— Загорать… Ха-ха.
— Ну да, у вас солнца никогда не бывает. Северная сторона… А в Америке есть штат, Северная Дакота. Главный город знаете какой? Бисмарк… Я географию здорово люблю.
— Отставить географию! Вы знали, что Чалкин постоянно читает журнал «Юный мастурбист» и к тому же сам пишет? Отвечайте!
— А про что пишет?
— Про то, как у нас якобы всё плохо, а у них якобы всё хорошо.
— Вот давно хотел спросить… Почему…
— Нашёл время и место!
— Нет, правда. Почему у нас нельзя про плохое писать? Или говорить? Только про хорошее. Ведь если…
— Кончайте с вопросами, Горюнов! Переходим к водным процедурам.
— Я умывался сегодня. И зубы чистил.
— Тогда ответьте прямо: делился с вами Чалкин своими взглядами?.. Что значит, какими? Вредными! Ругал он качество машинок, лифтов, лифчиков, скрепок, яиц, трусов, часов, поясов?
— Про скрепки не помню, а про ботинки говорил, про зимние: никак хорошие достать не может.
— А предлагал он вам почитать свои так называемые произведения, напечатанные на машинке «Дипломат», иначе говоря, на той же «Олимпии»?.. А знаете вы, что в одном из его рассказов секретарь райкома превращается в кота? Первый секретарь, не второй!.. Да или нет?.. А известно вам, что он установил у нас в стране новый праздник: ДОУ — День открытых убийств? В который можно всех, кого хочешь… От живота веером… Пу-пу-пу!.. А? Это куда же дальше? Дальше куда?.. Я вас спрашиваю!
— Не знаю. Откуда мне знать про веер? Я и не видел его никогда.
— Тогда отвечайте честно: как дышит Чалкин? Как советский человек: сначала вдох, потом выдох?.. Или наоборот?
— Не знаю… Не буду ничего говорить! Согласно Великой Хартии Вольности, подписанной в 1215 году королём Джоном Безземельным…
— Не увиливайте, Горюнов! Иначе вас упекут по статье УПК!
— Отстаньте вы! Мне ещё две «Эрики» сегодня ремонтировать. И голодный я…
— Что это значит, Георгий? — крикнул голос в пенсне. — Куда вы?.. Горюнов! Стойте!..
Но Гоша уже не слышал его. Он вылетел в окно и опустился на тротуар перед подъездом № 7. Здесь его ждал самый лучший друг детсадовских времён Витя Черняк с паровозиком в руке. А лицо у Вити было совсем как у Толика — даже след от топора остался. Они постояли немного и пошли к метро. Был конец рабочего дня, все спешили и не заметили, откуда вылетел Гоша.
У входа в метро стояла блондинка Галя.
— Знаешь чего? — сказала она Гоше. — Я решила: поеду с тобой. В Северную Дакоту. И Витю Черняка с собой возьмём. И Толика… Если он оживёт.
— И Гришку Левина, — сказал Гоша. — И Диму. Который в Древнюю Грецию недавно ездил… Пусть прокатятся…
И тут вошла сестра и сделала ему третий укол.
(К сожалению, ни я, ни мой alter ego Глеб не смогли в своё время воспользоваться примером Гоши-Кандида: я ещё не знал о его существовании, а у Глеба тогда не было крыльев.)
4
…Следователь Кондовый говорил, держа в руке паспорт Глеба:
— …Через десять минут вы уйдёте, я подпишу пропуск. Но сначала вы должны написать…
— Что написать? — с испугом спросил Глеб.
— То, что сами говорили, — жёстко сказал следователь. И добавил уже мягче: — Не беспокойтесь, я помогу вам… Пожалуйста, вот ручка… Пишите! «В Комитет госбезопасности… Заявление… От гражданина такого-то…»
Ещё менее часа назад, отвечая на вопросы этого человека, Глеб считал самым главным для себя не признаваться, что знает про то, что Марк передавал свои рукописи за границу для опубликования. Таким образом Глеб рассчитывал подбросить следователю мысль, что, если они туда всё же попали… Что ж, мало ли кто мог послать… без всякого участия и разрешения автора. Однако теперь, когда стало понятно, что им всё уже известно — и каким образом произведения Марка очутились за границей (а каким, в самом деле?) и кто их напечатал, упирать на свои неосведомлённость нелепо и не приносит никакой пользы Марку. Но тогда о чём писать в этом проклятом «заявлении»?
Глеб задумался, что не понравилось следователю.
— Пишите! — снова сказал он и, словно угадав причину затруднения, добавил: — Можете указать, что не знали о передачи всего этого за рубеж. А ещё — о своём отношении к поступку вашего приятеля не забудьте. Что не одобряли, укажите… Или вы одобряли?..
Глеб пожал плечами и начал писать. Он писал, как во сне, почти не думая, желая одного — чтобы скорей всё кончилось, отодвинулось, ушло — как будто вовсе не было. Написал — как ему потом показалось, мельком, вскользь — и про то, что не всё из прочитанного у Марка нравилось: одно — больше, другое — меньше. Повторил скептические слова о «фиге в кармане», о ненужности и бесполезности, с его точки зрения, писать для заграницы…
Он, в самом деле, так считал тогда и вполне искренне говорил Марку, что вся эта словесная битва за правду никому в нашей стране не нужна — во всяком случае, огромному большинству, и потому не приносит пользы, а самим правдолюбцам и их семьям только ощутимый вред. Сам же он, мягко выражаясь, давно не любил и презирал власть и её действия, но был убеждён, что какие-либо перемены к лучшему если и возможны, то лишь через много поколений. Что же касается незначительного меньшинства, к которому и сам относился, то в этой кучке, насколько он понимал, не умирала всё же надежда на какие-то послабления для свободы в словах и мыслях. Однако ждать всего этого приходилось исключительно от Неё, нелюбимой и презираемой, а потому нетерпеливо подстёгивать её к скорейшим шагам на этом пути неразумно и опасно, ибо может привести к остановке едва заметного движения, к задержке едва наметившейся оттепели.
Об этом он, конечно, не написал в заявлении, но зачем-то, для большего правдоподобия что ли, повторил (чего не мог себе потом простить) слова о том, что одну из забавных тем для рассказа Марк позаимствовал у своей пожилой знакомой Зинаиды Оскаровны. Глебу показалось тогда, что это могло как бы свидетельствовать о том, что Марк писал свой рассказ как обычный, бытовой, не придавая ему никакого политического смысла…
С отвращением отложив ручку, Глеб ядовито поздравил себя с тем, как ловко сумел противостоять могучей и злой силе, разлитой в самом воздухе заведения, и закончить всё так, что и волки были сыты, и овцы целы. То есть, по одной из пословиц, о которых только что прочитал в стихах Марка.
— …Вот и всё, — сказал следователь с улыбкой. Стало видно теперь, что у него приятные черты лица, весёлые глаза компанейского человека. — Возьмите ваш паспорт, Глеб Зиновьевич. Я провожу вас.
— Спасибо, — сказал Глеб. Ощущение нереальности происходящего окончательно отпустило, он почувствовал себя уверенно и спокойно и снова спросил совершенно естественным голосом:
— А что, другу моему… Что ему будет?
— Пожурят, — улыбаясь, повторил следователь.
И ещё спросил Глеб, в дверях, когда выходили в первую комнату, и вопрос прозвучал уже не так непринуждённо:
— А у меня?.. Я в школе работаю… И тоже пишу немного…
— Ну и пишите, — приветливо сказал следователь. — Кто вам мешает?
Они шли обратно теми же коридорами и лестницами, мимо тех же высоких дверей, но сейчас всё было иным: не так зловеще блестел паркет, не так устрашающе-пустынно растянулись коридоры, не с такой безнадёжностью отстукивали шаги, не столь угрожающа фигура сопровождавшего.
В подъезде, возле дежурных, следователь протянул Глебу руку, сказал сердечно, как старому знакомому:
— До свиданья, Глеб Зиновьевич, всего вам хорошего.
И улыбнулся. Свойской улыбкой. Разве что заходить почаще не пригласил.
Вот и всё, твердил себе Глеб, идя к метро, вот и миновало. Хорошо, что так… Интересно, а как у Марка? Позвонить? Нет, не надо по телефону. Лучше заеду…
Но ехать не было сил: жара, духота, сейчас бы снова под душ, отмыться как следует, а потом лечь, не говорить ни с кем, расслабиться, поспать немного. Даже есть не хотелось.
Дверь открыла жена — он и ключа не успел достать: видно, услышала, как вышел из лифта.
— Где ты был? — спросила взволнованно. — Так долго конференция?
— В одном месте, — сказал он по привычке сухо: никогда не любил отчитываться, отвечать на подобные вопросы, считал их покушением на свою свободу. И добавил: — Не слишком приятном.
— Звонила Раиса, — сказала жена. — У них сегодня был обыск. Марка арестовали.
— Арестовали! — закричал Глеб.
Сволочь, обманул следователь! Или сам не в курсе? Тоже, наверно, правая рука не знает, что левая делает. Как же теперь? И меня, значит, могут?.. Конечно, почему нет… Что ж он Ваньку-то валял, сука, улыбался: «пожурят», «пожурят»? А может, ещё отпустят Марка? Подержат день и отпустят?.. Тьфу ты, чёрт, уже успокоился вроде, поспать хотел, отдохнуть. Заснёшь тут с ними…
— Я оттуда, — сказал он жене. — Меня вызывали. Приехали за мной.
— О чём спрашивали?
— О чём, о чём! Они всё знают. У них его книжка на столе. Читать мне давали… Что же теперь будет, если его уже…
— Умойся и поешь. Надо съездить к Раисе…
От неё они услышали про обыск, который длился пять часов; что сына Костю она отправила к своим родителям: это ей разрешили, но сперва обыскали мальчика, а тот не давался и ещё шутил, этот ребёнок: «щекотно», говорил… А Марка сразу после обыска увели… Когда уводили, он был куда спокойней, чем в последние месяцы…
— Ничего, — сказал Глеб. — Сейчас за такое срок не дадут. Подержат немного и выпустят.
Он сам не верил в то, о чём говорил, но говорил ещё и ещё, утешая Раису и себя, и слова накладывались на немой, безгласный для всех других фон, где звучало одно: «Неужели опять вызовут? Опять… Снова шагать по этим коридорам… Говорить с ними… Сдерживать злость… и страх…»
5
Марка не выпустили. Следствие продолжалось. Допрашивали Раису, друзей, знакомых. Глеба больше не вызывали.
Одному из ближайших друзей и Раисе устроили очную ставку с Марком. Она рассказывала, что тот зачем-то признавался, что они знали о его намерении печататься за границей, — а они, как и Глеб, всё время отрицали это на допросах, — и просил их тоже признаться. Никто не понимал, почему он так делает; его друг был не на шутку испуган и обижен. Другой приятель обиделся на Раису: к чему упомянула на допросе его имя, вполне могла обойтись без этого: знала ведь, у него диссертация на подходе и жена всё время болеет. Кто-то оскорбился, что приятель назвал его трусоватым, а того другой приятель посчитал чрезмерным болтуном, а этого другого друзья упрекнули в подозрительной неосторожности и неразборчивости в знакомствах, что в наше время можно расценить как… Словом, все находились в состоянии напряжённом, чтобы не сказать: смятённом.
Хочу для пущей объективности (хотя упрямо не верю в неё) представить ещё одно суждение о событиях и настроениях тех дней. Вот как вспоминала об этом моя давняя знакомая, тоже литератор, в своей книге с очень удачным, на мой взгляд, названием «Без прикрас».
«…В кругах литературной интеллигенции, среди которой мы тогда крутились, мнения после ареста Синявского и Даниэля резко разделились. Самые молодые, как мы, бросились на защиту. Но это были, в основном, просто близкие друзья, и их было очень немного. А главная масса той интеллигенции, что называла себя „прогрессивной“, пришла в состояние чудовищной паники. Был 65-й год. От 52-го нас отделяло очень короткое расстояние: все ещё помнили, как было тогда, и страх воцарился невообразимый… Поднялся общий, довольно стройный крик: „Подлецы! Негодяи! Прославиться захотели! А нам всё испортили!.. Ведь завтра была бы уже настоящая оттепель, а теперь из-за них всё зарубят…“
Один поэт… кричал: „Чего вдруг я буду за них заступаться?.. Я вот поэму против Сталина написал, но не напечатал: других подводить не хотел… Мы шли единым фронтом… были близки от цели… а эти… в общем штурме не участвовали… вылезли как-то за рубеж… А вот теперь нам могут всё вообще прикрыть…“»
Я почти не сталкивался тогда с такими людьми, но тоже помню слова довольно известного композитора, моего приятеля, сказавшего мне с негодованием, что «все ваши твардовские, напечатавшие Солженицына в „Новом мире“, а теперь и этот твой дружок Даниэль доведут до того, что опять разные музыковеды — Апостоловы и иже с ними — начнут гнобить нашего Шостаковича».
(Случай с Павлом Апостоловым, членом парткома Союза композиторов и сотрудника отдела культуры Центрального комитета партии, может лишний раз служить подтверждением расхожих слов о том, что Бог всё видит, знает и наказывает по заслугам: потому что этот человек скончался как раз на премьере 14-й симфонии своего «гнобимого», прямо у дверей Малого зала московской консерватории.
Впрочем, правоту этих утверждений могут поколебать другие свидетельства о людях, тоже причастных к искусству: так, например, композитор Альфред Шнитке, человек, по твёрдому убеждению знавших его, не совершивший ничего худого за всю свою жизнь, целиком отданную музыке, сравнительно рано предстал пред очами Господа после нескольких инсультов. И такая же мучительная смерть настигла моего друга Юлия Даниэля, когда тому исполнилось шестьдесят с небольшим.)
Я не думал ни тогда, ни потом о роли диссидентов так, как тот поэт или тот композитор — а просто не хотел, чтобы мой друг столь безрассудно рисковал собой ради иллюзорного и мало кому нужного и понятного «приволья» печати и свободы каких-то там (каких?) собраний и союзов. Кто их в этом поддержит? Тем более, что ещё до его ареста не я один видел воочию, как изменился Юлий — как внезапно мог погрузиться в молчание, каким отчуждённым становился его взгляд, как странно встряхивал головой, возвращаясь из этого состояния к обычному. И с друзьями встречаться стал значительно реже… Зачем же он?.. Неужели во имя, повторюсь, совершенно бесцельной и бесперспективной в нынешнее время схватки за то самое, чего бСльшая часть народонаселения огромной страны не хочет и не понимает?..
Время показало, что я со своим доморощенным скепсисом оказался, к счастью, не совсем прав: такие, как Юлий, сделали своё дело и заслужили славу и благодарность. (Увы — немногих.)
Состояние Глеба также можно было бы определить словами «напряжение», «волнение», если не более сильными: «смятение», «страх». С возрастающей силой начинал он ощущать, что вёл себя как-то не так в том заведении, куда был доставлен на чёрной «Волге»… Нет, ничего такого, что впрямую повредило бы Марку или кому-то ещё, но, всё равно, не так… Согласился написать заявление, высказал своё отношение к стихам Марка, упомянул о Зинаиде Оскаровне… Зачем?.. В разговоре всё это звучало, быть может, даже слегка иронично — особенно его «лекция» о сатире и юморе, но когда на бумаге… Почему он вообще не отказался иметь с ними дело? Решительно и бесповоротно? Что?.. Кишка тонка?.. Теперь мучайся, угрызайся из-за этой треклятой тонкой кишки!
Кто же ты, наконец, и с кем ты, «мастер культуры»? — спрашивал он у себя, не теряя, как ему казалось, самоиронии, и отвечал примерно так: до недавнего времени я имел смелость причислять себя к племени «диссидентов» — людей, которые «мыслят иначе». Иначе, чем велят. Но мыслить, видимо, мало — мыслить каждый болван может, а вот делать… Поступать. Тут она-то и нужна — смелость… А если её не хватает…
И Глеб переходил к воспоминаниям, немного согревающим душу. Как он… когда был на фронте… Эх, ты, фронтовик… освободитель… Кого и от чего освободил?.. Впрочем, это разговор несколько иной, но тоже нелёгкий… От одного лиха освободились… всем миром… а в другом — торчим, как одна штука в проруби… Но, всё-таки, ты ведь тогда… помнишь?.. На Западном, под Волоколамском, быстро сумел отвертеться от «смЕршевца», который склонял тебя капать на помпотеха роты. И от другого контрразведчика — уже в самом конце войны, в Германии — тот хотел, чтобы ты дал им «материал» на несчастных «перемещённых» украинских «красоток», работавших у немцев на знаменитой фабрике фарфора в Майсене. (При чём здесь ты? Потому что на машинах твоей роты они ехали домой, на свою любимую родину…) А после демобилизации, в страшном сорок восьмом году, припоминаешь? Когда тебя вызвали в деканат института с лекции, а там два «лба» ткнули тебе в физиономию свои красные корочки и предложили, прямо и недвусмысленно, сообщать всё, что ты знал, знаешь и сможешь узнать о студентке из твоей учебной группы. Её звали, кажется, Ксения… Ты же нашёл тогда силы и смелость отказаться?..