё её внимание, и как начала бы она сыпать вопросами!.. Но нельзя: Маша дала слово… Да и без всякого слова разве не понятно? Не маленькая уже, недаром с ней на «вы» разговаривают… Но чудила какой, этот Шурка! Надо же вообразить? Да она и не думала о нём никогда! А если б и стала думать, то уж, наверное, о Серёге или, может, о Витьке. Нет, пожалуй, всё-таки о Серёге: он симпатичнее. Зато у Витьки глаза красивые… А Серёга зато остроумный… Мысли далеко увели бы её и от Шуры, и от Карла Линнея, если б не звонок…
В сберкассе, недалеко от столика с таблицами выигрышей, мужчина объяснил наконец Маше, что от неё требуется.
Да, она должна соврать… Ну, выдумать, приукрасить, преувеличить — называйте как угодно. Но это нужно сделать. И вовсе не из-за него… кстати, его зовут Оскар Савельевич… Мужчина даже слегка поклонился… Это нужно сделать для Шуры. И не только потому, что он сейчас болен, хотя, конечно, это имеет значение… Но потому, что вообще всё повернулось так, что может причинить большой вред… душевный. Понимаете?.. И надолго. А ведь никто, собственно, ни в чем не виноват.
— Уж я-то совсем, честное слово, — сказала Маша и покраснела. — Всё он выдумал.
— Это сейчас тоже не имеет значения, — строго сказал Оскар Савельевич. — Я прошу помощи.
— Разве я отказываюсь? — сказала Маша. — Только вдруг не получится?
— Получится, — сказал Оскар Савельевич. — Если будете убеждены, что делаете то, что надо… И не забудьте про некоторые детали, о которых я говорил… Да, вот черновики моих писем. Секретов тут, конечно, нет… Почерк у меня только плохой.
— У моего папы тоже, — утешила его Маша.
И вскоре каждый из них пошёл своей дорогой: Оскар Савельевич — на работу, а Маша…
— Ты не спишь? — спросила Шуру Раиса Андреевна, когда вошла в комнату. — Стучу, не отвечаешь. Принимай гостей… Проходи, проходи, девочка.
— Маша? — сказал Шура. — Ты зачем пришла?
— Может, чай будете пить? — спросила Раиса Андреевна. — Поставить?
— Не надо, — сказал Шура.
— Здравствуй, — сказала Маша. — Можно, я сяду?
— Садись, — сказал Шура.
Он глядел не на неё, а на дверь, которая только что закрылась за Раисой Андреевной, на потолок, на палки для портьер — куда угодно, только не на неё. Маша села, и в комнате наступило молчание…
И вдруг Маша поняла, что врать, а также выдумывать, приукрашивать или преувеличивать она, в сущности, не может. И не хочет. И что никакой актрисы из неё не выйдет. Поняла, что не сумеет произнести ни звука из того, о чём они говорили с Оскаром Савельевичем в сберкассе. И хотя ей было ужасно жалко этого Шуру, который лежал с таким злым и несчастным, каким-то одиноким лицом, но язык у неё просто не поворачивался уверять, что письма писала она и что Оскар Савельевич — хороший знакомый её отца и бывает у них дома, и она с ним поделилась и просила иногда помогать ей писать, потому что самой было трудно…
Вместо всего этого Маша сказала совсем другое.
— Я пришла тебя навестить, — сказала Маша. — Взяла и пришла… И никто мне ничего не говорил! — закричала она, когда Шура поднял на неё глаза. — Не думай!..
Кажется, было снова молчание, была пауза. А может, их не было. Может, Маша сразу продолжала.
— Нет, я вру, — говорила она. — Но это не такое враньё. Понимаешь?.. А он просил, чтоб я ещё больше соврала… Его письма, видишь?.. Возьми их. Жуткий почерк, правда?.. Только дело не в этом… Это тоже не такое враньё… Он ведь хотел, чтобы лучше… А я и сама бы могла тебе письма написать! Честное слово. Не веришь?.. Хочешь, напишу? Хоть сейчас! Сяду и напишу…
— Не надо, — сказал Шура, глядя куда угодно, только не на Машу.
— Нет, надо! — крикнула Маша. — Ну ладно, не надо. Давай без всяких писем… Просто… дружить… Я очень хочу теперь с тобой дружить… Да, да, да!.. И нИчего! Мы должны дружить, понимаешь?.. Я тебя прошу… Первая… Очень…
Она чувствовала, что никогда и никому ещё так не говорила — такие слова и таким тоном. Но ей совсем не было неловко или стыдно, и она могла бы при ком угодно — хоть при этой соседке, хоть при целом классе — повторить то же самое.
— Ты хочешь чаю? — без всякой паузы спросила Маша. — Я хочу.
Шура посмотрел на неё.
— Ладно, — ответил он и что есть силы забарабанил в стенку к Раисе Андреевне.
Что ж, от себя могу лишь добавить, что, по крайней мере, в двух случаях солидарен с Оскаром Савельевичем — в сострадании к заболевшему мальчику и в сердечной склонности к его прелестной матери.
Как дальше развивалась наша любовь? (Потому что, по всей вероятности, это была она — самая настоящая, только скоротечная, как в старые времена чахотка…) А никак. Она не развивалась. Было ещё три встречи полностью наедине, а потом всё превратилось в хорошие и длительные дружеские отношения. С Лизой и с её подрастающим сыном.
Когда, спустя короткое время, я зашёл к ней в гости, то застал там коренастого молодого человека, с которым встречался ещё у Юлия Даниэля, только сейчас, в отличие от тех дней, он не был оживлён, остроумен, словоохотлив, но бледен, молчалив, подавлен. Что не помешало мне к концу вечера окончательно понять, что находится он у Лизы не в гостях, а как бы дома. (А познакомились они через лизиного сына, чьим учителем он ещё недавно был.)
Я знал, что зовут его Т.Я., что он превосходный преподаватель литературы, любимец многих школьников и их родителей, а также историк и литературовед, известный в определённой среде своими лекциями и статьями (официально неопубликованными) о российских поэтах, о судьбах интеллигенции и культуры, о «романтической идеологии» советского времени; наиболее известной его работой стала книга «Конец трагедии» об Александре Блоке. (Её рукопись он как-то забыл на прилавке магазина Военторга, что на Воздвиженке в Москве, и с нею, наверняка, не без интереса ознакомились «литературные критики в штатском» из определённой организации, которая с некоторых пор стала интересоваться взглядами и поведением Т.Я.)
Он был чрезвычайно возбудимым человеком, но о нём, думаю, его старший друг Юлий Даниэль, кого Т.Я. любил и уважал, никогда бы не сказал с иронией — как в своё время обо мне: «он очень нервный». Не сказал бы потому, что пронзительная нервность Т.Я. не вызывалась чем-то или кем-то, а была органичной, граничила с болезнью душевной и временами переходила в депрессию. Она же привела к трагической развязке: он покончил с собой на сорок четвёртом году жизни. Но это уже когда ему пришлось уехать в другую страну, в Израиль, где находились его жена и сын, которого он безмерно любил.
В тот год, когда мы встретились с ним у Лизы, его семья уже была за границей, он же продолжал оставаться в Москве и, подвергая себя определённой опасности, читал лекции о литературе тем, кто хотел его слушать, а кроме того, помогал составлять и распространять в напечатанном на пишущей машинке виде так называемую «Хронику текущих событий» — о репрессиях властей по отношению к правозащитникам…
ГЛАВА 9. Немного реминисценций о школьных годах. Колька Ухватов и его служебный рост. Приезд из Польши моего двоюродного брата и его красавицы-жены. Их воспоминания о Второй мировой войне. Мы с Риммой в Минске. События из жизни её родных; в том числе и весьма забавные. Последняя встреча. Прощальный поцелуй в поезде… Заявка в лучшее издательство страны
1
Мы крепко дружили с ним два с половиной года: в восьмом классе, в девятом и в первой половине моей учёбы в десятом. А потом не поссорились, нет, а расстались, потому что во второй половине последнего года в школе я бросил её и уехал в сибирский город Тобольск, куда не ходили поезда, ввиду отсутствия там рельсов. Да, именно «бросил» — потому что никто меня из школы не выгонял, а всего-навсего в наказание за плохую дисциплину Фёдор Фёдорович («Федька Рощин — гроза слободки», как его звали старшеклассники) перевёл меня в другой десятый класс — из «Б» в «В», чтобы, как он объяснил, разбить мою тесную дружбу с тремя другими учениками — Витей, Колькой и Андреем. Но сейчас я начал рассказывать о Кольке Ухватове…
Нет, сперва ещё немного о Фёдоре Фёдоровиче. Он, как я сейчас понимаю, был, в сущности, очень неплохой человек, совсем не злой и не такой уж «грозный». Как многие начальники и почти все директора школ, он больше играл в гневность и злобу, нежели обладал этими качествами. (Знаю это, к некоторому стыду, и по себе — в бытность мою командиром роты и потом школьным учителем.) А возвращаясь к Фёдору Фёдоровичу, не могу забыть — я писал об этом несколько книг назад, — как, уже после войны, случайно увидел его на Тверском бульваре зимой. И, представьте, он играл в снежки со своей женой, когда-то завучем нашей школы, очень доброй и не очень красивой женщиной. (Напрочь забыл её имя, а спросить уже совершенно не у кого.) Это было ещё до той подлинной трагедии, что произошла возле школы, где он тогда работал: два ученика нашли гранату, она взорвалась у них в руках, и оба погибли. Конечно, по нашим неписанным традициям, виноват оказался «стрелочник», и старого седого Фёдора Фёдоровича выгнали с работы и запретили даже близко подходить к учебным заведениям. Мне было очень его жаль, но всё равно и по сию пору я не простил ему, что семьдесят с лишним лет назад он зачем-то перевёл меня из родного «Б» в чужой «В», и что в результате своей обиды, которую я упорно пестовал и холил, я в конце концов бросил школу и уехал из Москвы в Тобольск, на рыбстанцию, где одним из сотрудников был бывший ученик нашей учительницы литературы. Поняв, что моё решение уехать твёрдо и непоколебимо, она списалась с этим человеком и попросила взять меня кем-нибудь на рыбстанцию, которая что-то делала там. Он (фамилия его была Маслов) сразу согласился и даже написал подробное и утешительное письмо моим родителям. Меня, помню, несколько обескуражило, но и порадовало их довольно спокойное отношение к моему поступку: никаких резких возражений и душеспасительных бесед, не говоря уже о прямом запрещении. Впрочем, вполне вероятно, что и они, и бабушка порядком устали от меня и хотели передохнуть, а также уделить больше внимания воспитанию моего брата, кому только что стукнуло десять лет.
Но что ещё больше удивляло меня и не перестает удивлять до сих пор — отчего ни искушённый директор школы, ни мягкосердечный наш завуч, ни умная и опытная учительница литературы, да и другие учителя не могли постичь простой вещи: что, быть может, куда разумнее и правильнее было бы не доводить дело до крайности, и уж если этот неподатливый, обидчивый, а может и не совсем психически уравновешенный подросток… Да, да, именно так… А чему тут, собственно, удивляться, если Юра к своим шестнадцати годам, несмотря на сравнительно благополучную жизнь, успел уже узнать о многом малоприятном и даже страшном в жизни, а кое-что хлебнуть и сам — говорю об аресте его отца, чему он был почти свидетелем; о трудном, тесном и шумном существовании в общей квартире, где приходилось жить и вчетвером в одной комнате; о постоянных ссорах с бабушкой; о том, как в седьмом классе ему предъявили политическое обвинение: что в лозунге, висевшем на стенке класса с изображением товарища Сталина за штурвалом (нашей жизни) он, ученик Юра Хазанов, своею собственной рукой зачеркнул две буквы последнего слова, и получилось, что Вождь «ведет нас от победы к поБЕДЕ». Понимаете?.. Если перечисленных несчастий недостаточно для того, чтобы сделаться «психически неуравновешенным», добавлю, что лучший школьный друг Тоська Кузьмин сделал для себя чуть ли не правилом дразнить Юру всякими дурацкими словечками, и доходило до того, что это превращалось в рукопашную схватку с результатом в виде кровоточащей губы или носа. А самое, самое главное — что известная задавака Ия Маяк, у которой такие глазищи с поволокой — убиться можно! — когда Юра перебегал на другую сторону Хлебного переулка, упал и разбил коленку на булыжной мостовой, не только не пожалела его, а даже рассмеялась… Это случилось, правда, когда он был в пятом классе, но разве такое забывается?..
Чего доброго, вы можете сказать: подумаешь, удивил! Не у него одного кого-то арестовали или даже расстреляли; не он один жил и живёт в коммуналке; не его одного обвиняли в том, что он море поджёг, а также оскорбляли, смешивали с грязью… Ну, и что с того?.. Если все из-за этого на стенку лезть будут и школу бросать, у нас не страна будет, а дурдом сплошной…
Но я вам отвечу: а вы поглядите вокруг как следует! Много у нас сейчас вполне нормальных и уравновешенных психически по улицам ходит? Даже в армии их с гулькин этот самый… Об этом все газеты пишут… И по телевизору показывают…
Однако продолжу про то, о чём начал. Если мальчишка так дико привязан к друзьям, что не мыслит без них своего пребывания в стенах класса, то почему бы, чёрт возьми, не оставить его в том же классе и попытаться приучать к дисциплине какими-то другими способами, а не отрывать от друзей — тем более, что он воспринимает это как преднамеренную жестокость, которая — утверждают неглупые люди — не лучший метод воспитания. Впрочем, у нас этот метод всегда преобладал. Если не в семьях, то в государственном масштабе…
Но это уже — кол, а на колу, как известно, мочало…
И, всё же, если вернуться в серьёзное русло, я до сих пор помню утро моего первого подневольного появления в десятом «В», ребят из которого хорошо и давно знал, но все они, а также стены, парты, чёрная доска, портреты Тургенева и Пушкина показались мне чужими, враждебными, таящими угрозу. А рыжеватый Мишка Ваксин, славный парень, кто слегка косил, виделся отчего-то главным выразителем этой скрытой угрозы. На первой же переменке я помчался в свой прежний класс «Б» к друзьям и был порядком обижен, что они не восприняли моё отсутствие как нашу общую трагедию…