Лесничиха (сборник) - Владимир Николаевич Орлов 9 стр.


Петрунин вытер глаза и посмотрел на свои руки. Ответил хмуро:

— Тебе-то что? Какое тебе дело? — Парень молчал. — Может, я о собаке убиваюсь! — ожесточенно пояснил Петрунин. — Сдохла она, да!.. Может, я… — он будто споткнулся о слова и затрясся, закрывая голову ладонями. Точно смеялся, пряча лицо, выкусывая шершавые мозоли.

Сосед осторожно, невесомо положил ему на плечо руку.

— Ты не о собаке, — робко сказал он. — Нет… Так только о человеке можно. О ком это ты?

— О том! — снова резко ответил Петрунин, высвобождая плечо. Соврал с каким-то злым упоением: — О мужике вчерашнем! Помнишь музыку?

Гришка неожиданно захохотал и тут же напряг свое худое лицо. Но смех так и брызгал из его глаз.

Это было как гром среди ясного неба. Петрунин с минуту смотрел на соседа, пытаясь понять его рассудком, а сердцем уже чуял торжество, знакомую ливневую свежесть. И открытие — впору тоже смеяться: куркуль, ворюга — и мраморный памятник!..

Порфирий вскочил, ощутив себя сильным и возвышенным. Но тут же решил проверить Гришку, получить какое-то подтверждение. Сказал со вздохом:

— О собаке я. — И парень заметно загрустил.

Порфирий благодарно, крепко пожал ему руку:

— Спасибо те, Гриша, спасибо… А мне надо идти. Идти надо.

— На работу? Ты же еще вроде в отпуску.

— Надо, надо… — бормотал уже из глубины времянки Петрунин.

Покрутившись по комнате, он снял с гвоздя запыленный, купленный как-то с тоски костюмчик, отыскал, стукаясь о табуретку, новую рубаху, достал из-под койки сапоги — хромовые, только раза три и надевал, нарядился кое-как, сунул в зубы трубку и вышел во двор.

Гришка все еще стоял, морща озадаченно лоб.

— Ты вот что, — обернулся, будто вспомнив, Порфирий. — Если меня долго не будет… уеду я, скажем, куда-нибудь… ты своих ребят, из техникума-то, пригласи в мою избу. Пусть живут заместо общежития… И бесплатно! — предупредил он, торопясь. — Бесплатно, как у себя дома! — И, распахнув калитку, вышел на улицу.

Нигде не останавливаясь, он дошел до заводского поселка и только на минуту, да и то лишь для того, чтобы застегнуть верхнюю пуговицу рубахи, задержался перед дверью в раймилицию…

Через час или два он выскочил из милиции мокрый как мышь, но радостный, сияющий, даже чуть ошалелый. Оказывается, «дело» его даже и не собирались искать: если оно и было заведено, то очень давно, за это время объявлялись амнистии, да и срок давности давно истек.

— За эти годы, надеюсь, вы сами себя покарали несколько раз, — сказал строго начальник.

— А то! — истово, радостно ответил Петрунин. И принялся выслушивать целую лекцию о неотвратимости наказания — сложную лекцию, однако ж понятную.

— Спасибо вам! — горячо, как и Гришке, потряс он руку начальнику и выскочил на улицу.

Люди сами обходили Петрунина, завидя его еще издали, и потому он прошел поселок насквозь, ни на кого не наткнувшись, и опомнился, лишь когда в нос ударило щекотным сенным запахом трав, когда распахнулось убранное поле, а у горизонта в расширенных глазах колыхнулась полоска леса.

Слезящиеся, блеклые глаза Порфирия впитывали земную красоту, и все это — жадно, лихорадочно, смешивая близкие и дальние краски вместе с запахами. Ему казалось, что он видит запахи уже отцветших, отродившихся трав и сине-зеленого, все еще у горизонта, леса…

Вот и узкая, совсем еще ручей, речонка. Упрямо продираясь сквозь кусты, порожки, камни, она не ослабевала в пути, а, наоборот, с каждой новой верстой становилась сильней и сильней, прикасаясь губами к неслышным, невидимым в травах родникам. Порфирий сошел в прохладную, влажно пахнущую соками растений ложбину, и, где пробираясь в купырях, скрывавших его по самую макушку, где ломясь сквозь тальник, обстегиваясь лаковыми прутьями, где легко, не слыша ног, ступая по коровьим, едва приметным тропкам, которые то разбегались веером промеж кустов, то, стиснутые чащей, сходились в общую, глубокую, до самой воды, тропу, двигался вдоль речки, туда, где она, еще не приобретая имени, уже казала характер свой и норов…

Все слышнее переливалась в кустах, даже на слух прозрачная, вода. Шевелилось на открытых прогалинах травяное русалочье русло. Травы то вздымались, то мягко ниспадали зелеными подводными волнами.

Смородинный, терпкий, пьянящий дух сменялся сладким запахом борщевника. Горьковато пахнущие розги, росшие будто бы из птичьих гнезд — пересохшей, перепрелой тины, неожиданно четко отдавали болотом, и Петрунин вступал в камышовую заросль, чтобы еще через несколько минут войти в упругое, буйное разнотравье…

Что вело его к лесу, к заповедным местам? Он и сам не мог еще понять, только на что-то очень сильно надеялся, словно Варя сохранила не только тот лес, но и любовь свою к трудному человеку. И вот он идет, Порфирий, идет — освобожденный, чистый, каким и хотела его видеть Варя. Почти забыл, что прошло много лет — и мало ли что могло за эти годы случиться? Не хотел задумываться, шел и шел…

К вечеру, когда повеяло с холмистых берегов горячим духом смолы, он остановился. Вот то место — не иначе то, где расстался он с Варей Ивановой. Место тайных порубок, политое потом, отметилось в памяти навек. И хотя забылись очертания берегов — их размыло, стерло половодьями, Порфирий чувствовал: вот здесь, на этом вот месте — притопнул ногой по песчаной земле, — спилил он двуручной пилой, в одиночку, дрожащую стройную сосну. И вон там, чуть дальше. И там…

Но будто и не было тайных порубок. Везде стояли гордо, непорубленно молодые стремительные сосенки. Держали в корнях, как в мозолистых пригоршнях, сыпучую, с редкой растительностью почву.

— Но это тут! — Порфирий взялся, чтобы не упасть, за прохладный тонкокожий ствол и стал сковыривать носком сапога землю, сердцем чуя, что здесь он пилил, здесь!..

Рядом с молоденькой сосной, совсем рядом, под слоем земли, серели истлевшие остатки пня…

Порфирий перебегал от сосны к сосне, то одной рукой держась за дерево, то другой, невольно подтягиваясь, поднимаясь все выше на косогор, откуда можно было глянуть на сторожку. Посмотрел. Но, кроме моря деревьев, ничего не увидел. Только в подсиненной дали, много дальше желанного места, сияло на солнце, как бы из снега, дворец не дворец — большое, с полосками колонн здание…

Ветер гнул верхушки деревьев, и лесные, с синими тенями волны то завихрялись, то плавно взбирались с холма на холм; и только широкое поречье, наполненное солнцем, прозрачными лугами с чистыми, как камушки на дне, копнами сена, оставалось тихим и безветренным. Петрунин задыхался от волнения, пробираясь глазами вдоль правого берега, боясь опять не увидеть на полукруглой поляне избу. И снова ее не разглядел. Светло-зеленая кулига знакомо, надкушенно втискивалась в лес, и дуб стоял — огромный, рукастый, а сторожки не было…

Спустившись с косогора и спотыкаясь, Петрунин двинулся в ту сторону. Скрипели, перешептывались сосны, и белки, раскачавшись на ветвях, перепрыгивали с дерева на дерево, любопытно следили за Порфирием, а он шел, как слепой, вытягивая руки, чтобы выйти на простор и глянуть. В третий раз.

Шершавая ребристая кора отвековавшего дуба подставилась под тряские ладони. Порфирий устало придержался, как о выступ скалы, и осторожно глянул из-за дерева. Поляна была утыкана дубками — маленькими, в несколько листков…

Он растерянно разглядывал посадки, увидел тонкие, но четкие ряды и с болью на душе отметил, что они прочертили крест-накрест и то место, где когда-то стояла изба. Сделал несколько трудных шагов, намереваясь, как и на бывшей порубке, обнаружить что-то под землей, но вдруг остановился, словно уперся в невидимую изгородь. Ему почудились сухие звуки тяпки. Оглянулся с трепетом. В стороне, недалеко от старого дуба стояла, слегка наклонясь, тоненькая, в белом сарафане девочка-подросток. Смотрела на маленький дубок и тихо, ласково рыхлила вокруг него землю. Словно взбивала любимой кукле мягкую теплую постель.

Девочка быстро обернулась и устремила в Петрунина большие, иссиня-серые глаза. Разлетные брови на чуть скуловатом, красиво очерченном лице медленно сходились к переносице.

— Дядя, вы наступите на дерево!

Порфирий суетливо отшатнулся, сделал шаг — и еще один — к девочке. И она невольно придвинула тяпку.

Было видно, как белеют, стискивая черен мотыги, смуглые тоненькие пальцы.

И опять, в который раз, но теперь пронзительно отчетливо, Порфирий увидел в другом человеке Варю Иванову. Только маленькую…

— Я не пьяный, не бойся, — продохнул он, силясь улыбнуться.

Она тоже слабо улыбнулась. Мотнула темно-русой головой куда-то вниз чистозвонкой речки:

— Вы оттуда? Из санатория?

Порфирий молчал, разглядывая девочку. Теперь она казалась чуть взрослей.

— Вот так и работаешь? — спросил.

Она почему-то смутилась:

— Это я на каникулах. Помогаю просто.

— Кому?

— Ну… всем. — Она пожала острыми обгоревшими на солнце плечами. Помолчав немного, обвела вокруг себя рукой: — А потом — люблю я это место.

— Тут сторожка была… — тихо проговорил Порфирий, подходя еще ближе.

Девочка вздохнула:

— Была. До прошлого года. А потом ее решили снести.

— Кто решил? И кто ты есть такая? И почему все знаешь?! — чуть не крикнул он, пытаясь что-то понять.

— Мама так решила… Решила — и всё. Она теперь, — девочка снова улыбнулась, — самый большой начальник в лесу. То была лесником, лесником и вдруг — старший лесничий Попробуй не послушай маму!

У Порфирия закружилась голова. Он судорожно дотронулся до черепа мотыги и испуганно-пристально всмотрелся в широкие, близкие, с твердыми зрачками глаза девочки.

— Вы не мешайте, — напомнила она. — Пожалуйста.

— Значит, ты дочка? — с усилием выговорил он. — Вари… Вари Ивановой дочка?

— Да. А почему вы всё спрашиваете, спрашиваете? — Она строго сузила глаза.

— Отец… где? — еле слышно прошептал Петрунин.

— Тоже на работе. Вместе с мамой… Что вам еще сказать? Живем мы теперь в новом доме, в лесничестве. Хорошо. Это там, — кивнула она в сторону кордона.

— Давно он… ну, отец твой… отец?

— Всю жизнь! — Она смотрела хмуро, не моргая. — А вы как думали? — Помолчав немного, уточнила: — Только он сперва уезжал, и мы его ждали-ждали. Долго. А потом он вернулся.

Она неожиданно вырвала мотыгу из расслабленных увядших рук Порфирия и побежала, перепрыгивая через дубки, к берегу, к узенькой тропе.

— Погоди! — крикнул Порфирий отчаянно, поняв, кем ему доводится эта девочка. — Хоть звать-то тебя как?

— Варя!.. Простите, мне пора домой! — послышался в ответ ее звонкий, какой-то раскованный голос.

Последний раз мелькнула за поворотом, опрокинулась в речку белая легкая тень — и растаяла. Петрунин сам почти бежал в ту сторону, как бы продираясь сквозь дремучие, заполнившие душу заросли чувств, и, оступаясь, попадал в бурьян, где рядом с обжигающей крапивой стояли подмаренник, иван-чай и лечебная трава тысячелистник.

Он шел, пока не открылось перед ним круглое невиданное озеро с белокаменным домом на той стороне. Отраженная зыбкая часть санатория была наполнена веселыми купальщиками. Наверху, как на белом пароходе, стояли, облокотившись о перила, другие люди, более серьезные. Они, казалось, смотрели на Петрунина. Он обогнул дремучий берег и едва перебрался через насыпь плотины, как взамен плывущей, будто по волнам, музыки услышал рокочущий, с брызгами, шум водопада. И снова быстро побежала речка, обгоняя Петрунина, а он шел дальше в сторону лесного кордона, пока вдруг не споткнулся от еще более ошеломляющей мысли: нельзя ему дальше, нельзя, иначе нарушится мир и светлость души девочки. Вари-маленькой. Дочки…

— Я чужим ей должен оставаться, чужим… — прошептал он и бессильно опустился на землю. И, стиснув ладонями рот и глаза, затрясся от клокочущих, как вода из плотины, рыданий.

Когда боль притихла, Порфирий поднялся на вершину холма и огляделся. Вокруг просматривалось очень далеко: слева — удивительный дворец, справа — тоже какие-то белые постройки лесничества. Наверно, поседели от старости. А может, и наоборот — все новое там теперь, по-современному светлое… И тропинка видна была, и дорога, а особенно — речка с ее берегами.

Солнце опустилось за деревья, озарив их отдельные, ставшие неподвижными, верхушки. Воздух сделался каким-то родниковым, словно здесь нарождался и уж потом отсюда растекался по земле. Озеро застыло, стало зеркалом, и дворец-санаторий был украшением: розово-белый, в синей оправе неба и воды. И не видно, где его отраженная половина — в воде ли, в небе ли. Все одинаково…

Порфирий почувствовал какую-то связь между этим видением и хозяйкой, теперь уже полной хозяйкой леса, Варей. Как, видать, трудно пришлось ей за эти годы! Куда трудней, чем ему, ведь он только себя, себя смог маленько поднять, а она — вон чего! Мир будто целый…

— И самое главное — дочка на свете… О которой я и знать-то… И сердцем-то даже… — шептал Порфирий сквозь новые слезы.

Сделалось темно. Порфирий медленно спустился в лог, ступил на мягкий, но не пыльный от влажности проселок и побрел в сторону железной дороги к давнему, врезавшемуся в память полустанку. Неясная пока, но все более ощутимая сила вела его, как поводырь, к тому полустанку. Вспомнилось, что скоро заканчивается отпуск и надо спешить, чтобы не опоздать хотя бы на последний, самый последний в твоей жизни, поезд…

Полустанок оказался станцией. Зеленые Горки — такое название. Небольшой, слабо освещенный перрон был полупустым; редкие по случаю позднего времени пассажиры стояли на нем, дожидались последней электрички. Петрунин взял билет до города и тоже встал на деревянный, тихо подрагивающий настил. Приближался поезд.

Пока он подходил, прибавляя все увеличивающимся прожектором снопы метельного — от ночных бабочек — света, Петрунин оглядывал людей, опасаясь и одновременно надеясь встретить кого-нибудь из местных, но никого не узнавал. Слишком мало, видно, он прожил в этих местах, мало…

Потом, когда Петрунин сидел в полупустом и потому кажущемся особенно гулким поезде, за приспущенными стеклами окон клокотал превращенный в ветер воздух. Он бросался рукавами внутрь вагона; было шумно, свежо и томительно-грустно.

Клубились уносимые назад деревья. Остро, как молнии, мелькали огни. Поезд будто летел сквозь густые, тяжелые от влаги облака.

Петрунин сидел на скамье неподвижно, смотрел расширенным взглядом в темноту и слышал то сложный мятущийся гул, то — раздельно — ливневый ветер частый, с перебоем стук колес и громкие — вовсю — удары сердца…

ГДЕ ТВОЙ ДОМ

Засуха, как злоба, накапливалась исподволь, еще во время праздников урожая. Невмоготу, наверно, было стихиям смотреть на ликование людей и на устало-счастливую удовлетворенность отдыхавшей после трудных родов земли — и, точно сговорившись меж собой, решили напомнить, кто в степи хозяин. Осенью не выдали ни капли дождя, зимой едва-едва прикрыли поля снегом, но самое страшное оставили на лето: еще с весны нарядили на Заволжье рожденный в прикаспийских сыпучих песках ветер. И вот она, засуха в полную силу. Шипящее дыхание суховея, если прислушаться, выводит злорадное: «Смерть, смерть…» Нежно-зеленые ростки пшеницы побурели, повыветрились, земля покрылась глубокими трещинами — словно крики немые исторгает степь.

Грунтовая дорога — по-местному «путь» — продолжает оставаться узкой лентой, точно ее подпирают с обеих сторон буйные, звенящие на веселом ветру хлеба. И хотя дорога сплошь в ухабах и местами истолчена едва ли не в цементную пыль, ни один шофер не позарится на сглаженную, будто приутюженную горячим катком, пашню, — терпеливо держится полосы. Никто не заставляет его так поступать: посевы давно списаны, мог бы вывести свою машину на открытое поле и мчать напропалую, — никто б не остановил его, не осудил, разве что собственная боль…

Бывает, конечно, по ночам какой-нибудь пьяный (мало ли всяких) вырвется из пыльной колеи на простор, вцепится нестойким мутным взглядом в далекие, на горизонте, огоньки селения и мчит — все ближе, все ближе к тем огонькам, пока его путь не преградит внезапно, как огромная трещина, русло высохшей речки. Визг тормозов, но уже поздно. И на твердом, пластинчатом, похожем на древние черепки иле вскоре обнаруживаются останки горе-водителя и его скоростной первоклассной техники. Но это все исключения из правил…

Назад Дальше