— Не откажите в любезности — один за сорок.
— Один за сорок, — повторила Алена, передавая деньги.
…Письмо Глеба прочла ночью. Недлинное спокойное письмо. «Рад, что нога не болит и настроение у тебя хорошее. У нас штормит — палуба проваливается под ногами и опять подпирает. Удивительная штука — машины, электричество и мои локаторы. Ты бы любила их, если бы понимала. Не подумай, что я хочу тебя обучать точным наукам. Ты отлично нашла свою дорогу. И в конце-то концов человек дороже любой машины. Но я их люблю — они умные, сильные, надежные, красивые».
Алена перечитывала письмо. Хорошее, дружеское письмо. Стала говорить себе: «А может быть, это дружба? Ведь Глеб не требовал — может быть, он даже не хотел, может быть, я сама ему навязалась? Сама целовала его, сама спросила: „А жениться на мне ты не хочешь?“ Он ответил: „В твои двадцать…“»
Она схватилась за эту мысль, искала ей подтверждения. Да, друзья. Он будет даже рад. Он скажет: «Конечно, в двадцать лет брак на расстоянии… Какая жизнь для актрисы с военным моряком…» — и они всегда будут друзьями. Очень близкими друзьями.
Несколько дней она жила без оглядки, без размышлений, без чувства вины. И уже не отстраняла неловкие, жесткие руки, огненные губы. Они стояли у окна. Почти без стука вошел Женька, заулыбался глупо-глупо.
— Ты не уехала разве? Связку разорвала? Почему не написала… мне, Олегу? А Глеб?.. А Глаша, Агния не приехали? — И ушел сердитый, осуждающий.
Алена отчаянно отталкивала властное: «Не отдам. Ты любишь меня». «Что я наделала? Что же со мной? Дрянь, дрянь! И нет оправдания».
Приехала Глаша, напала как бешеная. Приехала Агния — расплакалась. Одно за другим, как удары, посыпались тревожные письма: «Что с тобой? Напиши правду. Здорова ли? Телеграфируй. Что с тобой?» И, наконец, телеграмма: «Сообщи срочно — если нужно, приеду».
Сашка твердил: «Не отдам. Мы должны быть вместе. Найду комнату. У меня денег много. Я же дом продал. Ты любишь меня. Все равно не отдам».
— Подожди. Подожди…
Вчера Глеб вызвал ее к телефону уже из Москвы. Она повторяла только: «Я все расскажу. Все. Я сама приду к тебе. Я расскажу…»
И вот надо рассказать. Ох, как швыряет!.. Почему автобус пустой? Что? Какая остановка?
— Ой, откройте, пустите!
Она выскочила в заднюю дверь. Кто-то крикнул вслед: «Психованная!»
Садиться на обратный? Одна остановка — не хочется. Ноги не идут, будто онемели, будто отморозила. Ох, если б не бежала тогда по лестнице! И не было бы ничего. И не было бы ничего? Как? Ничего? Буйного веселья, споров, азарта, неловкой ласки жестких рук — ничего? Нет. Нет! Что же случилось? Глеб, Глебка, Глебушка! В такой же снежный день мы первый раз поехали за город. Разлюбила? Неправда! Никак не представить себе его лицо. Видится Сашкино темное, сведенное: «Когда вернешься?» — «Не знаю». — «Я провожу, подожду на улице». — «Нет». — «Почему?» — «Так хочу».
Он ждет, не верит. Глеб тоже ждет. Алена старалась идти быстрее. Вдруг поняла, что трудно смотреть на дома, деревья, изгороди. Они всегда видели ее в окне машины и теперь осуждают. Она шла — глаза в землю, как преступница, шла тяжело, будто не по силам груз взвалила на плечи.
— Леночка!
Она охнула: как осунулся! Когда-то давно так смотрел на нее отец. Шестилетняя Аленка на спор заплыла в пролет под причалом, ее едва спасли. Отец так смотрел тогда.
Она хотела спрятать лицо, уткнуться Глебу в плечо — нет, нельзя. Испугалась чего-то, протянула руки и закрыла глаза. Он отодвинул варежку, поцеловал руку. Алена открыла глаза.
— Я, знаешь… Я остановку проехала… — И подавилась слезами.
Он крепко взял ее под локоть.
— Бывает. Не надо. Успокойся. — Не было привычной легкой хрипоты, добрый голос стал тверже. — Не о чем. Не надо.
Что сказать? Как начать? Что наделала!.. Алена ослабла, поскользнулась. Глеб не дал упасть, вел уверенно, спокойно.
Во дворе засыпанная снегом мертвая машина. В комнате, похожей на каюту, все прежнее, родное — и вещи и запахи. Кинуться на грудь — все станет прежним, вернется? Нет. Ничто не вернется. Предала. Невозможно уйти от тревожной нежности раскосых глаз, покорных жестких рук, от азарта борьбы, гордого веселья, от предчувствия глубокой, неограниченной близости. Ничто не вернется. Что же сказать? Как начать?
— Мне нужно тебе… Я должна…
— Давай пальто. Садись. Никаких объяснений не нужно.
Голос твердый, добрый, и шаги уверенные… «Ходил от носа к корме и обратно, сделал столько шагов, что по прямой дошел бы уже до тебя». Нет, он спокоен, совсем спокоен. Друг, просто друг.
— Я все понимаю. И ничего, пожалуйста, ничего не объясняй, не мучайся.
Он снимал тяжесть, давившую ее плечи. «Глеб, ты лучше всех. Мне так страшно без тебя, так страшно за тебя. Ненавижу себя, я — дрянь», — этого нельзя сказать, он не даст ей сказать.
— Нет, я должна…
Он оборвал ее:
— Ничего не должна. Я просто хотел увидеть тебя. Я уеду через несколько дней. Надолго уеду. Надо же проститься. Мы… Ты была мне добрым, искренним другом.
«Правду говоришь — друзья? — Алена вглядывалась в осунувшееся, обветренное лицо, неприглаженные кольца волос. — Какой-то он стал красивый. Только искра в глазу не видна…»
— Да, да, мы всегда друзья…
Он ответил не сразу:
— Конечно. Пожалуйста, помни — всегда, если тебе понадобится… ну что бы там ни понадобилось, помни, пожалуйста: я тебе друг.
Как твердо звучит его голос, как неторопливо ходит он взад и вперед по комнате. Значит, действительно друзья? Хорошо, очень хорошо! Он так спокоен. Все получилось гораздо легче — ведь как боялась! А вот оно… И все…
— Не хочу тебя задерживать, Леночка. Сейчас вызовем такси. Машину я не успел еще…
— Не надо, не надо такси… Я с удовольствием пройдусь. Не надо.
Глеб не возразил. Алене отчего-то стало душно. Больше она не увидит эту комнату-каюту, фотографии на столе… Надюша не предала бы. Но ведь он спокоен, значит — друзья, значит… Это даже обидно, что так легко они расстаются. Значит, действительно сама навязалась — обидно! Нет, нет, хорошо, что ему легко, хорошо. И это главное. Отчего же все-таки под ложечкой горит и ломит плечи?
Во дворе «Победа» под снегом, холодная, чужая, — прощай! Расправить плечи и дышать поглубже — вот и все. Какая мягкая, надежная у Глеба рука! Почему он молчит?
— А ты… Ты когда?.. Ты едешь туда же?
— Туда же. А потом на Тихий океан. Я там был недолго — сразу после войны. Интересно: что, как сейчас? — Глеб не спеша говорил о Владивостоке, о Сахалине…
«Нет, почему на Тихий океан! А если б я… он тоже уехал бы? Надолго? Оставил бы меня? Конечно, военный моряк!»
— А это… Ты на сколько времени?
— Не знаю еще.
И опять он так спокойно рассказывал о тайге, о цветах… Идет твердо, поддерживает крепко, а у нее ноги заплетаются. Нет, хорошо, что все так спокойно. И она свободна. Она больше не обманщица, она имеет право идти к Сашке, быть с Сашкой, совсем, всегда. Лилька, что бы ты сказала? Лилька…
На остановке ни души. Качаются пушистые снежинки. Все хорошо. Не надо больше думать ни о чем. Напрасно так боялась за Глеба. Ну что ж, хорошо. И он доволен командировкой. Нет, все-таки, если б… Он тоже уехал бы?..
— Автобус.
— Ах, да…
Он целует ее холодную руку и резко отнимает свои теплые мягкие руки и губы.
— Помни, пожалуйста: я очень тебе благодарен, я всегда тебе друг. И не мучайся, вспоминай обо мне, пожалуйста, весело.
Что-то в голосе не то… Обнять или не надо?
— А я так… Так тебе благодарна…
— Иди. Иди…
Глеб подталкивает, подсаживает ее в автобус.
Ну, значит все. Все хорошо. И не должно быть страшно.
Автобус двинулся и сразу стал у светофора. Алена села на пустой задний диван, посмотрела в широкое окно. В свете фонаря увидела, как уходил Глеб. Шел, как ходят слепые, вытянув вперед голову, ступал осторожно, напряженно, словно ощупывал дорогу. Алена вскочила:
— Откройте! Я забыла…
Ее не услышали — автобус тронулся. Она упала на сиденье, оглянулась. Глеба уже не было видно.
Глава пятая
Не свет открытого дня,
а мрак таинственности вреден.
Последняя генеральная. «Три сестры» выходят в широкую жизнь — послезавтра первый спектакль. В том же заводском клубе, где шел осенью отчетный целинный концерт.
Третий акт. Маша лежит на диване, слушает и не слушает разговор Ольги с Анфисой. Внутренний монолог ее идет необычно.
Пожар. Пожар в городе. Пожар в душе. Сгорает мир детства, юности… Как хочется поговорить с Глебом!
Вошла Наташа. Слушать противно — концентрат грубости, мещанства… Маша встает, берет подушку, уходит. Алена устраивается в темном уголке за кулисой на низком кубе. Сгорает мир детства — это больно. Падают детские боги и боженята. Мир становится беспокойным, запутанным. А хуже ли он? Может быть, он шире, ярче, сложнее, заманчивей?
Прошел на выход Сергей. Он, как и Женька, не хочет ничему верить. Джек и Володька Сычев напились — нашли повод! Володька что-то говорил мерзкое — Олег его ударил. А в аудиторию всунулась Марина — вечно ищет Мишку! — заахала, закричала. Как из-под земли вылез Недов: «Что? Драка?» А Джек (молодец все-таки!) сказал: «Что вы, Ларион Николаевич, мы работаем над этюдом к „Двадцать лет спустя“.» Недов, хоть из кожи вылупись, ничего сделать не может. А интересно, за что Олег стукнул Володьку? Почему ребята не говорят?
Прошли Агния, Валерий и Сашка. Он смотрел во все стороны и не заметил Алену в темноте. Почему для него все так ясно? А у нее — пожар. Пожар. У нее — пожар, у Маши — пожар. Сгорает мир детства. Как непохожи и похожи эти два пожара!
Трудно уснуть после генеральной. А после неожиданно вылившегося разговора с курсом — еще труднее. Что-то Павлуха покашливает. Но дышит легко, и головенка не горячая. Соколова порылась в ящичке ночного столика — непрерывно пополняется запас снотворных, на столике приготовлен стакан с водой: сон стал совсем разлаживаться. Надо лето провести с толком, надо отдохнуть и полечиться. Главное, усталость не от работы, а от Недова и компании. Сейчас он поджал хвост, но это до поры. Корнев-то с осени уходит. Сплетни об Алене, слава богу, затихли, не дошли до нее. Сычев, выпивши, что-то еще сболтнул. Дрянь человек, и ничего с ним не сделать — за спиной родители. Вероятно, Амосов правильно применил рукоприкладство. Какой соблазнительный для Недова случай сорвался! Огнев называет Алену женой — значит, все в порядке. Не хотят праздновать свадьбу — их дело. Одним нравится торжество и поздравления, другим — нет. Саша горд, сияет: завоевал наконец! Алена словно прислушивается к себе, не взрывается, не хохочет по-девчоночьи, как прежде. Сумеют ли сотрудничать в жизни, а не бороться друг с другом? Трудные характеры, особенно Саша. Если она его действительно любит…
Почему вдруг так далеко перекинулись мысли?
Тысяча девятьсот двадцать первый год. Памятный год. Напряженный, трудный. Кронштадтское восстание. Петроград голодный и нэпманский. Сколько непонятного: «Отступаем? За что боролись? Опять на буржуя работать? Не хотим, не станем», — как в горячке метались зеленые комсомольцы. Для шестнадцатилетней Анюты опорой и защитой стала тогда семья мужа. Свекор Андрей Николаевич Соколов, старый лесснеровец, сердился на комсомольцев: «Новые земли открывают, как парадным шагом по мощеной дороге идут? Где в обход, где ползком, а где и проплутаешь порядком. Никто впереди не идет. Ну, как же соображения у вас, образованных, нет!»
Никто впереди не идет. Так было тогда, так и сейчас. Только понять было тогда ох как трудно! В том же самом тревожном, памятном 1921 году вышла замуж Анюта за Пашу Соколова. Семья мужа приняла ее еще за два года до этого дня. Колчаковцы отступали и убили Анютиного отца, мать и брата. Большевики, заняв уральский городок, отправили девчонку к дяде и тетке в Питер. Анюта не нашла родных — оба умерли от тифа. Ее приняла к себе семья соседей — Соколовых.
Сколько счастья ушло безвозвратно! Пусть не легко складывались отношения шестнадцатилетней Анюты с мужем — пусть не легко. «Медовые-то месяцы пойдут после серебряной свадьбы, — смеялась, бывало, свекровь, — а сначала наглотаешься полыни: и душисто и горько».
Перестал кашлять — случайное что-нибудь. Столько с Павлухой страхов пережито — век не забыть. Ведь уже окреп, выправился, а чуть что — беспокойно. Ни с Анкой, ни с Алешей таких тревог не знала…
Сколько счастья ушло безвозвратно. Ушло? Разве не живут с ней все близкие, не помогают каждый день? Обостренная нежность матери, веселая мудрость свекрови, отец, свекор, муж… А сын Алеша?
Сегодня — трудный день — все близкие стояли рядом.
Началось с разбора генеральной.
Репетиция шла собранно, без «накладок». Радовала Строганова.
— Вами я довольна, — сказала Анна Григорьевна. — Третий и четвертый акты выросли. Сегодня Маша думала глубже, любила сильнее. О чем вы думали в начале третьего акта?
Алена, бледная от усталости, пудры и теней под глазами — грим застрял в ресницах, — ответила тихо:
— О пожаре… Нет, о культе личности.
Казалось, дыхание остановилось, сердца не стучали у сидящих. Анна Григорьевна ждала этого разговора, он был необходим. И все-таки дался не легко.
Четырнадцать пар глаз. Она привыкла к ним. Каждый день они глядели по-новому, одно было неизменно — доверие. А сегодня…
— Попробуем понять. Умер Ленин. Представьте, какое горе, тревога… растерянность. В хозяйстве еще крепко держалась буржуазия, в умах — буржуазное: нэп ведь. Кругом могучий враждебный мир, ни одной дружественной страны. Нужна была очень сильная рука. И в первые годы достоинства Сталина перевешивали недостатки. Эгоцентризм, подозрительность, жестокость проявились и развились постепенно. С древних времен говорят народы, что самое трудное — пройти «медные трубы», испытание славой.
Алена подняла голову.
— Почему, кто понимал… Почему не боролись?
— Разве сразу поняли? Ведь очень долго верили. Даже когда стали уходить близкие, кого знали, как самих себя, мы еще верили. Думали, что их запутали враги, что ошибка разъяснится — они вернутся. Ждали. Разве легко было понять? И тут же понять, что путей к борьбе нет.
— Раньше революционеры без страха шли даже на смерть. — Голос Зины дрожит, носик покраснел, лицо мокрое.
— Шли. Смерть не самое страшное. Шли. Против строя. За народ, за высокую идею, поднимали надежды людей. Шли, становились знаменем, примером, народными героями. А стать «врагом народа»? Смерть не самое страшное… Бессмыслица, может быть, даже вред от твоего слова, от поступка — вот что зажимало, как тиски. Постарайтесь представить — все переплелось, запуталось, намертво завязалось: дурное — хорошее, белое — черное, друзья — враги. Подъем первой пятилетки — и тут же страшное шахтинское дело. Тревожное начало коллективизации, Днепрогэс, челюскинцы, чкаловский беспосадочный перелет… и бедствия тридцать седьмого. Разве мы не искали пути? Нужно много знаний и мудрость философа, чтоб понять до конца этот трагический период в жизни народа. Вы ничего не видели, так мало знаете, не можете понять еще, а хотите судить. Думайте. Да я сама не знаю, как жили, как пережили. Работали. Это было, как всегда, несомненно.
Долгое молчание. Женя глядит в пол, глухо звучит его голос:
— А зачем рассказали нам? Не надо бы…
— Думайте, что говорите! Предать справедливость, не реабилитировать тысячи невиновных, лишь бы не сделать вам больно? Что за звериный эгоизм! Думайте, что говорите! А как призвать людей искоренять дурное, не сказав о нем? Не объяснив, как и почему это возникло? Как можно! Ничего вы не поняли. Думайте, поймите силу зла, глубину разрушений в человеческих душах, в человеческих отношениях. Упорно, изо дня в день все, а мы особенно, должны бороться с трусостью, бесчестностью, недоверием, жестокостью. Не мириться с лицемерием, с мелким культом мелкого тщеславия, с унижением человеческого достоинства. И главное — с ложью.