— А, Санек, ты? Здорово! — тем временем громко, на весь автобус, гаркнул Витька.
Пассажиры вздрогнули: ну и глотка! Вот уж кому микрофон был бы совершенно ни к чему. А он сразу загордился — братец старший, грудь колесом. Оглядел всех едущих с глупым превосходством. Словом, как в песне: «Шофер автобуса — мой лучший друг!» Наташа застыдилась, поморщилась, прошипела:
— Тише, разбудишь!
Повернули на шоссе, разделенное свежим белым пунктиром пополам. Низкое еще солнце светило теперь прямо в лоб автобуса. Шофер протянул руку за дымчатыми очками, тряхнул ими, чтобы расправить дужки, надел. К Наташе и Витьке приблизилась кондукторша — губы накрашенные, сумка на животе.
— Сам, Наташк, заплачу, — отстранил сестру Витька и вместе с мелочью и потертыми бумажками неизвестного назначения вытащил из кармана женскую брошку-звездочку, похожую на старинный орден. Увидел ее у себя на ладони, хмыкнул и поскреб в затылке. — Счас я… секундочку терпенья…
Кондукторша ждала, губы сердечком.
— Катя!.. — окликнул ее водитель в микрофон и, когда кондукторша неохотно подошла на зов, что-то сказал ей, почти на ухо, уже без микрофона.
Она было заупрямилась:
— Да, Шурик, а если контролеры войдут?
— Не суетись, Кать! Под мою ответственность! — последовал ненужно громкий ответ, из которого Наташа поняла, что они поедут без билетов.
— Тонькина, — смущенно пояснил Витька, вертя поблескивающую брошку-звездочку в толстых пальцах. — Колючая, а карманов-то у нее, понимаешь, не было… Дела! Подумает еще, что потеряла, переживать будет! Дорогая она — нет? Не знаешь? — и бережно спрятал брошку под жаркий пиджак, сунул ее в нагрудный карман своей ковбойки.
— Сверкуновский! — позвал шофер в микрофон. — Слышь? Иди — расскажешь, что почем!
— Ага! Иду. Насчет картошки дров поджарить!..
Витька поднялся и вперевалочку, хватаясь за блестящие ручки на спинках сидений, потому что автобус снова поворачивал и сохранить равновесие было трудно, двинулся вперед. Его место тотчас заняли — какой-то дяденька, спасаясь от солнца, которое стало бить в стекла автобуса с другой стороны, пересел туда, где тень. Наташа постеснялась сказать ему, что место занято. Да он и сам видел! Ее внимание привлекла надпись на обочине: «Берегите лес!» Буквы ростом в аршин были сколочены из березовых стволов толщиной в Наташину руку у запястья, и ее всегда занимал, даже мучил один вопрос: валежник ли пошел на эту надпись или лесники, ревнители борьбы за охрану природы, нарубили березки специально для наглядной агитации? Последнее — увы, увы! — казалось ей более вероятным. А Витька до самой автостанции не закрывал рта — болтал о чем-то со знакомым шофером, скалил зубы.
10
У автостанции, рядом с разномастными автобусами, стоял и грузовик с кузовом, набитым мешками, — тот самый, за которым, пыля босыми ногами, гнались мальчишки в Сверкунове, один — удачливый, другой — не очень. Кабина грузовика была пуста, дверцы распахнуты. У заднего борта топтался… Серега-айнцвай.
Наташа вспомнила, что странную эту кличку Серега заработал еще в детстве. Когда мальчишки играли в войну — а во что еще могут играть мальчишки? — Серегу, как самого слабого, трусливого и безропотного, заставляли обычно изображать фашиста или беляка, что, правда, случалось реже, только после какого-нибудь фильма о гражданской войне, показанного днем в клубе, где с детишек брали гривенник за вход, а до реформы — рубль. Серегу убивали, брали в плен, иногда великодушно миловали и отпускали с миром «домой», а иногда, разгорячась, и лупили по-настоящему, до крови, которая немедленно всех отрезвляла… С тех пор прозвище и прилипло к нему как банный лист.
Заметив брата и сестру, сошедших с автобуса, Серега засуетился, стал поспешно натягивать какие-то веревки, перевязывать узлы. Один узел показался ему слишком тугим, и Серега, дуралей такой, даже жалко его стало, потянулся к узлу зубами. «Ой, как бы Витя его не увидел!» — испуганно подумала Наташа и, чтобы отвлечь брата, спросила:
— Витя, а это что там такое?
«Там» — это, конечно, в стороне, противоположной той, где маячил Серега. Однако Наташина наивная уловка не помогла, хотя как раз «там» какие-то люди натягивали колышущийся и вздувающийся брезент на крышу большого круглого балагана. Рядом на сборном фанерном щите был смело и грубо намалеван мотоцикл, несущийся по вертикальной стене. Вытесненный другими зрелищами из больших городов, аттракцион, которого никогда не видела Наташа, забирался в глубинку, где он еще собирал зрителей. Пресыщенность — болезнь века. Никого ничем не удивишь!
— А? Где? Что? — Витька покрутил головой и, разумеется, сразу увидел Серегу-айнцвая. А увидев, лениво проговорил: — Эге! А вот и он, моего сердца чемпион!
Серега замер, будто заколдованный, оставив злосчастный узел в покое. С вытянутой кадыкастой шеей, он показался Наташе таким маленьким, таким жалким, что она задохнулась от брезгливой жалости и дернула брата за рукав:
— Не трогай его, Витя! Не трожь, я тебя очень прошу!
— Э, нет, погоди! — Витька довольно невежливо отмахнулся от сестры и — Сереге, издали, маня пальцем: — А ну-ка, голубок, шагай сюда, шагай, не бойся! Айн, цвай, драй!
Серега послушно приблизился — тихий, скромный.
— Здравствуйте, — вежливенько сказал он и кепчонку с головы прочь, смял ее в кулаке.
«Ага! А вчера, когда в «магнитку» бежал, отвернулся», — с обидой припомнила Наташа. И жалость улетучилась. А брезгливость осталась.
Витька спросил, воинственно подбочась:
— Н-ну, куда путь держишь?
— Я-то, Вить? А в город! Председатель команду дал. Привоза, понимаешь, не будет — понедельник же, глухо все, хоть шаром покати. А мы как раз тут как тут, с картошечкой с последней подкатили, пятиалтынный кило. Всю прямо с кузова расхватают! Вот тебе и деньжата в колхозную кассу для всяких нужд… — Серега поднял глаза к небу. — Председатель у нас — голова! Картошка-то нынче… Основной продукт! Здорово соображает!
Витька заинтересовался:
— Торговать, значит, будешь? Доверили? Поштучно или на вес? Гирьки-то, умница, гляди не перепутай!
На какой-то миг Наташе показалось, что брат ее похож сейчас на огромного сытого кота, который лениво забавляется с маленькой, серенькой, насмерть перепуганной мышью: и кушать сейчас не хочется, мр-р, и отпустить жалко — все-таки деликатес, не всякий день отведать случается.
— Я? Нет, — торопливо ответил Серега. — Я — сгрузить! Вообще — для помощи, на подхвате… А ты, Витя, не обижайся на меня, зла не держи. Я ведь по-глупому, в дым пьяный был. Это Поликарпыч все, его работка! Он стелет мягко, вроде друг задушевный, лучше его на свете нет, а ежли вдуматься… Мог же ведь и не слушать, мало ли кто что по пьянке буровит? Ему б меня в три шеи погнать, а он вежливенько за стол в саду усадил, бумагу дал, карандаш. Лампу-переноску включил, диктует: «Пиши: я, такой-то и такой-то, проживающий там-то и там-то…» Потом понятых собрал и пошел, он свой план выполняет! Меня тоже штрафанул. Вместо спасиба. За появление в нетрезвом состоянии…
Витька прищурился, как при стрельбе в цель:
— А ты думал, премию тебе дадут? Значок на грудь? Тридцать этих, как их, отсчитают, сумма прописью?
— Витя, я на электричку опоздаю, — напомнила, нервничая, Наташа. — Жаль, вчера не уехала! Сам же отговорил! Ну, Витька же! Ты что — глухой?
Но старший брат, не оглядываясь, ответил:
— А зачем тебе электричка? Эти друзья тебя прямо до места доставят! Вроде такси!
— Да-да, Витек, — преданно заглядывая ему в глаза, заспешил, заторопился Серега. — Ну, конечно… Надо только Агафьину сказать будет — Агафьин с нами за главного, ждем его как раз, — может, втроем в кабине поместитесь, ребенка на руках, а я — я в кузове все равно, на мешки сяду, у меня и местечко есть, как сердце чувствовало — приготовил! Сюда-то и я в кабине, а здесь Агафьина заберем. В кузове хорошо — ветерок, видно все! И курить можно.
Наташа даже притопнула ногой:
— В головах у вас ветерок — у обоих! Тесниться еще, вонью дышать бензиновой. Агафьин ваш слюнявый за коленки хватать станет, знаю я его! Ни одной юбки не пропустит. Вон — идет. Вышагивает, будто мистер Твистер! Нет уж. Еду электричкой!
К грузовику, сопровождаемый пожилым степенным шофером, действительно приближался Агафьин — чернявая, золотозубая, таинственная личность, которая проживала здесь, на станции, в многоэтажном доме со всеми городскими удобствами и телефоном, однако работала у них в колхозе — числилась заместителем председателя по общим вопросам. Сам председатель считался мужиком хорошим и душевным, а вот Агафьин — плохим, хуже некуда. Таково было распределение ролей. К слову сказать, Агафьина оно ничуть не тревожило. Кроме улаживания всякого рода спорных дел, которые председатель предусмотрительно перекладывал на его плечи, Агафьин ведал еще «внешними сношениями»: пробить, достать, выменять… Вот тут он не знал себе равных, был королем. Старушки потемней, ущемленные им, шамкали, что он не иначе, как цыган по происхождению, потомок ярмарочных барышников и конокрадов, но Агафьину на их речи было наплевать. Свое дело он, бывший железнодорожник, знал назубок, имел связи, а брань на вороту не виснет, дело известное.
— Ну, счастлив твой бог, гнида! — обратясь к Сереге, воскликнул Витька. — Пошли, сестренка! Монах с ними!
— И давно пора! Связываешься с каждым…
Автостанция осталась позади — плоская крыша, залитая смолой, стекло, бетон, суета, автобусы, люди. А когда зашагали по аллейке, пестрой от теней трепещущей листвы, Наташа вспомнила свои субботние ночные страхи — за сумку, за сына, за саму себя, наконец. Может быть, и тот парень, небритый, в мохнатом, поношенном пиджачке, тоже из Витькиных приятелей? Ими ведь хоть пруд пруди. Все его знают! Хотя нет, тот вроде постарше…
— А ты папу нашего помнишь, Вить?
— Отца? Есть такое дело! А как же? — И Витька, ее брат, громкоголосый грубиян и задира, улыбнулся вдруг нежно, рассеянно и печально. — Он, когда бывал выпимши, плясать меня заставлял. Так, всухую, без музыки. Сядет, бывало, на крыльцо. «Ну, давай, — говорит. Победитель! — В ладоши хлопнет и заведет: — Ах ты, сукин сын, камаринский мужик!..» Я и пошел босыми пятками топать — и как хошь, и вприсядку! Знаю, что потом конфетку даст, припасена у него. Чем я хуже цыганенка? А ты — помнишь?
Наташа вздохнула:
— Смутно, знаешь… Кашель один!
А еще? Ну, что еще? Не фотографии, нет, не фотографии с фигурно подрезанными краями, даже не продолговатый мшистый холмик на кладбище за церковью, огороженном только с трех сторон, где в изголовье отцовой могилы врыт сваренный из полых двухдюймовых труб крест — копия тех меловых осьмиконечных крестов, которыми мама, воюя с нечистой силой, метит двери; концы у этих труб расплющены, обрезаны углами и потому похожи на наконечники музейных копий. Не то, не то! Что-то другое — живое, главное, нужное. Но — ускользало! И будто пронафталиненные тряпки из сундука, через плечо полетели клочья детских воспоминаний. Что? Ну, что же? Нет, не доискаться, не поймать…
Ах, да! Стружки — кудрявые, свежие, восхитительно пахнущие, целыми ворохами. И еще — шоколадного цвета, грубые, как сухой навоз, плитки клея, в которых спрятана ужасная вонь. И как Наташа могла забыть это? Столярный клей варят из рыбьих костей. Их папа был столяр. Не краснодеревщик, конечно, нет — вязал рамы, делал лавки и табуретки, но все, кто еще помнит его, говорят: неплохой… У привычной, давней горечи был едва различимый, желтый, тоскливый вкус полыни. Несколько шагов брат и сестра прошли молча, потом Витька сказал:
— Слышь, Наташк? Дай пару рублей. А лучше — три! У меня одна мелочь, понимаешь… Да я отдам!
— Пить будешь? «Веркину муть»? С утра? — нахмурилась Наташа. — У Тоньки уже, кажется, приложился… Мало?
— Нет, коньяк пять звездочек! Ереванского разлива. Не пить — на хлеб мазать! — обиженно огрызнулся Витька. — Не хочешь — не давай, а учить меня нечего! Да я на них, может, спокойно смотреть не могу — трезвый-то!
Они — это, конечно, Лида, теща, Пал Николаич, тесть, друг-приятель бывшего начальника районной милиции. Сказано же: от любви до ненависти… А от влюбленности покорной до бунта? Но что делать? Что делать? Кошелек лежал в сумке, которую нес брат, но в нем — деньги, от которых вчера отказалась Марья Гавриловна, Капитанская Дочка. Ох, вернуть ей их, со временем вернуть обязательно! И сверток с облигациями, который навязал Халабруй, тоже ведь не откажешься, — Наташе не хотелось, чтобы брат увидел все это хотя бы краем глаза: сболтнет матери, будет шум великий! И Наташа, повернувшись к брату боком, сказала:
— Возьми в кармане. Да не в этом, в другом! Суй смелей. Вот бестолковый! Я еще дома на билеты приготовила, положила отдельно, а нас бесплатно… этот, друг-то твой… Ну да, правильно — трояк! А ты думал — четвертная или полсотни? Шагай вперед, возьми мне билет до города! Что? Нет, Андрейке детский пока не надо. Рано еще. Вот вырастет… Остальное — твое, два рубля как раз, с мелочью. Мало тебе? Чего затылок чешешь? Больше все равно не могу, извини! Нет, сумку мне оставь. Оставь, кому сказано?
С сумкой на локте и Андрейкой на руках — ох, привычная ноша! — Наташа поплелась вперед, к высоким, недавно воздвигнутым чернявыми солдатиками платформам. Хорошо, пути переходить не надо — обязательно обо что-нибудь споткнешься. Наташа про себя кляла Катькины туфли, названные тем же словом «платформы», а заодно и собственную неуемную тягу к модному, к тому, что где-то якобы «носят все». Давным-давно, в детстве, уже после смерти папы, когда она бегала в первый класс, проскальзывала в школьный двор сквозь вечный пролом в заборе, ботинки, твердые, будто из железа, навсегда искривили, деформировали Наташе пальцы ног, и открытые босоножки, столь уместные летом, в жару, она поэтому носить стеснялась. К платформе они подошли одновременно: Наташа и зеленая, железная, пыльная, усталая ящерица — электричка. Совсем рядом разъехались, призывно распахнулись ее двери.
— Девушка, осторожнее, я вам помогу сейчас! — Женщина с большим портфелем бросила связку обойных рулонов прямо на пол тамбура, приняла у Наташи сумку, протянула руку. — Оп-ля! Вот и ладненько, вот и хорошо! — сказала она, когда в тамбуре рядом с ней очутилась и Наташа.
Двери сдвинулись с шумом, похожим на вздох исполина, и сквозь запыленное стекло, сквозь призыв, написанный через трафарет белыми буквами: «Не прислоняться — двери открываются автоматически» — Наташа увидела, как из кирпичного станционного зданьица затейливой старинной архитектуры рысью выбежал Витька. Покрутил головой, потом кинулся к первому вагону, размахивая голубой бумажкой — билетом. Но было поздно: вагоны уже плыли вперед. Видно, в этот час никаких работ на путях не производилось, и электричка следовала по расписанию, без задержек на перегонах и долгих стояний у платформ. Последнее, что, утеряв равновесие и боком привалясь к грязному стеклу, увидела Наташа, — это как женщина в фуражке с красным верхом на шестимесячных кудрях что-то сердито говорит Витьке, а он, головы на две выше ее ростом, ссутулясь, сует ей под нос ненужный теперь билет.
— Спасибо большое, — повернувшись к женщине, которая помогла ей войти в вагон, сказала Наташа.
Женщина подняла тяжелую связку обоев — счастливая, у нее были стены, свои стены, которые можно оклеить ими! — и улыбнулась, показав влажный золотой зуб:
— На здоровье! — Огляделась критически. — О господи! Загадили-то как!
На полу тамбура, особенно в углах, мусора и вправду было много — окурки папирос, бумажки, подсолнечная и тыквенная шелуха. Сто лет, наверное, здесь не подметали!
Поместившись на жесткой деревянной скамье, яично-желтой, будто гитара, на которой, покуда ему не повредило руку фрезой, любил побренчать один парень из общежития, Васька Трефилов, по прозванью О’Ливер, Наташа устроила Андрейку поудобнее. Женщина взгромоздила связку обоев на решетчатую полку над окошком, поставила туда же свой новенький портфель с золотым, под цвет зуба и колец, замочком, села напротив, расправив юбку плиссе, и приветливо обратилась к Наташе: