Белые птицы вдали (сборник) - Грешнов Михаил Николаевич 3 стр.


Зажмурила глаза — и как в омут головой, только обдали конопли теплым дыханием, терпким запахом, и вот уже врезалась в лопоухие шершавые листья, только поняла, что уже гарбузы пошли, что, значит, хата рядом, — зацепилась за плеть и, стреноженная, полетела плашмя на землю. «Ых, ых, ых, — запаленно ходит грудь, — ых, ых, ых!» Недалеко, за тыном, затрещала, забилась, как от конского табуна, кукуруза — Кононовы девчата пронеслись по своему огороду. Это подстегнуло Марийку, она вскочила и вихрем влетела в свой двор… И, обессиленная, ноги как из глины, голова как в огне, вошла в сенцы, там тоже немного отдышалась, открыла дверь в хату. Свет хлынул в глаза. Прислонилась к косяку, смутно видит: дядя Артем сидит за столом, тетя Дуня хлопочет у печи. Выпрямилась, вскрикнула тетя Дуня:

— Что с тобой, доню моя?! На тебе лица нет.

Стыдно Марийке признаться, какого страха натерпелась и как бежала от реки. А ведь столько ждала от светлого вечернего таинства… Потекли по щекам слезы. Тетя Дуня, почуяв неладное, готовая оборонить Марийку от какой бы то ни было обиды, строго подошла к ней, защищающе обняла, прижала к себе, наклонилась к самому личику:

— Скажи, доню, скажи…

И Марийка сказала — так, чтобы не слышал дядька Артем, как женщина женщине:

— Да… Не знаю, куда замуж пойду…

Тетя Дуня безобидно рассмеялась, выпрямилась облегченно, еще раз прижала к себе Марийку тяжелыми, узловатыми руками.

— Пойдем, доню, вечерять.

Артем Соколюк сидел за покрытым чистой льняной скатертью столом и занимался своим любимым делом.

…Каждый вечер, за редчайшим исключением, Марийка видит его за этим занятием, и ее всегда поражает не сгибаемое упорство дяди Артема, когда он, нацепив очки и надев на голову скобу с черными наушниками, сомкнув огромные, жженные огнем и железом ладони вокруг хрупкого стеклянного цилиндрика, с ушедшим от земной суеты лицом водит посредством штырька еле видимым металлическим волоском по просматривающемуся в цилиндре крохотному серому камешку. Марийка знала, что стеклянный цилиндрик с волоском и камешком — детекторный приемник, и ей, живущей в городе девочке, которой радио доступно, как вода из крана, тем не менее тоже передавалась атмосфера того чуда, к которому часами и неделями пробивался Артем Соколюк. Потому что там, в городе, из тарелки репродуктора радио источалось как бы в готовом виде. Здесь же радио добывалось из своего первозданного источника… А может, тут играл роль непререкаемый для Марийки авторитет Артема Соколюка: что бы он ни делал, что бы ни сказал — все имело значение и вес. Затаив дыхание и не шевелясь, Марийка тоже часами могла просиживать рядом с ним, тщась и надеясь: сейчас грянет чудо, разум восторжествует над слепыми силами природы!

И чудо — редко, правда, но потому и с большей потрясающей силой — обрушивалось на Артема Соколюка. Глаза его замирали в каком-то внезапном озарении, он срывал с носа очки, хватался за наушники, будто оберегая то сокровенное, что появилось в них, потом осторожно снимал, так же осторожно клал на стол — теперь и Марийка могла уловить исходящий от них шепоток, — дрожащими губами говорил ей:

— Беги за хлопцами!

Она вылетала из хаты, перескакивала через тын к дядьке Конону — тут же у конуры вскакивала собака, давясь на цепи и царапая лапами воздух. Дядька Конон возникал, окруженный дочерьми.

— Идите, идите, а то волна пропадет!

Испуг сходил с бледного, заморенного личика, вытянутого книзу узким клинышком бородки, со всего щуплого тельца дядьки Конона, облаченного в холщовую ткань. Неуловимым движением локотков он поддергивал болтающиеся на нем штаны, приосанивался.

— Э-э, волна!.. От я у кума був у Кииви, по радиво чув — службу правили… Сам чув, як…

У богомольного Конона одно на уме. Не дослушав известную всему селу историю, Марийка кидалась к остальным «хлопцам»: к соседу по другую сторону — дядьке Ивану и — через хату — к дядьке Денису-косолапому. Дядька Иван оказывался на улице с рвением, опережающим протестующий крик жинки, тетки Ганны, дядька Денис поспешал на клич, выжимая все возможное из своих загребающих землю ног. И вот они уже оба здесь, за столом, и донельзя взволнованный Артем Соколюк дает им попеременно наушники, в которых, слышно, вибрирует тончайшее женское сопрано, — может, из самой Москвы доносится голос певицы.

Марийка снует тут же, у стола, радуясь радостью взрослых. Тетка Дуня наблюдает за этой сценой, осуждающе качая головой.

— Дайте он дытыне послухать!

И тут все вспоминают про Марийку, извинительно суют ей наушники; она отстраняет их, потом все же надевает на головку — только чтобы не ставить дядю Артема в неудобное положение. И слушает, слушает далекие тихие голоса, пока не пропадает волна…

А за столом уже идет мудрая мужская беседа — о видах на урожай, о детях и, конечно, о германце, который в последнее время вообще у всех на языке. Темное дело с этим клятым германцем — Чехословакию подмял, в Польшу вошел, и оттуда, от границы, смутно потягивает опасным железным ветерком… Артем Соколюк насыпает мужчинам своего, славящегося на все село, табачку.

— Це прошлогодний, а этого году буде ще краще. Сегодня Марийка посынкувала, листья во, як лопухи.

Мужчины, смакуя, затягиваются.

— Да, гарный табачок! — Дядька Иван заволочно смотрит сквозь дым. — Гарный, гарный. — И добавляет: — Як у Дуни малосольные гурочки.

Удочка заброшена, намек прозрачен, но тетка Дуня и бровью не повела.

— Да-да! — соглашается дядька Денис с таким выражением на лице, будто уже откусил огурца после горькой стопочки.

Тетка Дуня — ноль внимания.

И тогда на приступ идет уже сам Артем Соколюк:

— Одарка, чуешь, что хлопцы говорят? — Глаза его ласково поблескивают.

— Не чую, нема колы! — отрезает тетка Дуня.

Артем поднимается из-за стола, подходит к жене, обнимает за плечи:

— Хлопцы кажуть, гурочки у тэбэ добри.

— Вон у Мелашки тоже добри огирки!

— Не знаю, не знаю, до соседок не хожу, — будто бы уже с обидой говорит дядька Артем, и это заставляет тетку Дуню сдаться.

— Пойдем, Марийка, сберемо щось на вечерю.

За огурчиками беседа пошла веселее: в добром доме закуска не подается без того, что надо закусывать, — попотчевала тетка Дуня гостей и сливяночкой.

Дядька Денис с невинным лицом говорит своему соседу:

— Расскажи, Иван, как твоя жинка бригадира проведала в ликарни.

Все знают эту историю, и добродушный смешок ходит за столом.

Случился с бригадиром аппендицит, отвезли его в районную больницу, в Макаров, там и сделали операцию. Видать, запущена была болезнь, осложнения пошли — лежит бригадир, тоскует в одиночестве. И снарядилась к нему женская делегация. Курочку сварили, узелок яичек взяли, всякой зелени. Приходят в палату вместе с врачом. Тетка Ганна подошла к бригадиру:

— Ой, який же ты страшный да худый, аж святишься, ни кровиночки в лице нема.

Посмотрела на врача, уперла руки в пышные бока.

— Це ж наш бригадир, така людына! Що треба? Може, яки лики треба? Може, кровь?! Як що нема, так я дам!

Бригадир зашебуршился на кровати, подзывает к себе врача истомленными глазами.

— Доктор, и не посмейте, а вздумаете — сбегу. Вона ж скаженна, на все село одна. У кого хочьте берить, только не от Ганны…

Легка на помине, в хату врывается Иванова жинка.

— Сидишь?! — Сузившиеся Ганнины глаза впиваются в мужа.

— Ты б «добрый вечер» сказала, Ганна, — пробует умиротворить ее дядька Артем.

— Вам-то добрый, за сливяночкой, а мне як за работою? Добрый вечер, Дуня! Ото цих трутней привечаешь.

Мужчины и сами понимают, что пора по домам: ясно уже, что тетка Дуня не даст больше сливяночки. Да и другое нужно в толк взять; вдруг на той неделе Артем снова поймает волну своим детекторным приемником…

На этот раз, введя расстроенную Марийку в хату, тетка Дуня сразу прервала ежевечернее занятие мужа.

— Кончай свою музыку, за стол сидать будемо, Ульяну не дождемся.

— Да-a, Ульяна небось на рассвете явится…

Артем подошел к окну, легонько стукнул по раме — створки разошлись, в хату потекла вечерняя прохлада, дурманяще запахло флоксами и метеолой. Шары высоких флоксов уходили в темноту, к тыну, а ближние светились под луной призрачными розовыми фонарями. Среди запаха цветов и уличной пыли, в высоких, тоже облитых лунным небом недвижных осокорях, над смутно белеющими хатами с редкими бледно-оранжевыми пятнышками окон стояла тишина, простирающаяся, кажется, до самого края земли.

И в этой тишине угадывалась далекая девичья песня — там, у приречных верб, юность праздновала свою счастливую пору.

— Чуешь, Одарка, як дивчата спивають?

Тетка Дуня тоже прислушалась, помягчало ее худое лицо.

— Что ж, молодость! Да не як у нас с тобой — они беду не мыкают.

Артем поднял к ней затеплившиеся улыбкой глаза.

— Ничего, мы тоже с тобой свое взяли. А что беду мыкали, так об этом вон и песня: «Вбоги дивкы замиж вдуть с чернымы бровамы, а багати сидять дома с киньми та воламы». Так?

— Так, так, — грустно покачала головой тетка Дуня.

За столом вконец успокоенная, повеселевшая Марийка все же рассказала о том, что случилось на берегу. Артем захохотал, а тетка Дуня распалилась неподдельным гневом:

— Це ж все той Микола, цыганча проклятэ, подобье хлопчиков на всяку пакость. Он, он, Микола-цыганенок!

— Такое страшное! — Марийка описывает руками большой круг. — И глаза горят, и рот горит щербатый!

— От проклятэ цыганча! — снова костит Миколу тетка Дуня.

— Так то ж они пустые гарбузы понадевали на головы. И свечку вставили! Оно и горит, як рожа у черта! — В противоположность жене Артем заходится от смеха, он в восторге от выдумки Марийкиного одногодка Миколы-цыганенка, первого заводилы среди сельской ребятни. Больше некому: сегодняшнее пугание девчонок — это в стиле его забав. Впрочем, если бы не Микола, все равно появились бы черти на реке, без этого Иван Купала — не праздник. — Ты лучше скажи, куда твой венок поплыл. Тоже небось мастерила себе венок?

Марийка зыркнула из-под прихмуренных бровок на тетю Дуню. Та, посмеиваясь, кивнула ей: мол, говори.

— Да… Не успела поглядеть, черти налетели.

Дядька Артем опять взрывается смехом, потом у него самого в глазах запрыгали чертики, и он обещающе говорит Марийке:

— Есть жених.

Марийка уже чует какой-то подвох. Тетка Дуня ревниво спрашивает:

— Кто это?

— Франько.

— Який Франько?

— Та дурный, який же. Франько-дурный.

— А, провалился б ты со своим Франьком! — возмущению тетки Дуни нет предела. — Таке дытыни сказать! Вона и так перелякана.

Марийка затихла, сжала губки, чтобы не увидели, как дрожат, — все, чего она натерпелась за день, должно было завершиться еще и этой разящей в самое сердце шуткой.

Франько Заколюжный — посмешище на все Сыровцы. В первую империалистическую он угодил в германский плен, и в этом была, кажется, своя закономерность. В селе помнят, каким он уходил в солдаты — плюгавенький, кажется, с детства облысевший, все шмыгает острым носиком, сюсюкает — что, и не разберешь: «сю, сю, сю, сю», — как суслик. Надел шинель — рукава по колено, винтовку повесил — до полу. Ну, в первом же бою и бросил ее, тяжела была, поднял выбившиеся из шинельного сукна маленькие грязные руки…

В село вернулся такой же. Надел вместо шинели кожушок-маломерок, а он все равно до щиколоток, и по сей день бегает в нем, уши затрепанной шапчонки болтаются — будто пугало убежало с огорода. Опять: «сю, сю, сю, сю». Гляди ж ты, еще и хвастуном стал на все Сыровцы, даже позор свой, плен, ставит себе в счастливый оборот судьбы, все-то нахваливает неметчину. Хвастал, что и балакать по-немецки умеет, да мало кто верил, а кто верил — говорил: чем похвалишься — тем и подавишься.

Вернулся в село — начал свататься. К одной ткнется — гарбуз в руки, ко второй — тот же гарбуз, только покрупнее, и не удержишь, к третьей — та же история. Так и живет бобылем, а бобыль на селе не человек. Идет с мужиками в своем кожушке, забежит вперед, чтобы могли его видеть и слышать, семенит задом наперед, а Микола-цыганенок подставит ему ножку, он и растянется посреди улицы… Стал Франько-дурный вечным женихом в Сыровцах — им-то и принято пугать невест.

Тетка Дуня встала, начала убирать со стола. Поняв, что пересолил, Артем придвинулся к Марийке, начал гладить ей волосы большой шершавой ладонью. Марийка молчала. А в окно все так же лился лунный свет и проникала притишенная расстоянием, повитая заливистыми подголосками девичья песня.

Подошла тетка Дуня:

— Пойдем, доню, спать. Лягай в хате, Ульяну не дождешься, на горище страшно одной.

И уже Марийка устроилась на лежанке возле печи, отдыхали, сладко гудя, ноги, обволакивала дрема, а тетка Дуня не уходила, и Марийка могла различить ее строгие, темные, остановившиеся в одной точке глаза.

— Спи, доню моя, спи. Э-э, на веку як на долгой ниве.

3

Завтра воскресенье — гайда в лес, за грибами!

Первый грибник в Сыровцах — дядька Конон.

— Возьмите и меня в лес, — просит Марийка под науськивающие взгляды его дочерей — сами они и словечко замолвить боятся, дядька Конон в хате — гроза, власть, жинка и та при нем тише воды, ниже травы: как что не по нем — берегись божьего суда.

Но Марийка знает про слабость соседского столпа. Она — городская, а дядьку Конона медом не корми — дай показать, что и он не лыком шит. Прежде чем попроситься за грибами, Марийка должна была выдержать его часовую беседу о премудростях городской жизни: «От був я у кума, у Кииви…» Наперед уже знала Марийка, что у кума, церковного дьякона, в городе свой дом и «личное» пианино, но слушала, что поделаешь. Дядька Конон никогда и никого не брал с собою в лес, кроме дочерей да постоянного своего спутника Трохима, дюжего молчаливого, как могила, мужика, лешего по обличью. И никто никогда не видел, как этот гурт покидал село, зато все видели, как возвращался уже в знойную полуденную пору с полными тяжелыми кошелями, застланными сверху привялыми листьями папоротника, сквозь которые все же проглядывала желто-коричневая — кругляками — таинственная тьма, а у девчонок еще и полны пазухи лесных груш — гниличек… Марийка смирила гордыню, попросилась за грибами. И дядька Конон снизошел к терпеливой собеседнице, дал согласие.

С вечера условилась с Кононовыми дочерьми, чтоб гукнули ее, с вечера же тетка Дуня уложила ей в кошель яблок, бутылку молока, кусок пирога с фасолью. Кошель взяла с собой Марийка на хлев. Еще не рассвело, когда она уловила негромкий условный знак, перелезла через сладко посапывающую Ульяну и слетела вниз. Пристроилась в хвост уже выстроившейся колонне, и тут же двинулись через огороды к реке.

Первые блики солнца мягко, розово, как бы изнутри, засветили клубы поднимающегося над рекой тумана, прошли сквозь него, легли на широкую заречную луговину, так же мягко зажгли вербовые кусты, копешки свежескошенного сена; стало видно пробитые в высокой траве длинные нити тропок, огибающих разбросанные по лугу болотца и плавно уходящих вверх, к дальнему синему гребню бора. Ноги у Марийки сразу намокли от росы, засаднило цыпки, но она не замечала этого или не хотела замечать, охваченная прохладой и прелестью рассветного часа. В узком месте по чмокающим о воду бревнышкам кладки перешли застывшую в тишине, дымящуюся легким парком речку, в высоких тонких стеблях очерета покачивалась и тенькала крохотная пичуга, от сомкнутых — в каплях росы — голубовато-желтых кулачков кувшинок уходили в темную глубь коричневые щупальца.

Косари прошлись в сухих местах, у вербовых кустов, там и стояли копешки подсушенного сенца, расстилались на помягчавшей от росы стерне бледно-зеленые валки, но большая часть огромного луга поднималась высоким — по пояс — разнотравьем. Теперь уже и подол Марийкиного платьишка был мокр, облепил ноги, они обдались травяной зернью — терять уже было нечего, и когда девчонки крикнули ей: «Гайда копанки искать!» — она побежала вместе с ними, радуясь воле после своего замыкающего положения в колонне. Роса слетала с травы вспыхивающими в солнце радугами. Марийка, не раз ходившая сюда с тетей Дуней за щавелем и встречавшая копанки в траве, хотела и сейчас найти криничку хрустальной родниковой воды… За безотчетной радостью поиска что-то ее тревожило, что-то звало, и среди ровной, сверкающей росою травы она искала темный островок, в котором и могла таиться копанка.

Назад Дальше