— Ты, дочка, того… Совсем невмоготу станет — приезжай! Побрешут и отвяжутся, дело такое. А пацану расти легче будет — бабка тут, дед… Корову купить можно. А мать — что ж? Она ворчит, а ты не обращай вниманья!
Впервые он назвал Наташу «дочкой», а себя — «дедом». Наташа вдруг подумала, опустив руки: «Остаться?..» — и вихрь сомнений вновь закружил ее, безвольную, словно хулиган-ветер осенью золотой палый лист. Вроде и не было вчерашних твердых, бесповоротных обетов и решений. О боги, боги!..
— Вот, возьми! — Халабруй совал ей в руки сверток каких-то бумаг. — В любой сберкассе тебе…
Наташа отстранилась испуганно:
— Ой, что это?
— Облигации… старые… Их сейчас погашают, я в газете читал, именно этот год… В любую сберкассу зайдешь, в окно сунешь, и сразу тебе денежки…
— Что вы, дядя Федя? Я не возьму!
— Не обижай, возьми! У нас с матерью все есть пока, не нуждаемся, а тебе пригодится!
Наташа — а куда денешься? — приняла сверток, сказала нерешительно:
— Спасибо…
Халабруй обрадовался:
— Вот и ладно, вот и хорошо!
И тут вернулся Витька, спросил:
— Пошли, что ль, граждане?
Наташа второпях застегнула сумку.
— Присядем на дорожку, — предложил приверженный к старинным обычаям Халабруй.
— Вот еще, китайские церемонии… — проворчал Витька, однако плюхнулся на табурет, плотно впечатав в пол все его четыре ножки, и несколько секунд просидел молча, уперев руки в широко расставленные колени. — Ну, встали?
— Ага, встали, пора!
А погрустневшей Наташе вспомнилось: «Долгие проводы — лишние слезы». Дядя Федя Халабруй, опередив ее, бережно взял сверток с Андрейкой на руки, локтем подтолкнул Витьку в бок и глазами, молча указал на сумку. Тот не сразу, но понял:
— А-а…
И пришлось Наташе навесить на дверь замок, сунуть ключи в карман Халабрую и шагать рядом с мужчинами налегке. Халабруй нес Андрейку бережно, боясь разбудить; что-то шептал ему в дешевенькие синтетические кружева — что-то неуклюжее, ласковое, после которого не знаешь, смеяться тебе или всплакнуть. «Своих-то не было никогда», — внезапно с жалостью сообразила Наташа. Лицо отчима показалось ей очень старым. Каждый прожитый год оставил на нем свою морщину, проложил свою борозду: и тридцатый, о котором теперь вспоминают редко, и сорок первый, и голодный сорок седьмой, когда Федор демобилизованным сержантом нежданно-негаданно объявился в родном селе, где его помнили, если еще помнили, сопатым мальчишкой, и другие годы, не столь памятные. Наташа вздохнула. Витька подмигнул ей. Он насвистывал и размахивал ее сумкою так, что Наташа перепугалась:
— Воду прольешь… смотри!
Тут мимо с тяпкой на плече — из-под линялого платка одни глаза — торопливо пробежала сухоногая тетя Нюся. Буркнула, отворотив лицо в сторону — к глухом забору:
— Здрасьте!
А у забора — лопухи человеку чуть не в пояс.
— Здорово-здорово, — один за всех троих успел ответить ей веселый Витька. — Соперница — а, Федь? Ишь понеслась, претендентка! Мусульманам, говорят, до четырех жен иметь разрешалось! Прокормить можешь? Держи!
Халабруй на это даже не улыбнулся. Далеко впереди, пыля, катил грузовик, нагруженный бурыми мешками. За ним во все лопатки бежали двое мальчишек лет по тринадцати, а может, были они чуточку постарше. Один настиг, догнал машину, с обезьяньей ловкостью прицепился к заднему борту, повис, полез, перевалился в кузов, а второй отстал, перешел с бега на шаг, остановился и побрел назад, разочарованно махнув рукой.
— Ага, — азартно и радостно, будто был им ровесником, гаркнул Витька. — Что, съел? Зелен виноград!
На этот раз улыбнулись и Наташа и Халабруй. Кашлянув, он сказал, виновато косясь на Наташу:
— В город покатили, не иначе. Мешки-то с картошкой, их сразу видать. Вот баб пораньше в хранилище и послали — перебрать, насыпать. Могли б и тебя до города подбросить. Да кто ж знал? Бригадир с велика соскочил: «Пошли…» — матери вашей, а куда? Зачем? Этого от них не добьешься!
— Военная тайна, государственный секрет! Ну и что ж теперь? Да и всей радости-то — в кузове болтаться! — Витька сплюнул в траву, на которой местами, в тени, еще серебрилась утренняя роса. — Хмырь какой-нибудь в кабине засел, вроде Агафьина, дустом его оттудова не достанешь! А чтоб женщине с ребенком место уступить, о том с ним никакого разговору быть не может!
Из кривого проулка, по пояс заросшего лебедой и лопухами, который вел к длинным и приземистым фермам, откуда далеко окрест расползался едкий аммиачный запах перепревшего зимнего навоза, вывернулась вдруг Светка Чеснокова. Подруга давняя милых школьных лет. Чуть не столкнулись. В соломенной шляпе, резиновых сапогах с подвернутыми голенищами и мужских ковбойских штанах с заклепками и множеством карманов, крутобедрая и высокая, Светка, будто солдат в строю, размахивала на ходу руками. Она и в школе больше всего любила физкультуру и пионерские мероприятия — маршировку, отдачу рапортов: «Будьте готовы!» — «Всегда готовы!» Увидев Наташу, расцвела — заулыбалась:
— А-а, вон кто на побывку приехал, к нам пожаловал, нас посетил! — И крепко и больно, будто медведь из цирка или борец классического стиля, облапила Наташу. Она и раньше была сильна, ее даже мальчишки побаивались, а уж теперь… Чуть не расплющила от полноты чувств, чуть в лепешку не превратила! — Что проведать не зашла, а? Зазналася? Подруга называется! Зазналася она — а, дядь Федь? Ну, как ты? Где? Что?
— Я? В городе я, Свет… К маме на денек приехала, теперь назад. Работа ведь, долго не погуляешь!
Высвободившись из ее объятий, Наташа с мучительным и непонятным удовольствием вдохнула запах парного молока, пробившийся сквозь приторный, неуместный, липкий аромат каких-то отечественных духов, которыми Светка, правду сказать, злоупотребляла. Сначала-то Светка училась на класс старше Наташи, задирала по этому поводу нос, но в восьмом — выпускном — осталась на второй год, ее не допустили до экзаменов, математика помешала, а слезы не помогли, и им с Наташей довелось посидеть год за одной партой, за которой Светка со своими габаритами античной богини едва помещалась. После обязательного восьмого, получив свидетельство об окончании, Светка вообще оставила надоевшую, ненавистную школу — пошла работать на ферму, телятницей, в колхоз.
— Наташк, гляди, на автобус опоздаем! — предупредил их Витька, взглянув на Халабруеву руку с часами.
Свои, о которых он с детства страстно мечтал, а купил на скопленные тайком от матери деньги, когда стал работать прицепщиком, еще до армии, Витька ухитрялся забывать всюду, в самых неожиданных местах. Однако часы, будто заколдованные, рано или поздно возвращались к хозяину. Целехонькие, упрямо тикающие, с заскорузлым ремешком, который, казалось, еще хранил форму его широкого запястья.
— Так чего ж не зашла? — Светка снова принялась упрекать Наташу. — Зазналася, нос задрала, горожанка? Он у тебя и так… Поговорили бы! Или не о чем стало? Учти, в следующий раз не прощу! И мужа приводи — показать! — Засмеялась весело: — Не бойся, не отобью! Куда своего девать, ума не приложишь. Или на базар отвезти — может, какая городская и польстится? В городе дур много! А как маленький твой — растет?
«Тьфу-тьфу три раза!» — в суеверном смятении подумала Наташа, однако вслух ответила:
— Спасибо, ничего… А твои?
Она помнила, что у Светки — близнецы.
— А чего им? — просияла Светка. — Растут! Такие неугомонные, обеих бабок с прабабкою заездили совсем… Ладно, двигайтесь! Я и сама-то на минутку отлучилась — их, бандитов, проведать, посмотреть, как и что!
Подруги звонко чмокнули друг дружку на прощанье, и Наташа вспомнила, как много лет назад, весной, едва с полей сошел снег и чуть подсохло, на дальнем выгоне поставили техническую новинку — «электропастуха»: огородили выгон оградой из оголенных, под током, проводов. Брат Витька — он ждал тогда призыва в армию, работал прицепщиком в бригаде механизаторов, по грошу копил деньги на часы, а по вечерам ездил в райцентр, на станцию, на какие-то курсы ДОСААФ, — Витька, первым прикоснувшись к проводу, отдернул руку, отошел к трансформатору, который возвышался над выгоном на липких свежеошкуренных столбах, подул на пальцы и объявил спокойно: «Вольт мало, а бьет сильно! Как сварка в мастерских. Троньте кто. Ага! Кусается? Это вам не батарейки лизать!» И в памяти у Наташи тут же всплыл кисленький приятный вкус, который появлялся во рту, если кончиком языка прикоснуться, будто к мороженому, к контактам батарейки для карманного фонаря, и Наташа тихонечко засмеялась. Какой-то был вкус — крыжовника или недозрелых слив? Вот дура-то блаженная…
Однако и у других тогда настроение было праздничное. Может, виной тому была весна? Мальчишки с ходу придумали себе забаву — с гиканьем и посвистом молодецким, разбойничьим начали прыгать через провода, как их предки прыгали через костры в вечер языческого праздника Ивана Купалы. И каждый воображал, будто он Роберт Шавлакадзе иди Валерий Брумель, будто он — рекордсмен. И без того запуганное, отощавшее за долгую зиму, линяющее стадо сбилось в самом дальнем углу выгона. Витька, который на уроках физики в школе либо молчал, либо ляпал такое, что у учительницы физики уши вяли и она, касаясь пальчиками висков, говорила про его буйную головушку: «Торричеллиева пустота!» — Витька гладил свежеошкуренный столб, к которому липла ладонь, и степенно, словно взрослый, рассуждал об устройстве трансформаторов — видно, в ДОСААФ научили. «Монтер! — шаловливо крикнула ему будущая продавщица Тоня. — Монтер-монтер, штаны протер! Новые надел, а те…»
Закончить она не успела: кто-то из мальчишек чуть помладше, кажется, Митя Бабушкин из Старых Выселок, тогдашняя тайная симпатия Наташи, будущий ее спутник по далеким лыжным прогулкам, подкравшись сзади, толкнул Тоньку, большую уже тогда, нарядную, заневестившуюся, а заодно и Светку Чеснокову, и Наташу, которые, приоткрыв от любопытства рты, стояли рядом с Тонькой, прямо на голые провода. Их здорово тряхнуло — всех троих. Наташа — маленькая была тогда — взвизгнула по-поросячьи и заревела, а Светка, потирая круглую ушибленную коленку, спросила: «Что ж это, и коров так, да?..» — в глазах у нее голубым озером стояли слезы. Разъяренная Тонька, подхватив с земли добрую хворостинку, погналась за обидчиком, оскальзываясь на сыром. Митя Бабушкин, улепетывая, петлял, как заяц, поди поймай его, а Витька обнял липкий столб и хохотал, хохотал…
Ток, впрочем, скоро выключили, ограду сняли. Модернизировать древнейшую профессию пастуха на сей раз не удалось: коровы — рогатые, бестолковые, с металлическими бляхами в ушах, о которых Наташе потом не раз напоминали гардеробные номерки в городских второразрядных столовых, — коровы слишком часто натыкались на провода, удои, и без того по весеннему времени не слишком высокие, упали еще ниже, очевидно, от коровьего глупого недоумения и испуга перед неведомой страшной силой, бьющей по ногам больнее, чем привычный и понятный кнут пастуха. Сматывая длинный провод в кольцо, дядя Федя Халабруй — кто мог знать тогда, что он вскоре станет близким им человеком? — сказал: «Факир был пьян, и фокус не удался». А Светкины голубые глаза, в которых дрожали невылившиеся слезы, накрепко, как стихи, впечатались в Наташину память:
— «Знак Почета» за телят дали, весной ездила получать, — сообщил Халабруй, когда Светка ушагала домой, размахивая, будто солдат, руками. — Эх, работает девка хорошо, как справные хозяева, бывало, на себя, на двор свой трудились… Коляска у них двуспальная. Как на улицу вывезут впереди себя толкать: широкая — автомобиль! Или бегунки, на каких до войны местное руководство каталось — райком, рик, земотдел, уполномоченные из центра всякие, один другого важней, а до них — батюшки по приходам разъезжали: помирающих соборовать, приобщать святых тайн. Рясы, бывало, подоткнут, в шляпах…
«Целая жизнь позади! Есть что вспомнить…» — косясь на отчима, чего-то застыдилась Наташа.
— Да, Наташк, ты отстала, — подхватил, похохатывая, Витька, брат. — Фамилию позоришь! Нехорошо! В следующий раз давай сразу троих, обскачи подругу! Или черненького рожай, всем на удивленье! Студенты-негры у вас в городе есть?
Губами, белыми от гнева, Наташа выговорила:
— Молчи, дурак!
— А что? Я их зимой в Одессе видел — мерзнут ребятки. Даже и жалко их. Воротники подняли, шапки завязали. По-своему: «Бу-бу-бу!..» В Одессе зимой, хотя она мама и юг, холодно! И русского человека до костей пробирает, а их, с экватора… Значит, задание тебе твердое: обскакать! Был я в городе разок — на бегах, на ипподроме. Пиво пили. Рубль выиграл, а мог — десятку! Порядков тогда не знал. Как-нибудь еще съезжу, осенью, ни одного заезда не пропущу! Глядишь, матери на телевизор и наиграю. Верно я говорю, Федь? И все будет, как обещал!
Наташа воскликнула:
— Хоть штаны-то последние назад привези, игрок!
А Витька — ничем его не прошибешь! — гнул свое:
— Давай, Наташк, давай! Тоже орденок на грудь отхватишь — как его? — мать-героиню!
— Ты своих детей сначала заведи, — рассерженно отвечала ему Наташа. — Рассуждаешь… Болтун! И за что тебя только Тонька любит? Даже и проститься к ней не зашел, кавалер! Все вы такие! Давай, дядь Федь, я сама понесу!
Халабруй безропотно передал ей Андрейку. Подошли к остановке. Там было безлюдно. Витька снова взглянул на чужие часы, потом — на букву А, нарисованную на погнутом жестяном листе: под ней едва просматривались цифры расписания, написанные бог весть когда. Почесал в затылке:
— Минуток десять у нас есть, а? Тут рядом… Открыла уж! Сбегать, что ль, сказать ей «до свиданья»?
Халабруй молчал, а Наташа дернула плечом:
— Как знаешь.
— Тогда бегу. Вы тут давайте пока… Я быстро!
— Эй, сумку оставь! — обеспокоенно крикнула Наташа, но Витька уже исчез. — Не язык у братца, а помело, правда, дядя Федя? — Помялась, не зная, как обратиться к отчиму — на «вы» или на «ты». На «вы» вроде бы повежливей, однако в то же время и обидней: будто к чужому, будто к постороннему. — Ордена-то за войну… есть? Вообще — какие награды?
— Есть, — был ответ. — Три. Ну, медали еще…
Наташа осмелела:
— И еще. Давно спросить хочу: зачем сюда, в бедность, в разор, после войны-то возвращаться было?
Вопрос этот давно мучил Наташу. Говорили, что давно, еще до колхозов, отец — или дядя? — Халабруя владел просорушкой, брал сколько-то там фунтов с пуда пшена. А в коллективизацию их как вредный элемент выслали на Север, в холодные края, ликвидировали, словом, как класс.
— Да так как-то… — Халабруй в который уж раз поднес к глазам часы-трофей, вздохнул и закончил без охоты: — Отец, когда помирал, велел, он тогда на шахтах работал, в Сталиногорске, теперь это Тульская область, Новомосковск, и самого потянуло: место рождения! Родина, что ж ты хочешь?
«Разве Тула — это Север? — подумала Наташа. — И как у людей языки врать не устанут?»
Из-за угла выглянул Витька, похожий на кота, позвал, поманил:
— Федор! Федор, сюда! Дело есть! — но тот лишь отрицательно покачал головой.
— Сумку отдай, Витька! — гневно прикрикнула Наташа. — Вода там, деньги, пеленки сухие — все! Без рук оставишь, если автобус подойдет!
— Да вот она, никуда не делась твоя сумка, — ответил брат, подходя. Ну, ясное дело — выпил! И губы у него стали влажные, и в глазах — блеск. — Конфетку хочешь? Нет? Ну, смотри, тебе видней, ты — женщина городская. А то возьми — шоколадная! Ну, надулась как мышь на крупу… То сама к Тоньке гонишь, а то… Ты потом зайди к ней, Федь, там осталось…
Еще некоторое время томились молча. А когда пышущий жаром автобус подкатил, все почувствовали заметное облегчение. Будто гора с плеч. Наташа снова вспомнила про долгие проводы — лишние слезы. К счастью, в автобусе имелись еще свободные, незанятые места. В воскресенье вечером о них и мечтать не следовало. Наташа обрадованно плюхнулась на нагретое солнышком сиденье и, помахав Халабрую на прощанье рукой, заглянула под кружевца. Сухой Андрейка слал — умный мальчик, хороший; личико его было страдальчески сморщено. Наташа вздохнула.
— Сверкуновским привет! — нежданно-негаданно рявкнул шофер автобуса в хриплый микрофончик, и ситцевая занавеска, отделявшая его спину от пассажиров, заколыхалась.
Миновали Старые Выселки, где у дяди Феди Халабруя был свой дом, сданный на все лето чете тихих городских пенсионеров, и где когда-то жил Митя Бабушкин, Наташина симпатия, давний Тонькин обидчик. Где-то он теперь? Сколько звездочек на его погонах?.. Мелькнули слепые, заколоченные досками окна. Дом без хозяев. Грустнее, чем кладбище. Какая-то старуха — лица не видно, — медленно перебирая темными, похожими на рачьи клешни руками, опускала послушный журавль колодца. Он поскрипывал, как сто, а может, и тысячу лет назад.