Перед уходом (сборник) - Студеникин Николай Михайлович 2 стр.


Кондукторша сошла на половине пути. Обогнув автобус спереди и запрокинув лицо, что-то сказала свесившемуся к ней вниз шоферу. Очень, видно, потешное: шофер неслышно засмеялся, почесал лоб под козырьком форменной фуражки и привычно положил ладонь на черный пластмассовый шар рычага переключения скоростей. Кондукторша — сумку под мышку, полы безрукавки взвились за ее спиной, словно подрезанные крылья, перескочила через заплывшую канаву на обочине и побежала домой — к единственному освещенному оконцу, за которым кто-то ждал ее, не ложась спать, а автобус покатил дальше — в ночь, в темь.

Чем дальше, тем дорога становилась хуже. Хорошо хоть, что все пассажиры расселись на постепенно освободившиеся места. И только длинноволосый, очевидно в знак протеста, стоял, раскинув руки, сзади, у запасного колеса, будто распятый на кресте или боксер, только что пославший противника в нокдаун, в углу ринга. Автобус заметно снизил скорость, начал часто и тяжело подпрыгивать, дребезжать — вот-вот развалится на составные части, не доедет. Будущий суворовец разлепил глазенки, заворочался и запищал — сначала тихо, а потом… потом… О господи! Наташа, не на шутку страдая, оглядывалась вокруг.

— Ничего-ничего. Тут и взрослый так намается, что хоть в голос реви, — утешила ее пожилая женщина, хозяйка множества сумок и авосек, сидевшая на переднем сиденье спиной к шоферу, и скорбно поджала губы.

Наташа пояснила тихо:

— Не кормила… Кушать захотел!

Она старалась убаюкать сына, но — без успеха.

— А как же? Природа свое берет! — Женщина напротив разлепила губы. — Ишь путешественник!

Наташа потупилась. Жизнь заставит.

— Эй, организм! — тихо и даже ласково сказал мрачный у Наташи за спиной, перестал сонно дышать ей в затылок, встал и враскачку двинулся назад, к длинноволосому. — С тобой тут дети едут! — вынул у того изо рта папироску, нахально тлевшую в полумраке, брезгливо отщипнул мокрый кончик мундштука, сам жадно и как-то воровато затянулся, а уж потом сквозь дырочку в стекле, оставшуюся на месте ручки, за которую это стекло можно было двигать, вытолкнул искрящий окурок на дорогу.

— В муках рожаем их, кормим-поим, одеваем-обуваем, а они потом нам же всем на шею и садятся, хулиганье, — вздохнула женщина напротив Наташи.

— Дорога долгая, вот и… — едва слышно ответила та, снова ощутив у себя на затылке щекотное табачное дыхание мрачного и про себя восхитившись его способностями укротителя.

Ей бы так со шпаною малолетней управляться. Особенно в электричках. В городе тише воды, ниже травы садятся, а через час езды так наглеют, что тошно смотреть.

— Невтерпеж им, — фыркнула женщина, переставляя свои сумки поудобней. — Матери в деревню конфетки копеечной не везут, все налегке разъезжают, все: «Мама, дай!»

«Уж, замуж…» — припомнив школьные премудрости, мысленно дополнила Наташа. Всему, всему на свете приходит конец. Мелькнули за стеклом Старые Выселки, и шофер, осадив автобус перед очередным ухабом, будто коня, объявил в микрофон:

— Сверкуново, следующая — Дорофеево! Эй, не спите! Будет кто выходить?

Дремавшие очнулись, затрясли тяжелыми головами.

— Я… мы, — поднялась Наташа поспешно. — Ой! — и едва удержалась на рванувшемся из-под ног, ребристом полу.

Спасибо мрачному — успел поддержать ее под локоть. Передние дверцы разломились, она вышла. Мрачный подал ей сумку. Дверцы тут же захлопнулись — шофер спешил. Наташа сказала вслед автобусу, глотнув ядовитого дымка:

— Ой, а за билет-то? Деньги?..

Однако рубиновые стоп-сигналы автобуса рдели уже далеко впереди, и никто ни ее вопросов, ни запоздалых благодарностей не услышал. Гул мотора и погромыхивание, правда, еще некоторое время доносились до Наташи, но потом стихли и они. Умолкший было Андрейка снова запищал, да так жалобно, так обиженно и бессильно, что Наташа бегом-бегом, оставив сумку у придорожной канавки, заросшей прошлогодней травой, добралась до первой же лавочки у чужого палисада, села, расстегнула блузку и остальное. Мокреньким беззубым ртом Андрейка нашел то, что искал, и довольно заурчал, насыщаясь, а Наташа горько заплакала, держа правую ладонь горсткой у подбородка, чтобы дождик теплых слез не падал сыну на лицо.

А вокруг царили тишина и покой. Все село спало, и даже собаки не брехали. Вдалеке, у магазинчика под вывеской «Кооп», громко жужжа, горел фонарь. Листва деревьев таинственно шуршала в вышине, тихонько поскрипывала под Наташей чужая расшатанная скамья, остывающей пылью и полынью пахла дорога, а надо всем этим величаво, вокруг маленького серебряного гвоздика Полярной звезды, поворачивался черный, бархатный, усыпанный звездами небесный свод, и казалось, что и его воображаемая ось тоже поскрипывает, как колодезный ворот, как скамья, — тихо-тихо.

Прошла минута, две, три… Почувствовав, что и вторая, левая ее ладонь, которой она поддерживала сверток с сыном снизу, стала мокрой, Наташа правой, свободной, смахнула с лица слезы — и улыбнулась. И весь страх прошел, будто и не было его. Она подумала о том, что не все, нет, далеко не все в этой жизни так мрачно и безысходно, как то ей в последнее время казалось, что на свете вон сколько хороших, бескорыстных людей, что встречаются среди них и небритые, и хмурые, и обремененные тяжелой поклажей и что все у нее с сыном — ну конечно же! — будет хорошо. Доверие к судьбе — вот как называется это чувство.

«Ой, да простудится же он! Какая ж я балда…» — спохватилась она потом и, проворно, будто баянист-виртуоз, бегая пальцами по груди, кое-как застегнула пуговички на блузке. Потом встала, крепко прижав к себе сырого сына, подобрала с обочины сумку и заторопилась к родному дому. «С Капитанской Дочкой поговорю, — мысли о будущем прыгали в такт шагам, — с мамой, с дядей Федей. Витя приедет… Может, здесь со Звездочкой моим жить останемся, может быть, придумаем что-нибудь еще…»

И вот Наташа остановилась перед милым, маленьким, родным окошком и, не в силах побороть волнения, постучала в тихонько зазвеневшее стекло. Медленные, одна за другой, будто капли с крыши весной, в оттепель, потекли емкие секунды ожиданья. Зацепившись за горшок с корявым цветком-столетником, двинулась занавеска, и мамин, такой знакомый, голос испуганно спросил:

— Кто-й-то там?

— Это мы… Я — Наташа!

2

Хотя мать без устали ворчала на дочь, а заодно и на весь белый свет, субботний день пролетел бездумно и легко, в радостной суете. Он был полон воспоминаний. «А хорошо дома!» — в сотый, может быть, раз решала Наташа. И все вокруг радовало ее, и даже меловые осьмиконечные кресты на всех дверях, должные оборонять дом и его обитателей от нечистой силы, — Наташа, когда была школьницей и жила дома, стирала их мокрой тряпкой, как с классной доски. Так у них и шло: Наташа сотрет, а мать нарисует… А сейчас мать обнаружила вдруг, что в доме мало хлеба, и послала Наташу в магазин, — послать послала, а денег не дала! Вдогон еще и крикнула с крыльца:

— И пол-литра возьми, а лучше — две! Федор, наморившись, возвернется, Витя, мож-быть, приедет. После семи-то им пятерку отдай, и про сдачу не дай бог заикнуться, а завтра и вовсе хоть на коленки становись перед ними!

— Хорошо, куплю, — ответила, оглянувшись, Наташа и выбралась за калитку.

«Проверяет», — подумала она, нисколько этим не огорчась. Да и что тут огорчаться-то? Как раз вчера Наташа получила деньги, получку, — вот они, туго свернутые, лежат в кошельке. «Хотите уличить меня? Жадная мол, Наташка, да? Скупая? — размышляла она дорогой. — Пожалуйста! Да только ничего у вас, дорогие мои, не получится, даже не надейтесь!» Под ноги ей почему-то часто попадали бурые грубые глиняные черепки, и, стараясь не наступать на них, Наташа думала, сколько лет этой обожженной глине — тысяча, сто, десять, год?

В родном селе под вечер на улице как? С этим поздороваться, тому улыбнуться, с этой перекинуться парой приветливых слов, а с той и вовсе остановиться и минутку-другую постоять, болтая, — Наташино путешествие затянулось. «Хождение за три моря», — подумала она, поглядывая из зарешеченного магазинного окошка на новый, желтенький, будто цыпленок, клуб, построенный года четыре назад студенческим строительным отрядом. За клубом, среди деревьев, белела церковь — строители ее давно истлели в земле, они были безымянны. Большой фанерный щит — Наташа помнила его со школьных лет — аршинными буквами обещал: танцы. У застекленного «Окна сатиры» хохотали мальчишки, половина — на разномастных велосипедах.

Молоденькая еще, очень броско и смело накрашенная продавщица Тоня, бывшая одноклассница Наташиного брата Витьки, а теперь немалая шишка в селе, незамужняя княжна из потребсоюзной сети, про которую злые языки рассказывали, будто она — это после десятилетки-то! — на одной из этикеток недрогнувшей рукой вывела: «Маргариновый сок», сказала загадочное:

— Да не огорчайся ты, Наташ, с кем не бывает? Тебе две, да? Одну? — Лихо щелкнули костяшки счетов. — Думаешь, хватит? Смотри! Халвы возьми — подсолнечная, свежая! Твоя мать всегда берет — любит. Сильно она переживает?

Щеки у Наташи предательски порозовели.

— Н-нет, — сказала она, и голос у нее дрогнул.

— И правильно, — ломая длинным ножом халву, согласилась продавщица. — Сын — механизатор первой руки, дочь и вовсе теперь в городе живет, на хорошем месте устроена, прописалась… Чего ей переживать, чего убиваться-то? Подумаешь, дел! Плюнуть и забыть. На танцы придешь сегодня?

— Не знаю… нет, — ответила Наташа.

Она поняла, что речь идет не о ее одиноком материнстве, и успокоилась немного. От сердца отлегло, и кровь отхлынула от щек. А продавщица повторила:

— И правильно… Хоть и оркестр у нас сейчас свой — правление купило, чтоб молодежь удержать, а все равно — ску-ушно! Сопливые одни кругом… — Вздохнула: — То ли дело раньше!

— То-оня!.. — взмолился мужик, который до этого за Наташиной спиной томительно долго звенел мелочью.

— Ну, чего? Чего тебе?.. — взвилась за прилавком продавщица. — Ты мне сначала полтинник старого долгу принеси, а потом тебе будет — «То-оня»! Указчики! Поговорить не дадут с человеком! Ты вот приди, приди ко мне в следующий раз с посудой, опять мешок бутылок принеси, я тебе вспомню… И «Веркиной мути» в долг дам, и еще чего, что попросишь…

«Веркина муть» — это вермут. И название местное, и винцо поблизости где-то разливали. Им бы заборы в палисадниках красить, а не людей травить! Мужик залебезил:

— Тонечка, да я ж ничего! Вы разговаривайте себе, разговаривайте, разве ж я мешаю?

— Вот и не мешай, — по-царски строго отрезала продавщица. — Глаза еще зальешь — успеешь!

Мужичок угодливо хихикнул, и за Наташиной спиной снова уныло забренчали медяки. Будто от повторного пересчета их больше станет! И пришлось сделать усилие, чтобы не повернуться и не поглядеть, кто ж там такой, вдруг — знакомый? И, чувствуя неловкость от присутствия свидетеля, Наташа сказала:

— Ну, пойду я. Мама ждет. Спасибо, Тонечка! Капитанскую Дочку не встречаешь, Марью Гавриловну? Повидать бы ее! Как она — жива, нет?

— Жи-ива! Что ей сделается? Скрипит потихонечку. Сегодня утром была — хлеба взяла, макарон, джем сливовый, глаза б мои на него не глядели, консервы рыбные в томате — три банки. Каких-то гостей кормить. Замечание сделала, что сливочного масла нету, один комбижир и подсолнечное. А мне что ж — из себя его сбивать, что ли? — порохом вспыхнула продавщица. — Не я лимиты спускаю. Что завезли, тем и торгую, под прилавком не держу! Учителя эти, педагоги… Жизни не понимают, а все туда же — взрослых людей учить! И что за зуд такой? Мне одна, бухгалтер из райпотребсоюза нашего, умная женщина, так и говорит: ежели, не приведи господь, под суд попадешь, а в заседателях, сбоку от судьи, учительша какая-нибудь сидит, все: суши сухари — дадут полную катушку, без снисхожденья… — И, столь же неожиданно угаснув, спросила тихо: — Витя-то приедет?

— Порох! — тем временем льстиво и одобрительно хмыкнули за Наташиной спиной.

«Ах, подхалим!..» — подумала Наташа без приязни.

— Не знаю. Должен… вроде бы. Мать говорит — обещал!

— Этого дела не хватит если — пускай зайдет. Для него найдется! Дома не будет, значит — на танцах я. Все ж тянет глянуть. Может, студенты явятся: опять работать приехали, сорок человек. И ты приходи, Наташ, — оркестр все-таки, не под гармошку! — Заметила чужие модные туфли, спросила с завистью: — Платформы, а? Сколько платила?

Наташа, снова порозовев, ответила:

— Пятьдесят.

Незнакомый мужичок, занявший ее место у прилавка, уже заныл униженно, заканючил:

— Всего двугривенного, Тонь, не хватает! Запиши в тетрадь. После сенокоса, ей-богу, все отдам. Агафьин за сено обещал наличными рассчитаться…

И обратный путь из магазина был долог. Наташу останавливали, расспрашивали, улыбались. Из вежливости и она задавала вопросы. Ей отвечали — запутанно и пространно. Приходилось поддакивать и слушать. А как же иначе? Обидеться могут люди. У переулка, который вел к дому, где жила учительница Марья Гавриловна, Наташа замедлила шаг. «Зайти сейчас, не откладывая? — нерешительно подумала она. — Нет, с водкой неудобно… осудит еще… Потом, потом…»

Деревянное коромысло, два зеленых, в светлую крапинку, эмалированных ведра — из своей калитки, направляясь к колодцу, вышла мамина подруга тетя Нюся. Давняя и странная то была дружба! И сколько Наташа помнила себя, Нюся с мамой то ссорились, то мирились, то опять ссорились — шумно, с бранью, с криками на все село. Наташа не знала, каковы отношения подруг сейчас, но на всякий случай сказала:

— Здравствуй, тетя Нюся. Как здоровье твое?

В ответ загремели пустые ведра.

— Здоровье мое, деточка, неважное! А ты, значит, мамочке своей помочь приехала, облегчить? — Сквозь умиление и елей в голосе тети Нюси явственно пробились злорадные, колючие нотки. — Молодец, деточка, молодец! А уж как мамочка твоя убивалася — волосы на себе рвала. Горюшко-то какое! А все он — Федька, Халабруй чертов…

Наташа насторожилась. Халабруем звали по-уличному дядю Федю, теперешнего маминого мужа, а Наташиного, стало быть, отчима, уехавшего сегодня рано поутру в город продавать картошку. Нет в селе человека без прозвища.

Оставшись года четыре назад вдовцом, бездетный и работящий Халабруй внезапно попал в середину бабьих интриг, в самый омут. За ним охотились, его обкладывали, как медведя в глухом бору, и он не выдержал натиска — решил жениться, даже заявил об этом вслух, на людях в магазине. Многие слышали — разнесли. И дружный доселе отряд вдов раскололся. Все ждали, на ком он остановит свой выбор, престарелый жених: вдов и вековух в селе было много, куда как больше, чем холостых и вдовцов. Но хитрый Халабруй не спешил. Он благоденствовал, пользуясь передышкой и расколом, и вдовы поняли, что победит та, которая, отбросив стыд сделает решительный шаг первой.

О, Наташа хорошо помнит, как мать в те дни шушукалась с тетей Нюсей. Вот заговорщицы! На них было забавно смотреть. Но Наташа тогда сидела, обложась книгами, читала предисловие к роману «Молодая гвардия» — готовилась к выпускному экзамену по литературе, и было ей не до смешных вдовьих интриг. А помолодевшая за последние дни мать, принаряженная, с лихорадочным румянцем на щеках, после таинственного разговора с тетей Нюсей растопила печь, сбегала в магазин и еще куда-то, поменяла занавески на окнах, дерюжки на полу и постельное белье и, сунув Наташе — небывалое дело! — три рубля, сказала ей, глядя в сторону: «Заучилась совсем! Погуляла бы ты, что ль? В район бы съездила…» У Наташи хватило ума не перечить ей в этот день. Она отложила книгу и ушла из дому. Все равно перед экзаменами ничего не лезло в голову — какая-то каша!

Вернулась домой Наташа поздно, до копейки растранжирив трояк, и несказанно удивилась, обнаружив, что в окошках нет света, а дверь заперта. Никогда еще такого не бывало! Она постучала — сердито и громко: чувствовала себя вправе. Через некоторое время в дверь выглянула мать, дохнула дочери вином в лицо и зашептала, сжимая у горла измятую ночную рубаху: «Ты в сенцах поспи — тепло! Я там тебе подушку положила. И не шуми ты так, ради Христа!» Что-то такое поняв и с ходу осудив мать, Наташа холодно процедила: «Ладно».

Потом она, голодная и обиженная, лежала на старом папином столярном верстаке, под дырявой крышей, на случайных пыльноватых тряпках, без сна. Деревянный верстак скрипел-поскрипывал, словно корабль на волне, и сам казался ей дивной сказочною ладьею. Свернувшись калачиком под коротким старым пальто, Наташа — так казалось ей тогда — перечувствовала все то, что, может быть, предстояло испытать ей в будущей жизни, раскрывающейся, словно бутон в росе. И в том, что жизнь эта будет необычна и прекрасна, что она станет непрерывной цепью радостей и удач — цепью, которая ни в одном месте не разомкнется, не было у нее тогда никаких сомнений. Наташино незрелое сердце было полно девичьего высокомерия, родная мать казалась ей маленькой и смешной, и — под тихие скрипы безработного, рассыхающегося дерева — Наташа заносчиво улыбалась темноте.

Назад Дальше