Фронтовичка - Мелентьев Виталий Григорьевич 2 стр.


Все произошло слишком быстро, чтобы она могла понять что-либо. Она лежала на спине, и на ней лежал тяжелый, обмякший Сева. А лес гудел выстрелами, хрипом и руганью. И эта ругань слегка отрезвила ее. Она попыталась сдвинуть Севу, приподняться и не смогла. Она слышала, как стучали автоматы, как звонко лопались разрывные пули, попадая в деревья, и как глухо звучал их разрыв, когда они попадали в тело. И то, что она поняла это, ужаснуло ее.

Ей казалось, что прошло очень много времени. В борьбе с мертвым Севой она обессилела. Внезапно наступившая тишина испугала ее еще больше, чем выстрелы. Она поняла, что все кончено. Ею овладело полное безразличие, и только боль в неестественно подвернутых ногах напоминала, что она жива. Потом пришло яростное, бешеное возбуждение.

Она должна выбраться из-под мертвого! Она должна драться!

Валя выпростала одну ногу, потом вторую и начала нащупывать под снегом твердую землю, чтобы опереться руками и сбросить мертвого. Но когда правая рука наконец добралась до земли, рядом раздались возбужденные голоса, выстрел, потом второй, третий. Валя замерла. Стреляли из пистолетов. Немцы разговаривали все смелее и даже смеялись. Прислушиваясь к их разговору, Валя поняла, что они ищут недобитых, беспокоятся, не ушел ли кто в лес. Вскоре она услышала, что лыжных следов, идущих в сторону, немцы не нашли. Значит, погибли все. Валя бессильно обмякла. Севин труп шевельнулся, и Валя услышала, как какой-то немец обрадованно сказал:

— Еще трепыхается…

Тотчас же раздался выстрел. Пуля разбила череп Севы и прошла рядом с Валиной головой. Но, даже мертвый, Сева снова прикрыл ее собой.

Потом все тот же немец громко сказал: «Они без документов — разведчики». Вале стало ясно, что немцы уже обыскали трупы и теперь, наверное, не найдут ее, вдавленную в пушистый, глубокий снег.

Она лежала под трупом, то загораясь от неясной надежды, то холодея от ужаса, совершенно отчетливо чувствуя, как волосы на голове шевелятся, словно в них забрались муравьи. Кожа, особенно на висках, почему-то воспалилась, и в затылке огнем жгла медленно блуждающая точка. Это жжение становилось все нестерпимей, все ужасней. Оно заполоняло мозг, и он, казалось, начал трепетать. Это было так страшно, так противоестественно, что Валя не выдержала. Она хотела закричать пронзительно, бездумно — так кричат только сумасшедшие:

— Аа-а-а-о-о-аа-а!

Но она не закричала, а замычала — ей не хватало воздуха.

Она рвала и грызла Севин маскхалат, раскачивала Севу и наконец столкнула его с себя, поднялась и бросилась было в лес, но затекшие ноги не слушались. Она упала лицом в снег и затихла. Ее била мелкая дрожь, во рту было горько, но огненная точка в затылке исчезла, и мозг успокоился. Валя прислушалась к самой себе и постепенно стала понимать, что жива.

Это подняло ее на ноги.

Брезжил рассвет. Деревья стонали и натруженно скрипели. Снег кружился между ними и медленно, устало оседал на ветки, на сугробы, на трупы в белых маскировочных халатах. Запорошенные снегом пятна крови на них стали серыми.

Проваливаясь в сугробы, дрожа всем телом, Валя пошла от трупа к трупу. Они лежали так же, как шли живыми, — цепочкой, змейкой, и почти у всех на белых капюшонах чернели входные отверстия пуль. Немцы были аккуратны. Они для верности простреливали головы даже мертвым. И никого, никого не пожалели.

Валя вспомнила страшные звуки: звонкий разрыв — в дереве, глухой — в теле. Огненная точка в затылке разгорелась, испуганная Валя закричала в голос и упала в снег.

3

Елена Викторовна Радионова всегда подчеркивала, что она из хорошей семьи. При этом она подтягивала живот, выставляла вперед грудь, как солдат по стойке «смирно». Тонкие, уже желтеющие пальцы она крепко сжимала, так что белели суставы, и помещала их между грудью и животом. Седая, все еще красивая голова откидывалась несколько назад, и глаза смотрели строго, испытующе. Елене Викторовне казалось, что эта поза лучше и надежней, чем слова, утверждает значимость «хорошей семьи» — с достатком, со своим московским домом, своим кругом знакомых (она очень любила эти слова: «В нашем кругу», «Человек моего круга»). Но она умалчивала, что собственного дома у них никогда не было, что отец ее был консисторским чиновником, а после революции счетоводом, что он не любил мать, которая умела приторговывать из-под полы.

Но Елена Викторовна отмечала, что отец очень ее любил. Поэтому он покупал ей очаровательные вещицы, которые однажды чуть не погубили ее.

Возвращаясь с Кузнецкого моста, она шла мимо Малого театра. Ее остановил рослый парень и попросил уделить ему минутку. У него были такие отчаянные глаза, что Леночка подчинилась. Они отошли в сторонку. Подошли еще двое, деловито притиснули Леночку к облезлой стене и, деланно, громко смеясь, стали ловко и привычно выворачивать ее карманы, снимать сережки. Она оцепенела от страха, от неожиданности и даже пыталась улыбнуться, но закричать не могла.

Парни уже кончили свое дело, когда к ним подошел четвертый — слегка скуластый, остроносый, с прекрасно очерченными губами и нежным, матовым румянцем на щеках. Из-под лихо заломленной солдатской фуражки выбивался темно-русый чуб. Не вынимая правой руки из кармана шинели, он спокойно сказал:

— Отставить. Положить на место.

Парни сразу поняли, в чем дело, и один из них коротким, отлично отработанным приемом ударил розовощекого головой в лицо. Заливаясь кровью, тот отшатнулся. Трое оставили Лену и бросились наутек. Розовощекий быстро оправился, настиг одного и сбил с ног ударом левой руки, потом выхватил из кармана наган и выстрелил вверх. Второй покорно и привычно остановился. Третий все-таки удрал. Прибежал милиционер, собралась публика, пошли в милицию составлять протокол. Сережки пропали, часики и деньги остались. Леночкиного спасителя звали Виктором, и она увидела в этом предзнаменование. Виктор проводил ее домой, зашел выпить чаю, познакомился с отцом и сразу же подружился с ним.

Отца подкупила необычность его биографии: воевал в Красной Армии, был командиром и вдруг демобилизовался, собираясь стать актером. Глаза отца влажно заблестели, он сбегал к швейцару и притащил самогонки. Подвыпив, отец вдруг рассказал незнакомому человеку то, что он скрывал от всех, — как, мечтая играть на сцене, стал чиновником консистории.

Потом охмелевший отец заснул, и Лена отчаянно целовалась с Виктором. Через пять дней она сказала матери, что вышла замуж. Мать возмутилась. Виктор решил:

— К черту. Надо уходить.

Они ушли и зажили своей жизнью. Она была интересной. Виктор поступил в театр, имел успех. Елена Викторовна была занята дочкой, новым блестящим, обществом, в котором не стеснялись щеголять дворянским происхождением и рассказами о былой, привольной жизни. У Елены Викторовны не было такого прошлого, и она, вначале бессознательно, словно защищая положение мужа, стала выдумывать свою биографию. Отец превратился в гражданского генерала, а мать чуть ли не в миллионершу. Это было так красиво и заманчиво, что Елена Викторовна, ловко перелицовывая на свой лад услышанные от знакомых рассказы, в конце концов сама поверила в них. И чем дольше жила, тем больше верила.

Виктор Иванович, казалось, не замечал этих превращений. Он все сильнее привязывался к дочке, стал брать ее на репетиции в театр.

Валю ошеломили огромные холодные кулисы, пыль, странный запах клея, краски и старого тряпья. Она забилась под исцарапанный рояль и молча смотрела, как ее отец превращается из усталого и немного печального в веселого и бесшабашного моряка-«братишку». Это превращение захватило Валю. И вдруг прекрасную сказку нарушил лысый капризный человек. Высоким фальцетом он закричал:

— Не так, Радионов! Не так. Ведь это бездарно, — и страдальчески поморщился.

Виктор Иванович опять стал самим собой — усталым и печальным. Он отошел за кулисы, но вскоре вернулся. Он опять был «братишкой», весело пел «Яблочко», но двигался разухабистей и часто сплевывал. Вале не совсем понравился этот «братишка». Он напоминал ей тех дядей с бульвара, которые постоянно мешали играть Вале и ее подружкам. Но лысый человек опять закричал фальцетом:

— Поймите же, Радионов, вы должны играть революционного матроса. Это колосс, поднявшийся над условностями мира. Его душа — как море. Он — вне мира. Он — над ним. Он плюет на всех и вся. Он топчет проклятый мир, презирает и ненавидит его. А выиграете слюнтяя. Вы органически не можете войти в роль!

Впервые Валя увидела отца злым. Румянец пропал, глаза стали узкими, холодными. Голос звучал металлически, звонко.

— Вы ошибаетесь, товарищ режиссер. Революционный матрос — человек. Он не будет плевать на мир.

— Перестаньте читать политграмоту! — закричал лысый. — Мне совершенно безразлично, кем вы были и где вы там воевали. Вы бездарны в искусстве. Вы не умеете воплотить мой замысел. Вы мешаете искусству. Вам нужно понять, что вы мешаете мне…

— Вы мне тоже, — сказал отец.

Валя выскочила из своего укрытия, бросилась к отцу и обняла его за дрожащую ногу. Он поднял Валю, и она увидела, что в его таких милых, таких прекрасных серых глазах собираются слезы. Она заплакала. Отец дрожал.

Они пришли к дедушке. Отец с дедушкой пили водку, и Валя сидела на коленях то у одного, то у другого. Дедушка, который давно уже был членом профсоюза совторгслужащих, стучал по столу и кричал:

— Нужна еще одна революция, чтобы убрать эту пакость. Как поганки, расплодились!

— Папа, — сказала Валя, — а ты не ходи больше туда. Почему он так кричит?

Отец печально улыбнулся. Дедушка опять стукнул кулаком по столу:

— И верно! Хватит с ними возиться. Верно, внучка! Им не искусство нужно. Им опять хозяйчика захотелось.

Отец ушел из театра. Елена Викторовна вначале отнеслась к этому снисходительно. Все-таки ее муж коммунист. Ему дадут подходящую должность, и все будет в порядке. Но отец неожиданно поступил на завод, и Елена Викторовна растерялась. Одно дело быть женой актера, другое — слесаря. Она почувствовала себя не только обманутой, но и оскорбленной. Пропадало ее «блестящее» прошлое, ее «хорошая семья».

Валя не понимала этого. В школе она знала, что быть дочерью рабочего даже более почетно, чем дочерью актера или учительницы.

Однажды после очередного скандала отец ушел и больше не возвращался. Елена Викторовна плакала, тискала дочку, ругала мужа, и Валя затаила все усиливающуюся боль отчуждения от матери. Отца, оказывается, снова призвали в армию, и он служил где-то на Дальнем Востоке.

Как раз в это время Елена Викторовна научилась подбирать живот и выпячивать грудь, как солдат по команде «смирно». Не смущаясь тем, что сама развелась с мужем, она ревновала его к дочери, потому что он писал Вале милые и смешные письма, а ей только высылал деньги.

Валя видела, что на той самой подушке, где лежала темно-русая голова отца, последовательно появлялись три другие головы — светло-русая, вланжевая, как насмешливо определила ее цвет Валя, лысая и иссиня-черная. К этому времени у Вали появилась сестренка. Валя откровенно невзлюбила мать и старалась во всем досадить ей.

Елена Викторовна считала дурным тоном шумное веселье и песни. Валя старалась шуметь и как можно больше петь. Как нарочно, у нее оказался хороший голосок. Елена Викторовна считала гитару пошлостью, Валя настояла, чтобы дедушкину гитару не продавали, и выучилась играть на ней — у нее был приличный слух. Елена Викторовна считала, что ей нужно знать французский язык, и даже нашла для нее учительницу. Валя стала лучшей ученицей по немецкому языку. И так во всем.

Но младшую сестренку она неожиданно полюбила и возилась с ней постоянно. И Наташка тоже полюбила сестру, потому что дети любят тех, кто с ними возится. Между дочерью и матерью началось ревнивое, страстное, глухое соревнование. И Елена Викторовна впервые задумалась.

Она уже не могла избавиться от выдуманной ею биографии, потому что о ней знали слишком многие, но она поняла, что жизнь просмотрела. И тут только заметила, что Валя разительно похожа на своего мягкого и упрямого, грустного и веселого отца, а заметив это, поняла, что любила она только одного его, а все остальное — ложь. Ложь самой себе, окружающим, дочери…

Тогда она заново полюбила дочь, полюбила в ней Виктора, своего отца, полюбила все то лучшее, что было в ней и что перешло к дочери.

Но Валя не могла ее полюбить. Елена Викторовна не понимала, что дети могут простить все: опорки и немазаную картошку, холодную квартиру и латаные штанишки. Они простят даже отказ в деньгах на кино и на ириски. Простят и, когда вырастут, будут гордиться трудными днями и любить своих родителей за то, что они сохранили в них главное — чистое сердце.

Но дети никогда не простят лжи, кривлянья. Даже тогда, когда лгущий родитель сам верит своей лжи. А женщины забывают, что дети не жалеют матерей. Они следят за ними ревниво и настороженно, всегда и везде. Жизнь матери — это постоянный экзамен перед людьми и, главное, детьми. Они не прощают матери ни одной слабости, ни одного увлечения. Годы смещают понятия, но главного — любви, уважения — они не приносят.

Елена Викторовна не могла понять Валю. Но она чувствовала женской, даже под слоем лжи и житейской накипи матерински тонкой душой, что Валя права. И она покорилась дочке. Валя стала хозяйкой дома. Она командовала матерью, грубила ей, ругала за невнимание к Наташке.

И только однажды Елена Викторовна попробовала взбунтоваться.

Это было в 1938 году. Неожиданно иссяк ручеек папиных денег и писем. Елена Викторовна привычно возмутилась. Но вскоре узнала, что Виктор Иванович исключен из партии и арестован. Ей не сказали за что — ведь она была разведена с ним. Елене Викторовне показалось, что и это несправедливо: речь шла о ее бывшем муже. Она дошла уже до того периода своей жизни, когда с удовольствием могла бы и пострадать. Как раз в эти дни у нее появился новый жест — до боли сжимать пальцы в кулачки и прижимать их под выпяченной грудью.

Наконец, настрадавшись, она торжественно сообщила дочери:

— Ты знаешь, что твой отец — государственный преступник?

Валя знала и уже сообщила об этом в комитет комсомола, где после долгих споров ее — безмолвную, с запавшими глазами — решили оставить в комсомоле. Ведь она жила с матерью, а отец — это же знали все — бросил их. Но Валя поднялась и сказала, ни на кого не глядя:

— Как хотите, а я не верю, что отец враг народа. Не верю, и все.

В комитете долго спорили, но все-таки вписали ей строгий выговор за недостаточную политическую стойкость. На этот раз она промолчала. Она уже понимала, что личные чувства и сомнения нельзя переносить на общественные дела. И хотя отношение к ней почти не изменилось, Валя болезненно ощущала это «почти». Но она не обиделась. Она понимала, что, будь она на месте товарищей, у нее было бы свое «почти».

С этого времени она стала меньше думать об отце, больше работать в комсомоле. Ей хотелось работать за двоих — за отца, который в чем-то страшно ошибся, но который в свое время своим примером указал ей правильный путь, и за себя. Сойти с облюбованного пути она не то что не хотела, а просто не могла. Вся ее маленькая жизнь была слита с жизнью комсомола, и вне его, вне его интересов она просто не могла бы существовать, как не смогла бы прожить без воздуха.

Елена Викторовна ожидала, что после ареста отца Валя изменится. Ведь сама она изменилась, стала реже говорить о прошлом — это могло быть опасным, — начала работать и выхлопотала алименты на Наташу.

Но Валя не менялась. Она так же пропадала в комитете комсомола, выполняла бесчисленные нагрузки, каталась на коньках и лыжах, купалась, пела в школьном хоре, танцевала и много читала. Времени у нее было очень мало, и все-таки она успевала грубить матери, возиться с Наташкой, проверять ее тетради и штопать ей чулки — Елена Викторовна так и не овладела этим искусством.

Давно ушли поклонники, давно Елена Викторовна смотрела на Валю заискивающе, привыкнув, что дочь принимает решения единолично. Когда Валя бросила институт и ушла на фронт, мать только вздохнула. Она тихонько поплакала, погрустила, но успокоилась на том, что, трагически сжимая пальцы и откидывая седеющую голову назад, с приличной, смешанной с гордостью горечью сказала соседкам, что в ее семье всегда любили Родину и что люди ее круга умеют ставить интересы России выше своих. Поэтому в поступке Вали она не видит ничего удивительного: ведь и она решила не эвакуироваться. Она верит, что Москву отстоят.

Назад Дальше