А что теперь? Что с тобой приключилось?.. Конечно, сравнивать нельзя: тогда тебя понуждали действовать, сейчас же — совсем по-другому: тебе просто предлагают поделиться своими мыслями, чувствами и опасениями по поводу поведения близкого заблудшего друга и содействовать спасению его из лап хитрого и коварного врага. А друг… он, кстати, быть может, где-то здесь, близко, в этом коридоре, у другого следователя. А скорее всего, уже домой поехал…
Но тебя обманули, гады, — друга не отпустили, он в тюрьме, а ты обманул сам себя: никакой ты не диссидент, а, скорее всего, «кверулянт». Глеб только недавно услышал это слово — между прочим, от приятеля, побывавшего в «психушке», где оно считалось диагнозом. Так называли тех, кто всем недоволен — даже, представьте, советской властью и решениями партии и правительства; тех, кто беспрерывно ворчит, зудит и жалуется… Но, добавлял Глеб от себя, пальцем о палец не ударяет, чтобы что-то изменить. Впрочем, те, кто «ударяет», находятся, в лучшем случае, там, откуда только что вернулся приятель, обогативший Глеба словом «кверулянт»…
А с другой стороны, снова пробовал утешать себя Глеб, что постыдного он сделал? Раскрыл что-то, чего следователь не знал и хотел узнать? Но ведь было как раз наоборот: Глеб в меру врал — о том, что, якобы, понятия не имел о передаче рукописи за границу и о литературном псевдониме Марка («Николай Аржак»). А следователь разложил перед ним на столе ксерокс, сделанный с книги, — и, значит… о чём тут разговор? Да, Глеб не сказал, что одобряет всё, что писал Марк. Но зачем об этом говорить? Кому от этого лучше? Или они там прислушаются к его мнению? Тем более, теперь стало точно известно, что разговоры Марка и его друзей прослушивались установленной у него в квартире аппаратурой[1], а под его окнами дежурила специальная автомашина, тоже с прослушивающим устройством…
И всё же, думал Глеб, он обязан прямо себе сказать: ты проявил слабость, даже трусость. В чём? Ну, хотя бы в том, что говорил против своей воли. Говорил, вместо того чтобы вообще отказаться от общения с ними и послать их известно куда. Однако так легко и просто это в жизни, видимо, никогда не делалось, иначе не было бы той статьи в уголовном кодексе Франции, которую недавно процитировала Глебу его жена — она ведь юридический кончала. Статья эта — под номером 64 — гласит, что нет ни преступления, ни проступка, если во время деяния обвиняемый находился в состоянии безумия (ну, это временно отбросим) или был принуждён к тому силой, которой не мог противостоять…
Вот оно: противостоять! Да, мы неплохо знали время, когда любое противостояние у нас было смерти подобно. В полном смысле слова. Но теперь, когда дым от проклятой сталинской трубки уже не так забивает и портит нам воздух… Теперь-то разве мы (и он, Глеб) подпадаем под действие этой славной статьи? Ведь за всякое наше несогласие, за отказы и противостояние смерть уже, вроде, не грозит, а всего-навсего… Что? Ну, психушка. Ну, тюряга. Ну, лагерь. Ну, высылка, наконец, — это уже почти подарок… Так что же ты, Глеб?..
Словно желая утешить, жена часто сообщала в эти дни Глебу о тех людях — да он и сам это знал, — кто открыто проявил слабость. Хотя ею далеко не точно определялись побудительные причины их поведения, а максималисты разных оттенков, не склонные зачастую считаться в своих суждениях с реальной действительностью, вообще исключали слово «слабость» из лексикона, предпочитая судить людей без всяческих скидок и послаблений. Глеб рассуждал несколько иначе. Поэтому, наверное, — это случилось еще до происшедшего с Марком — он вступился, если можно так назвать, за Сергея, кого близкие друзья, в том числе Марк, недавно осудили и изгнали из своих рядов. А ведь, пожалуй, Сергей как раз подпадал, в некотором роде, под ту самую французскую весьма гуманистического характера статью. (Хочу заметить, a propos, что излишнее количество вводных слов, зачастую употребляемое автором, свидетельствует о его далеко не полной уверенности в правосудности того, что он говорит или пишет…)
Однако вспомним о тех, кто публично выражал своё отношение к действиям Марка, осмелившегося напечатать свои, с позволения сказать, сочинения за границей, а в этих сочинениях осмелился с искренней болью, а также не без иронии и юмора, подвергнуть осуждению и осмеянию то, что считал плохим, злым, постыдным… В том, что можно было тогда прочитать во многих газетах, выражалось полное… нет — полнейшее согласие с мнением властей и такое же негодование по адресу Марка и тех, кто его поддерживает.
Возмущение звучало с нарастающей силой и было всенародным: слесарь-наладчик из Челябинска, многодетная мать из Кзыл-Ординской области, агроном из Литвы, два дирижёра и столько же народных поэтов из Средней Азии, три заслуженных деятеля искусств и даже один лауреат Нобелевской премии, автор известной во всём мире эпопеи о Гражданской войне в России — были среди возмущённых. А в самых первых рядах находились литературные критики З. Кедрина, Д. Ерёмин и писатель А. Васильев.
С жалостливым удивлением в одной из центральных газет жена Глеба увидела подобное письмо, подписанное сотрудниками московского университета и, в томи числе, некоторыми профессорами-юристами, у которых она училась. А Глеб обнаружил там же подписи двух знакомых ему людей: милейшего пушкиниста, с кем не так давно вёл приятные беседы в доме отдыха, и ещё одного филолога — с которым лично не общался, но, как случайно выяснилось, делил некоторое время назад любезное внимание некой полноватой блондинки…
(А вот, для разнообразия, фамилии тех, кто думал, говорил и писал по-другому, но чьё мнение напрочь замалчивалось и делалось известным лишь по тайным каналам и со значительным запозданием: В. Каверин, Вяч. Иванов, К. Чуковский, Л. Чуковская, В. Корнилов, А. Есенин-Вольпин… А также писатели и журналисты Франции, Дании, Мексики, Индии, Германии, Филиппин, Италии, США, Чили… Ну, хватит, пожалуй…)
6
В ожидании суда Глеб места себе не находил: опасался, что вызовут как свидетеля, не хотел этого, понимал, что ничем другу не поможет, а себе… Лишняя встряска, лишние унижения. Но как избежать?
Жена предложила лечь в 15-ю больницу: там у неё тётка врачом, диагноз любой поставит — от ветрянки до холеры. Глеб не одобрил остроумия, хотя обычно ценил её острый язык. Но предложение принял. Тем более, у него давнишняя, ещё с войны, язва двенадцатиперстной.
За два дня до судебного заседания он сдавал уже одежду в холодном полуподвале приёмного покоя. Мест в палатах не было, его положили в коридоре напротив уборной, откуда шёл устойчивый запах. Но долго нюхать не пришлось: вскоре пригласили к заведующей отделением. В кабинете у неё сидел невысокий мужчина с обилием значков на пиджаке.
— Вам повестка, — сказал он. — Явиться свидетелем на суд. Распишитесь. Вот здесь.
— Но я… болен, видите, — сказал Глеб, кивая на свои кальсоны с тесёмками.
— Ну, товарищ Гархазин, — сказала заведующая отделением, — вы не так уж больны. Вы можете. Мы вас отпускаем. Если это нужно…
— Конечно, — радостно подхватил курьер, — сбегаете на заседание и вернётесь. Всего и делов. Правильно, доктор?
— Да, противопоказаний нет.
Сука толстая, сказал про себя Глеб, наложила в штаны при одном слове «суд». Что же делать?.. Тётка жены тоже хороша… Не могла отстоять.
Он расписался в повестке, вернул бельё с тесёмками и облачился в собственную одежду в том же полуподвале, где стало ещё холоднее.
…Январским морозным днём состоялся суд; в зал заседаний пускали только по специальному разрешению, поэтому небольшая толпа собралась перед заседанием областного суда на Баррикадной улице: друзья и знакомые Марка, несколько его бывших учеников, просто любопытные, просто сочувствующие. Стояли и мёрзли.
Глеб прошёл сразу, как только предъявил повестку и паспорт, прошёл, как в дни кинофестивалей или конкурсов Чайковского проходят считанные счастливцы, гордые своим избранничеством, но испытывал лишь страх, неловкость… И совсем чуть-чуть любопытства.
Его провели в комнату, где свидетели — общие его с Марком друзья и несколько незнакомых ему. Всем было неловко, словно собрались по неприличному поводу, о котором и говорить-то вслух стыдно. Они и не говорили почти.
Ровно в десять пригласили в зал. Народа было полно, хотя никого вроде не пропускали. В переднем ряду Глеб увидел жену Марка с блокнотом в руках, удивился, что её пустили, подумал: возможно, будут вообще корреспонденты и опубликуют потом речи подсудимого, свидетелей, дадут слово всем защитникам. Но тут же оборвал себя, обругал, что мог вообразить подобную чушь: начитался в книжках…
Свидетелей усадили справа от судейского стола, на той стороне, где прокурор. Напротив Глеб увидел Марка. Впервые за четыре месяца. Его ввели два вооружённых старинными винтовками солдата: а то ведь, неровён час, сбежит. Он сел, оглядел зал, улыбнулся, кивнул жене. Лицо спокойное, куда спокойней, чем до ареста, выглядит неплохо, располнел как будто немного.
— Здравствуй, Марк! — крикнул один из свидетелей, фронтовой его одноногий приятель.
На него цыкнул дежурный по залу. Марк посмотрел в их сторону, ещё раз наклонил с улыбкой голову.
Как в театре — казалось Глебу. А пьеса современная — потому без занавеса, без нарисованных декораций.
На сцену вышел судья, заседатели. Все встали. Судья объявил слушание дела по обвинению такого-то по такой-то статье, сделал перекличку свидетелей, их удалили из зала. Глеб не ожидал, что так будет, не знал, чего бы он хотел больше — сидеть там, глядеть и слушать или дожидаться в прокуренной комнате, пока вызовут, и стараться не думать ни о чём… Совсем ни о чём…
В комнате для свидетелей Глеб томился до вечера: их никуда не выпускали, разве что в туалет. Среди находившихся вокруг он почти всех знал, но кое-кто были совсем не знаком, в их числе один — худощавый, с бритой головой и смуглым, каким-то окаменевшим лицом. Он держался отдельно, ни с кем не разговаривал, и никто не говорил с ним. Присмотревшись, Глеб понял, что где-то уже видел этого человека — только тогда у него были густые тёмные волосы, оживлённые глаза.
— Кто это? — тихо спросил Глеб у кого-то, и ему ответили:
— Сергей Хмельницкий.
И он вспомнил, что встречался с ним однажды года полтора назад у Марка, и знакомство доставило удовольствие: было интересно и приятно слушать Сергея, — тот читал свои, хорошие, стихи. А вскоре случилось вот что…
Глеб опять был у Марка, они сидели вдвоём: Раиса ушла на защиту диссертации их друга, того самого Сергея, сын ещё не вернулся из школы. А потом Раиса пришла, и вид у неё был ужасный — сама не своя.
— Что произошло? — спросил Марк. — Его завалили?
— Нет, — ответила она. — Хуже…
— Ну, не томи, рассказывай!
И она рассказала…
Здесь автор останавливает на полуслове Раису, жену Марка (она же — чего тут скрывать? — Лариса Богораз, жена Юлия) и, вырываясь из своего повествования, прибегает к помощи самого Сергея Х., изложившего в собственном очерке под названием «Из чрева китова» то страшное и непоправимое, что с ним произошло.
При чём тут кит и его утроба? — можно спросить. А при том, что на двадцати восьми страницах очерка (он же: крик души, исповедь, покаяние — назовите как угодно) Сергей Хмельницкий отвечает на семидесятистраничную главу из романа своего друга школьных времён, Андрея Синявского, которая именуется «Во чреве китовом» и почти целиком посвящена ему, Сергею, изображая его в самых тёмных красках.
Но что же, всё-таки, скрывается за названиями и за различием в предлогах — «во» и «из»? Мне кажется, хотя скорее всего я несу вздор, что автор романа (его заголовок — «Спокойной ночи», и это, на мой взгляд, заслуживающая внимания книга, как и вообще всё, что написал А. Синявский)… Так вот, повторю: автор романа (написанного в Париже в 1983 году) названием этой главы («Во чреве…») хотел как бы напомнить, что библейский пророк Иона, находясь в своё время во чреве китовом, использовал пребывание там не всуе, а чтобы одуматься и покаяться перед Господом, — а вот Сергей, бывший друг Андрея, и думать не думает об этом. Сергей же — и в названии своего очерка («Из чрева»), и, главным образом, самой его сутью — говорит, даже кричит, что и сейчас находится там, во чреве, где кается, обличает себя и терзается муками совести…
Ну, а теперь — отрывки из его покаяния (с неизбежными краткими пояснениями).
«…Через месяц с небольшим в институте, где я тогда учился, меня пригласили в особую комнату. И там, после получасовой беседы… я стал секретным сотрудником, „сексотом“ КГБ или, если хотите, стукачом. С подпиской о неразглашении и договорённостью о будущих контактах». (Примечание: поводом для «оказания ему подобной чести» было то, что совсем недавно, через своего друга Андрея, Сергей познакомился с очень милой девушкой, дочерью французского дипломата, работавшего в тогда Москве. Её звали Элен, она училась там же, где Андрей, — в Московском университете).
«Новая работа, — продолжает Сергей, — меня не слишком обеспокоила: Элен вполне лояльно относилась к советской власти, ей нравилось учиться, она держалась естественно и свободно, контролировала себя в разговорах, была по-европейски сдержанна. О политике мы вообще не говорили — всё больше о высоких материях: история, искусство, философия, историчность Иисуса Христа… Русский она знала очень неплохо. Так что, утешал я себя, даже мой самый подробный отчёт о её высказываниях не мог бы ей повредить. А большего от меня и не требовалось…» (Примечание: не надо забывать, что это происходило в середине 40-х годов, ещё при жизни товарища Сталина.)
«…И вдруг меня осенило: Андрей общается с Элен куда больше, чем я. Они явно симпатизируют друг другу. Почему же, если я — да, то он — нет? Не могли же они обойти его своим вниманием! Не похоже на них. И задумал я узнать у друга правду, и спросил у него во время одной из наших прогулок по Гоголевскому бульвару: „Слушай-ка, ты часто докладываешь о встречах с Элен?“ И друг честно ответил: „Когда как. Обычно раз в неделю…“ Потом дико взглянул на меня и спросил: „Откуда знаешь?..“
Так мы вступили в неположенный по правилам Органов безопасности контакт, быстро установили, что „куратор“ у нас один и тот же и встречаемся мы с ним в одной и той же конспиративной квартире.
Конечно, Андрей сожалел, что так легко попался на мою удочку, — для его скрытной натуры такое — обида и позор. Но мы продолжали дружить, встречаться, и Элен странным образом придавала нашим отношениям какой-то новый, интересный, характер. Ни малейших угрызений совести ни он, ни я не испытывали…»
(Примечание. Оба находились в студенческом возрасте, оба, вполне возможно, считали себя контрразведчиками, оба при этом старались не причинять никакого вреда «объекту слежки».
А дальше «куратор» — по версии Андрея — даёт ему задание, от которого тот сначала отказывается, но отказа не принимают, и он соглашается. Задание заключалось в следующем: сблизиться любым способом с Элен и сделать ей предложение руки и сердца — чтобы после брака, когда она станет советской гражданкой, было бы легче, в интересах родного государства, распоряжаться её судьбой — вплоть до покушения на её жизнь, если станет нужно. Примерно так написано и в книге у Андрея.
Однако этот жуткий план осуществлён не был — не то потому, что чекисты сами раздумали, не то потому, что Андрей, не без помощи Сергея, сумел разыграть ссору с Элен, после которой о браке не могло быть и речи…)
Сергей дальше пишет: «…Во всей этой увлекательнейшей криминальной истории есть один очень-очень слабый пунктик: дело в том, что сразу после войны мудрый Сталин придумал закон, строго запрещающий браки с иностранцами. А время действия рассказанной Андреем детективки аккурат совпадало с действием этого закона. Конечно, никакой закон Органам безопасности не писан, но зачем прибегать к такому дурацкому способу, если и так они могут сделать всё, что им угодно… Странно как-то…