На пороге хаты, руки на животе под передником, на них глядела Филипповна. Дела, как и раньше, в хозяйстве невпроворот, но руки ни к чему не лежали.
Над вечер какая-то часть стала шумно располагаться в Черкасянском на ночлег. Солдаты тут же рассыпались по дворам, требовали молока, яиц, сала. Кур, уток, гусей без спросу из автоматов стреляли сами. У старика Воронова огромная машина, пятясь, повалила плетень, подмяла молодые деревца вишенника, уперлась кузовом в самый дом. Во двор, разгоряченные, пыльные, сердитые, вошли человек семь. Иссиня-смуглый с проплешью на макушке чисто говорил по-русски или и был русский, да не признавался. А может, жил каким-нибудь образом в России. Белоглазый, поджарый, ловкий, в одних трусах и сапогах, проходя мимо, залопотал сердито-требовательно. Увидев у порога кадку с водой, тряхнул пыльным чубом, сунул в нее голову. Остальные хозяйски и быстро рассыпались по двору кто куда.
Старик только щетинистыми бровями двигал да мял вялые в рыжине веснушек губы.
— Дальше куда же вы? За Дон? — спросил плешивого.
— Сталинград! Сталинград! За Дон приказа нет, — закивал головой плешивый.
— Что ж, у вас все добротное. Машины. А наши пешие, — вздохнул Воронов.
— Ваши солдаты хорошие, отчаянные, — похвалил польщенный немец и спросил, кто у старика на фронте.
Воронов распрямил спину, кулаком поправил никлые усы, сдержанно ответил, что детей им с бабкой бог не дал, но на фронте воюют три бабкиных брата, племянники, и сам он в прошлом году помогал скот угонять за Дон. И в этом собирался, да не успели. Не смигнув и вбирая немца в узкий прищур желтоватых глаз, усмехнулся дерзко:
— И все ж вам Россию православную не победить.
— О-о! — немец округлил глаза, вытянул губы трубкой.
— В Россию кто ни приходил — все погибали. И татары, и французы, и шведы — все тут оставались. Никто не завоевывал Россию.
— Это верно. Православную Россию никто не завоевывал. Все гибли, — серьезно согласился немец, и зеленоватые от солнца зрачки его размышляюще сузились.
— И на вас погибель придет! — рыжая борода Воронова стала торчком вперед. «Семь бед — один ответ!» — отчаянно комариным писком звенело в голове.
Немец дернул плечом, усмехнулся: посмотрим, мол. Подошли другие, узнали, в чем дело, долго хохотали, хватаясь за животы.
Белоглазый подошел к старику вплотную, больно ткнул пальцем в грудь: «Пук-пук». Застрелить, значит, надо. Остальные захохотали еще больше, покачали головами: «Нет пук-пук!» Живи, мол.
Когда смерклось, на другом конце хутора заполошно вскинулся женский голос и придушенно умолк тут же. Через полчаса уже весь хутор знал: солдаты по очереди таскали сноху Мандрычихи в сад. Кричала, отбивалась — немцы только распалялись пуще. Вскоре тут же ночь колыхнули языки пламени. Загорелись постройки на подворье Корнея Чалого. Солдаты вздумали жарить яичницу и развели костер под навесом сарая. Первая ночь при новой власти началась тоскливо, волосяной петлей аркана душила, духотой и неизвестностью.
Глава 4
Всю ночь на подъеме из хутора ревели тяжелые машины, грохотали колеса повозок, слышались гортанные крики и резкий смех. Шли без всякой маскировки. Мощные прожекторы машин перепахивали сухую темь оврагов, шарили над степью.
Казанцев несколько раз выходил во двор покурить, слушал охрипший лай переполошенных собак.
К утру, когда Волосожары зависли над Острыми могилами, Петра Даниловича поднял резкий стук в ставню.
— Выдь на час, хозяин.
У порога стоял рослый боец без пилотки, с автоматом на животе и распахнутым воротом гимнастерки.
— Не бойся. Свои, — успокоил он остановившегося на верхней ступеньке Казанцева. — Дорогу узнать… Я не один. Идем со мной.
За садом, в зарослях бузины и колючего терновника, их ждали человек восемь — десять.
Споткнувшись о поваленное прясло, перед Казанцевым выступил немолодой, черный, в фуражке с разломленным надвое козырьком командир.
— Местный?
— А какой же еще.
— Ты мне загадок не загадывай… Сволочуга, шкура продажная…
Казанцев поддернул наскоро надетые штаны, облизал вмиг спекшиеся от прихлынувшего внутреннего жара губы.
— Ты не сволочи меня, гражданин командир. Нужно что — спрашивай, нет — иди с богом.
— Гражданин! — хриповато булькнуло в горле командира. Вытер ладонью губы, не глядя вытер ладонь о штаны. — Баланду хлебал?.. Становись к стенке, гад! — под сапогами затрещал бурьян-однолеток, в ноздри густо шибануло сухой прелью и тленом. — Становись! Я тебя в настоящую веру произведу! — резким движением отступил назад, вырвал из-за спины автомат.
— Храбрость свою показывай там, — Казанцев кивнул бойцам за спину, на дорогу, где ревели машины и мешались чужие гортанные голоса. — Я старик. — Умирать было не страшно, только обидно, что приходится принимать смерть от людей, каких еще вчера провожал отцовским напутствием, и они, обгоревшие, засмоленные на степном солнце, виноватые, грязные, прощались с ним по-сыновнему. — Стреляй! — Не мог одолеть сухости в горле, закашлялся и ступил вперед: — Стреляй! Я все одно уже ни на что не гожусь. Россию у меня сыны обороняют. Не такие, как ты.
— Будет! — командира решительно оттер плечом кряжистый старшина. — Извиняй, отец. Мы сами его не дюже знаем. В балке тут недалеко пристал. Дорогу к Дону укажи да хлебушка вынеси. Оголодали мы.
— Зараз вы далеко не уйдете. Светает скоро, — Петр Данилович снял картуз, повел ладонью по лысине и лицу. — Передневать вам надо. В балки не лезьте. Они не спрячут вас. Днюйте в хлебах али в бурьянах на открытом месте. А ночью этим направлением к Дону. Думаю, лучше всего вам на Сухой Донец правиться. У Галиевки, говорят, третьего дня обложил Дон.
— Теперь хлебушка, отец. Шумков! — старшина обернулся к темневшим бойцам. — Ждите меня здесь. Я сейчас. А ты, капитан, помалкивай. Мы еще разберемся, кто ты.
Пробираясь стежкой через сад, Петр Данилович молча слушал словоохотливого добродушного старшину и думал о тех, кто ждал сейчас от него хлеба. Не было зла у него и против капитана. Капитан, должно быть, как и многие в эти дни, был подавлен случившимся, страдал от собственной беспомощности и позора и искал виновников этого стыда и позора. Таким виновником для него и был он, Казанцев. Капитан с первого взгляда, должно быть, отнес его к тем, кто радовался приходу немцев и был равнодушен к его, капитана, нравственным страданиям. Он, Казанцев, в свою очередь мог считать виновником своего положения этого капитана и тех, для кого он шел сейчас за хлебом. Но он понимал, что ни старшина, ни капитан, ни еще кто другой из них не виноваты в его положении.
Благодарный старшина долго, по-хозяйски укладывал хлеб и сало в солдатский мешок и обещал ведро из-под молока оставить в саду, в бурьянах.
— Осуждаете, небось? — спросил он на прощание. — Оставляем вас тут.
— У меня, сынок, два своих бьются где-то. Одному и восемнадцати нет, год воюет, доброволец. Другой на границе был. Как я могу судить их. Знаю — себя не пожалеют. Эх-х! — голос Казанцева прошибла слеза.
— Ты прав, отец — жалеть не жалеем мы себя, да ничего не получается, вишь, пока. Прощай, — потоптался: неловко было уходить.
— С богом. Зараз по яру до балки подниметесь и вправо. Там дорог нет. Переднюете и правьтесь на Сухой Донец. В балки не лезьте, — повторил, — прочесывает.
Хрустнула ветка вишенника под ногами старшины у летней стряпки, и шаги его стихли. — Где-то там, на краю хутора, ночь прошила короткая автоматная очередь, взвыла собака, плеснулся бабий крик, и разом стихло все.
Послушав еще, Казанцев закурил, присел на порожки, стал думать, как жить теперь дальше и что теперь нужнее в этой жизни, какая началась вчера, часов в десять утра, когда у правления колхоза остановились чужие бронемашины.
Глава 5
По широкой, с бесконечными белыми размывами поворотов степной дороге к Дону шли обозы, беженцы, артиллерия, машины, пешие. В жгучем пыльном воздухе стоял невообразимый гул, мучила жажда, спертая духота, едкие запахи людского и скотиньего пота, бензиновая гарь. Пыльные, черные, безразличные, по вытоптанной пшенице брели пехотинцы. Проходя мимо машины, съехавшей в нетолоченную целину хлебов, долговязый солдат с ручным пулеметом на плече, в гимнастерке, прикипевшей к лопаткам, повернулся было к шоферу машины и солдатам в кузове, которые чему-то гоготали и смачно хрустели свежими огурцами, но махнул рукой… И хлеба, и сады с вызревающими в них вишнями, и сами хутора с напуганными и молчаливыми женщинами, детишками, стариками оставались теперь немцу. Да и у солдат хлопот хватало. Впереди Дон. Переправа. Какая она будет?.. Такая масса людей, скота, техники.
Впереди, у Дона, черной стеной вздымались и мглистым покровом расплывались по небу пожары. Мелкий озноб земли от тяжких ударов докатывался и сюда, на дорогу. В сторону этих ударов уверенно и хозяйственно тянулись немецкие бомбовозы.
— Сворачивай на проселок! — не видя возможности двигаться навстречу льющемуся к Дону потоку, посоветовал торчавший из башни броневичка сержант. Лицо его в этом море духоты и зноя выглядело непривычна белым и бледным. От левого глаза через весь висок к уху убегали два лилово-красных рваных рубца и прятались в ранней проседи волос.
— Куда? — пожал плечами шофер. — В этих степях заблудиться — раз плюнуть.
— Как там на переправе, браток? — пехотинец с пулеметом на плече шлепнул ладонью по горячему железу медленно выбиравшегося из затора броневика, блеснул зубами.
Угрюмоватый на вид сержант в башне повернул голову, глянул вниз. Кожица на рубцах натянулась, побелела.
— Жарко! — Но по серьезным глазам пехотинца понял, что для того этот вопрос не пустой, добавил мягче: — Хватает вашего брата. — Угол рта дернулся, отчего кожица на шрамах сбежалась, как от огня, потемнела. — Вывернешь плетень на огороде — вот тебе и переправа. Хозяйство у тебя какое…
Пехотинец с пулеметом мотнул головой в знак благодарности, помахал свободной рукой.
Урча перегретым мотором, броневик одолел подъем и круто завернул влево, прямо на непаханые солончаки.
— Тут уж мне знакомо, — багрово-масляное лицо водителя в темноте башни разделила белая полоска зубов. — Скоро и хутор.
В хуторе броневичок чихнул и заглох у двора со сломанной садовой оградой. В вишеннике за хатой виднелся танк, гремело железо. На башне ожесточенно матерился и плевался танкист в ухарски распахнутом комбинезоне:
— Один черт немцы переломают и перетопчут их!..
— Дурак! Вдвойне дурак! — осаживал его снизу смуглолицый старший лейтенант и дергал танкиста за рыжий кирзовый сапог. — Если уж ты решил их немцам оставлять, так пускай немцы и вытопчут, а не ты. Война!.. Спроси бабку, чей сад испохабил… У войны для всех свое лицо!.. Выгоняй зараз же машину и ставь под сарай.
— А налетят фрицы…
— Слегами огороди, брезентом покрой, сенца сверху… И забор поправь. Эту уж за упокой на твою совесть!
Сержант со шрамами успел вылезть из броневичка, разминался у поваленного плетня, вслушивался в голоса ругавшихся. Губы его то и дело раздвигала улыбка.
Из-за угла хаты стремительно вывернулся старший лейтенант с танкошлемом в руке, поваленный плетень затрещал под его ногами. Остановился. Чугунно-смуглое лицо дрогнуло, волной прокатились желваки на скулах.
— Кленов! Костя!.. Ребята! — радостно блеснули молочно-синие белки, и в глубь двора: — Костя Кленов вернулся! — старший лейтенант уронил танкошлем, облапил сержанта руками, припал к его плечу, затискал. Сержант только тряс головой, мычал что-то.
— Костя! Мерзавец! — жарко блеснуло золото зубов, затрещала спина.
— Дай-ка я огрею тебя! Сукин ты кот!
— Да отступитесь!..
— Где лежал? Рассказывай!
— Как там житуха?..
Спина и плечи Кленова гудели от увесистых шлепков и похлопываний. Из-за ограды и с дороги сержанта оглядывало множество незнакомых — пополнение.
— Я уже думал, вы кончаете войну. На мою долю и не останется, — мрачновато пошутил Кленов, когда улегся первый шум.
— Наоборот, развели пожиже, чтоб на всех хватило, — золотозубый старшина Лысенков выматерился, потер голые по локоть руки ветошью. — Только начинаем.
Кленов заметил у Лысенкова меж бровей две глубокие складки. Раньше их не было. С Иваном Лысенковым они начинали совместную службу еще до войны на Волыни. Неунывающий задира, шутник, будто всегда под хмельком, сейчас он выглядел подавленным и злым.
— Что насели на человека! Оглядеться дайте!
— Пожрать сообрази!
— А мутненькой не осталось там?
Вечером, когда истомленное за день солнце окрасило в рыжий цвет меловой конек соломенной крыши соседней хаты, старший лейтенант Турецкий нашел сержанта под сараем, присел рядом, закурили.
— Ко мне снова механиком пойдешь… После Проскурова, как расстались, повоевали мы. Резина, Бондаря нет. Больше половины нет. Кто где.
— А это?
— Кубарь третий?.. В мае под Харьковом… А-а, вспоминать не хочется. Идем, Костя. — В сарае Турецкий зажег карбидный фонарь. — Немецкий, — ответил на взгляд Кленова. — Делимся кое-чем. Они у нас землю, города, села, мы у них — зажигалки, вечные перья… Только не смотри на меня так. — Из-под густых, кустистых бровей горячо блеснули выпуклые синеватые белки. Порылся в сене, достал из вещмешка консервы, хлеб, сало. — Устали мы тут, Костя, — вздохнул он. — И не так от войны, как от вопросов…
Глава 6
За глиняной стеной сарая в лопухах мирно тыркал сверчок. В низкий проем двери видны были кусок пепельного неба и дымный от росы двор. Сено медово пахло степным разнотравьем и зноем — голову не оторвать. Обивая труху и паутину с балок, ахнул близкий разрыв. Крича что-то и хватаясь за голову, пробежала по двору женщина.
В сарай заскочил Лысенков:
— Костя, вставай! Ребята машину готовят! Выходим!
По глубокой и извилистой балке выдвинулись к высоте — обычному донскому кургану с широкими крыльями, которые скрывали за собою хутор. Турецкий побежал к пехоте. Экипажи, скрывая нервное напряжение, обходят машины, приглядываются, так, чтобы успокоиться. Все равно, если что-нибудь серьезное, за эти минуты не успеть уже сделать.
— Зря бросают нас вот так, по одиночке и без артиллерии, — роняет как бы нехотя Лысенков. Смятое сном лицо его не разгладилось, и складки меж бровей особенно заметны. На Лысенкове немецкие сапоги с широкими голенищами. Он загремел коваными подметками, спрыгнул на землю, прилег рядом с гусеницей, загребая в горсть пучок влажного белого чабора. Глазами показал на курган: — Мы там уже были вчера. На той стороне. Три памятника оставили. Увидишь, если немцы не утащили.
— У них там что — постоянная оборона? — поинтересовался Кленов.
Старшина как-то сожалеюще, как на глупого или безнадежно больного, глянул на него. Смятое лицо смягчала улыбка.
— Сколько ты, почти год, прохлаждался по госпиталям?.. Отвык от войны, — отыскал и выдернул мокрый от росы стебелек заячьего чеснока, заправил его в рот, захрустел. — Семнадцатого мая мы были под Харьковом, а сегодня, седьмого июля, мы с тобою уже на Дону… Постоянного в нашей теперешней жизни ничего нет.
На срезе балки вырос Турецкий, показал рукою: «Заводи!» За ним едва поспевал заросший бородою и черный, как жук майский, пехотный командир.
— За высотой у него батареи. Действовать отчаянно, дерзко. Не дать опомниться им.
— Товарищ старший лейтенант, а почему не подавят их, эти батареи?
— Почему! Почему! — Турецкий сердито и резко оглядывается на спрашивающего, смуглое лицо лоснится: тоже не успел умыться. — За курганом хуторок и ферму нужно взять. Это понятно?
— Там остановитесь и возьмете нас на броню! — неопределенно машет, как клешнями, черными руками куда-то поверх балки пехотный капитан.
— Садись на мою! — кивает ему головой Турецкий и, уцепившись за башенную скобу, ловко вскакивает на крыло, потом на башню и опускает ноги в люк. — докажешь где, я остальным посигналю.
По затрушенной соломой степной дороге танки выскакивают из балки и, перестроившись в цепочку, идут к высоте. Впереди них ползет над степью низкий гул, валом накатываясь на крутые скаты. Пыль, прибитая росой, легким прахом тянется за каждой машиной.
На подходе к высоте строй танков изломался: одни вырвались вперед, другие отстали. Машина Турецкого уже на самой плешине. Загрохотала пушка, вразумляюще зло забубнили пулеметы. Перед Кленовым открылась широкая изумрудная равнина, залитая солнцем. Низкое солнце било в глаза, блестела роса на траве. Слева свеже синела лесистая балка. Оттуда сверкнули огни, и перед танками выросли оранжево-черные кусты разрывов.