— На станции встретились. Я насчет пива пошел узнать, автобуса все равно ждать долго, гляжу — он, Федор! Привет! Ну, один из совхоза «Мир», корешок мой, в армию вместе призывались, подбросил нас. Километров пятнадцать крюку дал! А, Федор?
Тот пробурчал что-то невнятное — то ли возразил, то ли согласился. Он трезвый и вообще-то был неразговорчив, а тут еще и обиделся слегка: пасынок назвал его непочтительно — просто Федором, без отчества, скажем, или «дяди». Одно дело на станции, где они, не обнаружив в буфете пива, до капли выпитого еще утром приезжими грибниками и рыбаками, заменили его бутылкой густого противного «Солнцедара», или под ветром и пылью, в тряском кузове грузовика; совсем другое — дома, при матери и падчерице. Поэтому он и сказал, обращаясь к жене:
— Хрюшка-то там… возится! Кормила?
Мать охнула и бросилась в сени, подхватив на ходу поганое ведро. Халабруй, солидно покашливая, подобрал с полу пыльные мешки и вышел следом. Витька тоже покашлял, удачно передразнивая его, и подмигнул Наташе:
— Рассерчал! А что ж его, «папочкой» величать? Саданули с ним по чуть-чуть. Так, для запаху, — дури-то у нас и своей хватает. А тут этот, гляжу, с заправки выехал. Свистнул ему: стой! Нет, ты подумай, Наташк, — пятнадцать километров! Без слов. Для друга. А?
Наташа утерла покрасневшие глаза и улыбнулась.
— Наследника привезла? — спросил Витька, сбросив ботинки и пытаясь проникнуть в комнату.
— Тш-ш, спит он, не буди, — приложив палец к губам, предупредила его Наташа.
— А! Ну пускай спит, — согласился Витька и сел за стол. — Говорят, они растут во сне. Не слыхала?
— Слыхать слыхала… только вот…
Нет, Наташа, правду сказать, не была с этим согласна. В детстве, загоняя их с Витькой спать, мать обычно говорила им то же самое. Дети, мол, растут во сне. А кто из детей не хочет побыстрее вырасти, стать взрослым? Но однажды, в ветреный осенний вечер, когда слышно было, как стонут деревья, теряя последние мокрые лоскутья некогда пышного золотого убранства, Наташа спросила: «А они спят?» — «Это кто-й-то?» — рассеянно осведомилась мать. «Деревья». — «Нет». — «Вот видишь, — рассудила маленькая Наташа, — они не спят, а растут. И вырастают выше дома!» Мать тогда отмахнулась от дочери, только велела перед сном хорошенько вымыть ноги и снова загремела чугунами, а Наташе надолго, может быть, на всю жизнь запомнился этот разговор.
Вернулись мать и Халабруй. Он оправдывался:
— …делов-то всех — четвертинка! Устал как черт! Мешки-то — попробуй поворочай!
— Надо было сто грамм взять, — наставляла мать.
— Так не наливают теперь! Не прежние времена! Ларьков нету! Что ж мне было, в ресторан за ста граммами идти, да? Прям с мешками?
Но мать лишь недоверчиво хмыкнула и начала, не в меру громко стуча тарелками, собирать ужин на стол. Предвкушая трапезу, Витька, брат и сын, крепко потер ладони — огромные, темные ладони человека, постоянно имеющего дело с металлом и землей. На фалангах пальцев, сквозь светлую поросль на них, синело: «Витя» — и год рождения. Целый паспорт, словом. Анкета.
— Лучше б помыл, — подсказала ему Наташа.
Подсказала и осеклась. Подумала, что брат обидится. Однако он засмеялся:
— Больше грязи — толще морда? — И встал: — Правильно, сестричка! Чем вытереть, мать?
— Где рукомойник, там и утирка. Отвык? — И Халабрую, с упреком: — Тоже б помыл, хозяин!
Тот молча подчинился, вышел за Витькой следом. И слышно стало, как они там вдвоем гремят соском рукомойника, как с шумом и плеском падает в таз вода и как, что-то сказав отчиму, снова засмеялся Витька.
— О! Государственную пьете? — спросил он, усаживаясь за стол. — Указа испугались?
Халабруй вопросительно взглянул на мать. Она отставила поднятую было рюмку — мизинец остался оттопыренным, несколько капель упало на клеенку — и всхлипнула:
— Оштраховали нас, сынок! Ить сотню пришлось платить. Срам! По людям бегали — занимали. Федор в дом на лето квартирантов пустил!
Наташа слабо охнула. Теперь все стало понятным: и сочувственный тон продавщицы Тони, и лицемерие, многозначительные недомолвки тети Нюси, и испытующие, таящие насмешку взгляды других прохожих, и почему мать вдруг оказалась должна старой учительнице Марье Гавриловне, прозванной за свое чрезмерное пристрастие к Пушкину Капитанской Дочкой, хотя у той, насколько помнится, отчество было другое, двадцать пять рублей.
— Мало им беды моей, так они позор мой под стекло повесили. Неделю уж у клуба висит, людям на смех. Хоть на улицу глаз не кажи. Толстая я там, на картине этой, а я никогда сроду толстая не была!
Халабруй осторожно кашлянул:
— К-хм… Может, хватит, мать?
А Наташе некстати вспомнилось, что в первый — медовый, да? — месяц совместной жизни мать и Халабруй, особенно по утрам, называли друг дружку ласково и смешно: «дусеня», «дроля». Тогда Наташа, отрываясь от учебников, возмущалась: «И где они только набрались таких слов? Я же слышу все! Как им не стыдно? А ведь, кажется, пожилые…» Теперь, повзрослев, она вспомнила об этом с грустью.
— Как дело-то было? — спросил Витька.
Мать, понизив голос, призналась, что гнала самогон не только для «внутреннего», так сказать, употребления — Халабруй не то чтобы пил, а любил, как и сама мать, пропустить стаканчик-другой перед обедом, «с устатку», «для аппетита», — но и поторговывала им. Цена известная: рубль — пол-литра, как у людей, а круг покупателей был строго ограничен.
— Подспорье все ж, — вздохнула мать.
Что скрывать? С годами она становилась скуповата.
— Ты рассказывай давай, — напомнил Витька. — Оправдываться в другом месте будешь!
— Да уж оправдывалась, — хлюпнула носом мать. — Чуть глаза последние не выплакала перед ними…
События, по ее словам, развивались так: явился однажды к матери незвано Серега-айнцвай, Витькин ровесник, пьяный, хоть выжимай его. Вообще-то, он и не дурачок был, а так… ни одна девка замуж за него идти не соглашалась, все от него носы в стороны воротили. Потребовал бутылку — в долг, разумеется, деньги, даже такие малые, у него водились редко. По этой причине мать и пожадничала, не дала ему ничего: «Нету у меня! Нету». — «Ах, так? — обиделся Серега, получивши от ворот поворот. — Нету у тебя, говоришь? А для других есть? Н-ну, смотри! Я тебе сделаю!» С тем и ушел шатаясь.
А через часок-полтора к матери в дом нагрянул Иван Поликарпович, милиционер, здешний участковый уполномоченный, привел с собой понятых. «Нынче у нас какой лозунг на повестке дня? — спросил он, изымая легко обнаруженные ведро с закваской и старинную зеленоватую бутыль с самогоном, который мать не успела разлить по бутылкам-поллитровкам. — «Пьянству — бой!» — вот какой у нас нынче лозунг. А также всемерная борьба с самогоноварением». Он сел за стол составлять бумагу. Понятые подписали ее, подписала и мать — куда денешься? Аппарата участковый не нашел, а мать все боялась, что Нюся — она была в числе понятых и знала, где этот аппарат спрятан, — вспомнит все старые обиды и проболтается. Но Нюся отводила глаза в сторону и молчала. Вздохнет — и молчит. На прощанье участковый сказал матери: «Здорово не вой, не конец света! Ну, оштрафуют тебя. И ты впредь умней будешь и другим наука. Распустились, понимаешь! Распоясались…» Сунул розоватую, сложенную вчетверо бумагу в планшет и ушел, простучав по доскам крыльца начищенными ботиночками малого размера. И мать действительно оштрафовали.
— Ведь сто рублей, — пережив все это заново, всхлипнула она. — Деньги-то какие, Витя, сынок!
Однако мать не рассказала, что Иван Поликарпович заходил к ней еще два раза. Первый раз пришел через полчаса после обыска, уже без понятых, один. Мать как раз металась по дому будто угорелая — перепрятывала самогонный аппарат, разобранный на части. Нюся-то знала, где он может быть, сама не раз пользовалась. «В глаза не сказала, за глаза может. Язык без костей», — рассудила мать. А когда участковый спросил с порога: «Можно? Карандаш забыл у тебя!» — она обомлела. Подломились ноги. Еще бы! На самом виду, на столе, лежала улика, да какая! Змеевик! Суд, позор, тюрьма — все так и поплыло перед глазами. «Эх, нет, вижу я, тебе не поумнеть, — сказал участковый, брезгливо отодвигая затейливо изогнутую трубку, и надел на дешевенькую шариковую ручку изгрызанный пластмассовый колпачок. — Что ж мне теперь — опять за понятыми идти, а? Новую бумагу писать?» Мать залилась в три ручья. Иван Поликарпович молча посопел и ушел. И неясным осталось, вернется он или нет.
В тот вечер он не вернулся. Во второй раз он пришел к матери много позже, когда стал известен размер штрафа, который своей властью наложил на мать начальник районного отдела милиции. Войти в дом участковый отказался и, потоптавшись у крыльца, сказал: «М-да, ударили тебя больно! Да кто ж знал? Ну, рублей двадцать — тридцать. А то — сто. Тяжеловато! Деньги-то есть?» — «Собрали. Внесли уж», — всхлипнула мать, порываясь бежать за квитанцией. «А то бы мог дать… взаймы», — сказал Иван Поликарпович и закрыл за собой калитку…
— Наташка вчера вон дрожжей привезла, — с сомнением в голосе сказала мать. — Опять затеять? Для себя только, немножко? Ох, не знаю я, ничего не знаю! Начальник милицейский так и сказал мне: «Еще раз попадетесь, поймаем за руку — все, передаю дело в суд». Молодой еще, на «вы» величает, а строгий. С ромбиком. Ведь посадить может!
— Ну, тогда не затевай, — сказал Витька и ударил по столу ребром ладони.
— А дрожжи? — возразила мать.
— Пироги пеки!
Да, не очень веселое получилось у них застолье. Спас положение Халабруй. Пропустив рюмочку-другую и плотно закусив, он засиял стальными зубами — разговорился. Начал в лицах, очень смешно и похоже, изображать покупателей-горожан, с которыми сегодня поутру столкнулся на рынке.
— Товарищ, — сюсюкал он, сложив губы куриной гузкой. — Почему так дорого, товарищ? В магазине дешевле… Что из того, что вы работали? Мы тоже работаем… В конторе? Почему — в конторе? Ах, да вы грубиян, гражданин! И не вам рассуждать, много или мало у нас в городе контор!
Витька покатывался со смеху, хватался за живот:
— Ух ты! «Контора»… Ну-ка, валяй еще!
Но Халабруй серьезно сказал:
— Конечно, есть и хорошие. Которые понимают. Он, к примеру, на заводе, у станка, а мы — у земли, как отцы и деды наши. Друг друга мы не обидим, я так понимаю. Я сам, когда МТС еще были, профсоюзный билет имел, рабочим считался…
— Сиди! — запальчиво перебила его мать. — Нашел с кем равняться! Тех же щей, да пожиже влей! В городе есть и по триста в месяц получают!
Разбуженный шумом за стеной, проснулся Андрейка, подал голосочек. Витька, усиленно стараясь действовать тихо и потому задевая по пути все подряд, зашел взглянуть на племянника, как в детстве, бывало, ночь-полночь, обувшись на босу ногу, бегал смотреть на мокрых новорожденных телят на ферму, где тогда работала мать.
— Ух ты! Маленький какой! — удивился он, простая душа. Богатыря он, что ли, увидеть собирался?
— Ничего, вырастет. Дядьке глупому еще по шеям накладет, — ответила мать за Наташу и внука. — Своих рожать надо было да выхаживать, тогда б знал, какие они на свет являются! Ты-то у меня еще меньше был. Семи месяцев родился, недоносок…
— Но-но-но! — Витька побагровел и смутился. — Ты полегче! Выбирай выражения!
— Раз говорю, значит — было! Не майор милиции, чай, без погон пока ходишь, что мне говорить, не указывай. В квашне держали, а выходили. Нюся на пекарне работала, в МТС, где Федор вот, а с хлебом-то в те поры было как?..
Что возразишь на это? Лучше смолчать. Витька посопел, покачался и, пригнувшись, чтобы не стукнуться лбом о притолоку, вышел из полутемной комнаты на свет, к Халабрую. Не садясь, разлил остатки водки — себе и ему. Подмигнул заговорщицки. Оба выпили, и Витька звучно захрустел редиской, предварительно сунув ее в соль.
— Телевизор поглядим? — нерешительно сказал Халабруй и подошел к громоздкому ящику с маленьким экраном.
Телевизор был старенький, допотопный еще, звук у него хриплый, а изображение, и без того бледненькое и расплывчатое, пряталось за белыми мельтешащими точками. Точек плясало много, и похоже было, что там, за стеклом экрана, шел снег, крупный, как в театре. Халабруй виновато покашлял и сказал:
— Алексия, попа старого, племянник приезжал хоронить. Из самой из Москвы! — Халабруй поднял палец. — Доктор телевизорных наук. Специалист! И не то чтоб, скажем, старые лечить, а новые придумывает, цветные. Хоть и неудобно было, однако я к нему подошел, спросил. «Новый, — говорит, — вам надо купить. Вот и все решение проблемы. Ваш морально старый стал. Вроде детекторного приемника. О-дрях-нел! Тем более здесь — в зоне неуверенного приема». Так ведь не получается никак — новый-то! И штраф этот еще… — Халабруй опасливо понизил голос.
— Все! — Витька шлепнул ладонью по столу. — Осенью куплю вам новый. Решено и подписано. Обжалованью не подлежит.
Мать, выйдя из комнаты, сказала с сомнением:
— Твоими бы устами…
— А вот посмотришь! Я своему слову хозяин пока. Наташк, будь свидетелем!
— Посмотрю-посмотрю, — с улыбочкой согласилась мать и спрятала руки под фартук.
«Может, долг за нее отдать?» — подумала Наташа. Сморщив лоб, она прикинула, сколько денег осталось в кошельке. Рублей девять она могла оставить матери безболезненно, а больше — никак. Сама-то она перебьется — бутылка кефира, батон за тринадцать копеек, работа у нее сейчас нетяжелая, а вот Андрейка… И Наташа решила: «С Витей поговорю. Сложимся, завтра отнесу Капитанской Дочке…»
Когда ходики с кошачьими неутомимыми глазами показывали уже без нескольких минут десять, в кухонное окошко кто-то постучал. Наташа вздрогнула — отвыкла она от этих стуков. Мать отодвинула занавеску — небо за окном было густо-синим, — всмотрелась, щурясь, и махнула рукой:
— Заходи давай! Ничего не слышу!
Вошла продавщица Тоня. Алчно покосилась на красноватые, цвета петушиного гребня или пламени под пеплом, туфли на платформах, рядышком стоявшие у порога, сказала:
— Здравствуйте все! Приятного аппетита! — И Наташе с непонятной обидой и упреком: — Что ж ты не сказала-то? А я как дурочка дома сижу — жду…
Наташа смутилась:
— Мне показалось: хватит!
— А в чем дело? — осведомился Витька.
— Да вот, Витя, — заспешила, заторопилась Тоня, нервно теребя большую, приколотую к яркому кримпленовому платью брошку, — сказала я ей, сестричке твоей, чтоб ты зашел… или кто другой, если вам хорошо посидеть не хватит, а она, видишь, забывчивая какая…
— Ну, не знала я! Не поняла! Не додумалась!
— Ладно, сейчас сходим. Делов-то! — сказал Витька, набрасывая на плечи пиджак.
Мать встрепенулась:
— Ты куда это?
— На кудыкину гору, — был ответ. — Или я арестованный?
— Ох, окрутит она его, — сказала мать, когда Витька и Тоня вышли за порог. — Как пить дать — окрутит.
— А и пусть, — отозвался Халабруй, безуспешно вращая ручки телевизора. — Там не получилось, здесь, может, выйдет что. Детей-то, слава богу, нету.
Мать не стала возражать ему — только поправила занавеску на окне, зацепившуюся за колючий цветок, и задышала часто. Витька с Тоней тем временем вышли за калитку — в пахучую, стремительно сгущающуюся тьму. Оглядев безлюдную улицу, Витька облапил Тоню за плечи. Она сбоку заглянула в его лицо:
— На танцы пойдем? — и торопливо отстегнула брошку.
— Зачем? — удивился Витька. — Пусть бы висела.
— У ней края острые — рубашку порвешь, — Тоня порывисто обняла его за шею. — Витенька, солнышко ты мое! Неделя ведь. Соскучилась-то я как…
Мимо, по самой середине улицы, выставив напоказ плоские наручные часы, прошли три девочки со сложными самодельными прическами, одна — на высоченных, подламывающихся каблуках. Они шествовали медленно и чинно, будто не замечая, что сзади плетется орава мальчишек, их ровесников. Но вот один из этой юной поросли свистнул, чтобы привлечь внимание девчонок, а второй, в белой рубашке, петушиным голосом запел:
Девчонки на миг потеряли чопорность: прыснули и оглянулись. Та, которая на высоких каблуках, чтоб не упасть, схватилась за руки подружек.
4
— Занесли? — спросила мать о подушках и перине.
— Ну? — коротко ответил Халабруй.
— Прожарились от души, — сказала Наташа.