Фронтовичка - Мелентьев Виталий Григорьевич 3 стр.


Но после нового, 1942 года, когда Валя неожиданно появилась в квартире, Елена Викторовна растерялась. В дом вошла совсем чужая, совсем непохожая на ее дочь худенькая девушка — бледная, ее тонкий нос даже просвечивался, с провалившимися, холодными, загадочно блестящими глазами. Ничто не напоминало прежнюю шумную, веселую, своенравную и дерзкую Валю. В комнате раздевалась хмурая, тихая и, видимо, бесконечно усталая молодая женщина. Именно женщина — так показалось матери, и она приняла свою стойку «смирно», чтобы достойно встретить позорное признание дочери.

Валя медленно сняла шинель, расстегнула воротник гимнастерки и только после этого сняла ушанку. Темно-русые, почти коричневые, хорошо промытые под госпитальным душем волосы рассыпались, на них упал свет электрической лампы. Елена Викторовна впервые прижала руки прямо к груди и вскрикнула:

— Валя, милая, да ведь ты же седая!

Валя подошла к зеркалу, небрежно потрогала пышные волосы и, повернув чуть склоненную набок голову, равнодушно ответила:

— Да. Я знаю. — И прошла в свою комнату.

Елена Викторовна села на диван и заплакала. Она думала о Вале, о Викторе, который там, в тюрьме, наверное, поседел, утратил свой матовый румянец, и его нос, красивый, ровный, так же просвечивается от худобы, как и у Вали.

Валя лежала на своей кровати в валенках, слушала всхлипывания и делала вид, что спит. В этот день возвращения Наташку она так и не видела.

4

Институт, в котором училась Валя на первом курсе, эвакуировался, и догонять его не захотелось — все прошлое казалось отрезанным навсегда.

С месяц Валя ходила в кино, спала, стояла в очередях. Потом все надоело. Она пошла в райком. Ее встретили отменно, почти как героиню — этому помогла и отличная характеристика из райвоенкомата. Ей нашли легкую секретарскую работу, девушке нужно было отдохнуть. На новой работе требовалось печатать, и Валя неожиданно увлеклась машинописью, но, когда овладела ею, загрустила и сказалась больной.

Дома мать ходила на цыпочках, заискивающе поглядывая на старшую дочь, радостно отмечая, что Валя почти перестала грубить. О Наташке и говорить нечего. Худущая, живая, с широко открытыми, огромными голубыми глазами, с постоянно помятым пионерским галстуком на тонкой, с синими жилками шее, она дышала на Валю и ждала, когда та расскажет о своем пребывании на фронте.

Но Валя молчала.

Возвращаясь с работы или с очередного субботника, она, не раздеваясь, ложилась на кровать и думала. Глаза у нее были холодными, отсутствующими. Иногда она беззвучно плакала от бессилия. Ей очень хотелось, ей было необходимо вспомнить все, что было с ней в лесу и по дороге в госпиталь, но она не могла этого сделать. Когда ей удавалось успокоиться и начать разматывать легко обрывающуюся ниточку воспоминаний, в затылке возникала страшная, огненная точка и в мозгу жутко чередовались два звука: звонкий разрыв — в дереве, глухой — в теле. И она уже не могла, не смела вспоминать. Невероятными усилиями она отгоняла лесные картины и заставляла себя думать о другом — о матери, институте, о Наташке.

Но о ней она тоже старалась не думать, потому что она знала — Наташка молит ее рассказать о фронте.

А Валя молчала.

Весной ей вдруг надоело носить глухой, старушечий платок, которым она прикрывала свою седину. Она коротко постриглась, оставив модную в то время челочку, но, прежде чем снять платок, несколько дней сидела у зеркала и материным пинцетом выдергивала сединки. Выкинув серебрящиеся волосы в мусорное ведро, она почувствовала себя так, словно сбросила холодное оцепенение, которое охватило ее с той минуты, когда на нее упал мертвый Сева. И, кажется, впервые вспомнив о нем, о лесе, она внутренним обостренным зрением не увидела преследовавшей ее огненной точки. Это так обрадовало ее, так развеселило, что она взяла гитару и, уютно устроившись на старом диване, довольно щуря потеплевшие глаза, вполголоса, точно пробуя сама себя, запела свой любимый романс:

Вернись, я все прощу,
Упреки, подозренья…

Она полюбила этот романс в шестом классе, когда переживала первую и единственную свою любовную трагедию. Тогда ей казалось, что десятиклассник, который даже не знал, вероятно, о ее существовании, раскается, придет к ней и скажет какие-то особенные, очень красивые и очень трогательные слова. Но противный десятиклассник не приходил. Он, как точно установила Валя, провожал свою соученицу и подолгу стоял с ней в подъезде дома. Вот тогда-то и полюбила Валя этот печальный, с красивым надрывом романс…

Наташка застала ее с гитарой, кошечкой скользнула за ее спину, прижалась к ней и, затаив дыхание, слушала. Валя ощущала ее тепло — нежное, милое. Проникая внутрь, оно согревало ее. Валя замолкла, прислушиваясь к самой себе. Наташка протянула:

— Спой еще…

Валя спела. В комнате сгустились прозрачные, зеленовато-розовые сумерки, и только большое зеркало еще играло бликами заката. Наташка обняла Валю и попросила:

— Расскажи… Расскажи, как ты воевала…

Валя промолчала. Она опять вспомнила лес, метель, трупы с простреленными головами и с папиросами за ушанками. Она опять услышала страшные разрывы пуль: звонкий — в дереве, глухой — в теле. Но огненной точки в затылке уже не было. Это было так радостно, так непривычно, что Валя нарочно, назло себе, все вспоминала и вспоминала лесные картины. Теперь она видела даже то, что не пыталась вспоминать. И все-таки она не решилась рассказать Наташке об этом. Она встряхнулась, пригладила челочку и как можно беспечней сказала:

— Придет время — расскажу, а сейчас пойдем пройдемся.

Но Наташка, обвивая ее худенькими, мягкими руками, снизу заглядывала в глаза и, встряхивая тонкими косичками, молила:

— Нет. Ты сейчас расскажи. Слышишь. Ну, я очень, очень, очень прошу.

Валя молчала.

В дверь постучали, и почти сейчас же на пороге появилась знакомая студентка — черная, худая, с огромными, ярко сверкающими черными глазами. Валя поднялась, а Наташка, чувствуя, что сейчас должно произойти что-то особенное, невероятное и, наверное, страшное, медленно отодвинулась в угол дивана и подобрала ноги.

Они стояли почти друг против друга и молчали. Валя понимала, зачем пришла студентка, и знала, что ее нужно встретить как-то особенно хорошо, приветливо, но она не могла даже предложить ей войти, не могла даже поздороваться. От худенькой, высокой фигурки веяло такой непримиримостью, таким горем и такой неприязнью, что Валя мгновенно вспомнила Севу, борьбу с его телом и почти с ужасом отступила, наткнулась на диван и села.

Студентка вошла и произнесла почти угрожающе и в то же время со страхом:

— Здравствуйте…

И, не ожидая ответа, стараясь овладеть собой, погасить свой страх и почти неслышную, но все-таки еще живущую надежду, торопливо заговорила:

— Я не хотела приходить… Но вы понимаете? Я подумала, что, может быть, вы все-таки расскажете мне?..

Голос ее дрожал, то срывался, то забирался бог знает на какую высоту и звучал остро, ноюще. Валя не поднималась с дивана. У нее горели щеки и лоб, на висках едва заметно шевелились волосы, выступил пот. Но внутри все холодело, и в этой холодной пустоте растерянно и разнотонно колотилось сердце: тук-тук, тук… тук-тук, тук ту-ук…

— Проходите, — наконец сказала Валя и облизала бледные и сухие губы. — Садитесь.

Студентка прошла. Она обогнула стол, и в зеленовато-розовой глади зеркала отразилась ее худенькая темная фигурка. Живот у нее был безобразно вздернут, и от этого фигура казалась заломленной назад, а плечи совсем узкими, беспомощными.

Она села против Вали на стул и сейчас же нервно забарабанила длинными, странно белыми в сумерках пальцами. Валя не знала, как себя держать с ней, она почти боялась ее и, спасая себя, решилась сразу рассказать все.

Но когда ровный, протокольно-точный рассказ снова довел ее по старой дороге к лесу, Валя вдруг поняла, что рассказать своей гостье о том, как спас ее Сева, она не может. Было в этом что-то такое, что вдруг обожгло ее сердце, изгнало холодную пустоту. Но она не могла и врать — мертвые не допускали до лжи. Поэтому Валя опустила детали своей судьбы и рассказала только о гибели других. Она слышала, как сзади Наташка судорожно глотнула воздух, и удивилась странному перекатывающемуся звуку.

Гостья молчала. Она уже не барабанила пальцами по столу. Она сидела прямо, напряженно, и ее черные глаза влажно поблескивали в сумерках.

— Скажите… Скажите, он… Он вас очень любил?

Валя сжалась. Гостья отчужденно, почти брезгливо откинулась назад, ее безобразный живот выпятился.

— Я спрашиваю это потому, что вот… Вы понимаете?

Валя машинально кивнула: она, конечно, понимала, в чем дело, но как она может сказать, любил ли ее Сева или не любил? Разве она это знала? И разве это было важно?

Она честно рассказала все о его отношении к ней.

Даже в темноте было видно, как вздрагивают тонкие губы студентки, как влажно блестят ее огромные глаза. Сглатывая слезы, она смотрела на Валю, и Валя почувствовала, что отчуждения у ее гостьи уже нет. Но и веры тоже нет. Это почему-то не обидело, а опечалило.

— Простите меня, но мне казалось… мне казалось, что он вас любит. И знаете, я ревновала вас. Я давно собиралась прийти к вам, но мне все время думалось, что он, такой чистый, такой сильный, погиб только потому, что спасал вас. Я вижу, что я не права, но вы знаете, я в таком положении… Вы знаете, мне все время казалось странным, почему вернулись только вы. А он погиб. Вы понимаете меня?

Печаль сменилась отчаянием, и Вале захотелось заплакать — громко, с подвывом, по-бабьи, чтобы в слезах, в крике выплеснуть из себя боль. Значит, Сева не случайно упал на нее, значит, он любил ее так, что даже эта женщина заметила его любовь и угадала его судьбу. И его, и ее. Но Валя опять промолчала. Она даже удивилась своей новой способности молчать.

Студентка еще долго говорила о себе, о своем горе, о той трудности, которую она взвалила на себя, решив стать матерью ребенка погибшего бойца. Но в ее горьких словах звучала и гордость, и Вале это было так неприятно, что она мысленно взмолилась: «Да уходи же, уходи… Разве можно гордиться этим? Разве можно?!»

И гостья наконец поднялась. Она вяло пожала Валину руку и, грустно, натянуто улыбаясь, предложила:

— Заходите ко мне как-нибудь… Ведь вы последняя, кто видел его. Может быть, потом вам… придется рассказать об отце и ему…

Валя торжественно пообещала прийти, торопливо распрощалась. Провожая гостью, она машинально взглянула в зеркало и увидела надломленную, тонкую фигурку и поняла: в ней его жизнь. Жизнь, которую Сева сознательно или бессознательно — не это важно — отдал для нее, для Вали. Она бросилась к студентке, обняла, прижалась к ней и заплакала.

Они стояли посреди комнаты, судорожно гладили друг друга по вздрагивающим плечам, шептали какие-то глупые, горячие, вероятно, ненужные слова, и только успокоившись, Валя спросила, как же зовут гостью и где она живет.

— Аня… Анна Кротова, — строго сказала студентка, вдруг мягко улыбнулась и назвала свой адрес. — Так вы обязательно заходите.

— Обязательно, — ответила Валя.

5

Весенний закат угасал. Буфет стал почти невидимым, и только зеркало еще слабо поблескивало на стене. Наташка сидела не двигаясь, сжавшись в комочек, и Валя видела, как сверкают ее светлые глаза. Валя села рядом с сестрой, обняла ее и прижалась к ее теплому, но неожиданно неподатливому телу. Наташка не двинулась, не повернула головы. Она смотрела в зеркало так, точно в нем отпечаталась заломленная фигурка Ани. Из-за тусклых окон доносился слитный шум шагов — проходила воинская часть. Точно освобождаясь от Валяных рук, Наташка зябко передернула плечиками и спросила:

— А что было дальше?

Валя ответила не сразу. Она все еще думала о Севе, решая, что же толкнуло его — любовь или дружба и есть ли разница между этими двумя чувствами? Думала об Ане, понимая, что он, мертвый, ценой своей жизни сделал Валю ответственной за новую, третью жизнь. Думала и о том, что Аня даже не спросила, а что же было с ней, с Валей? Валя ей безразлична. Она не существует для нее. Права ли Аня в своем эгоизме, и эгоизм ли это? Может быть, это и есть высшее самоотречение, после которого ни ты сама, ни кто-либо из окружающих не имеют никакой ценности, если они не служат тому делу, ради которого человек отрекся от самого себя?

Это мучило ее больше всего, и она стала рассказывать Наташе все, что случилось с ней после того, как она поднялась на ноги из сыпучего снега.

…Начиналась метель. Деревья скрипели все настойчивей и жалобней. Валя то отходила от цепочки трупов, то возвращалась назад — с ними, мертвыми, но своими, было не так одиноко, не так страшно. Когда рассвело, она еще раз прошла вдоль цепочки и заметила, что один из бойцов — донской казак, угловатый, сумрачный и замкнутый Василий Нечаев — жив. Из снега, в который он уткнулся, выбивалось едва заметное облачко пара. Оно вначале испугало Валю, потому что в эти минуты мертвые были не так страшны для нее, как живые. Потом она подошла к Нечаеву, просунула руку за воротник и ощутила слабое, исчезающее, но еще живое тепло. Оно как бы вернуло ее к жизни.

Толком не подумав, что и как нужно делать, Валя начала действовать — сказались тренировка, занятия в разведывательной группе. Эти полуинстинктивные действия все уверенней и жестче раскрывали перед ней ужас случившегося. Связывая лыжи, укладывая на них Нечаева, она уже поняла всю безнадежность своего положения, но сознание, что она отвечает за жизнь человека, сдерживало ее животное стремление убежать, скрыться из леса. Долг, товарищество, все, что было воспитано в ней школой, пионерским отрядом, комсомольской организацией, всем строем советской жизни, оказались сильнее ее контуженного ужасом мозга, ее надломленной души.

Она оттащила раненого почти за километр от страшного места, нашла в овражке уютный закуток, очистила его от снега, устлала лапником и заставила себя снова вернуться к мертвой цепочке. Ворочая смерзшиеся, уже позванивающие тела, она стаскивала с них маскировочные халаты и стеганые куртки, снимала вещмешки с патронами, продуктами и сносила их к своему закутку.

В голове стучали молотки, огненная точка в затылке нестерпимо легла, и тело было противным — мягким, податливым. Но Валя двигалась, как заведенный автомат. Она сделала шалашик, раздела раненого, водкой обмыла ему раны на груди, перебинтовала, укрыла стеганками. Немецкая пуля попала в голову бойца вскользь, под тем счастливым углом, который позволил ей не пробить кость, а срикошетировать от нее и, обогнув череп под кожей, выйти наружу.

По ночам Валя разводила маленький костерчик и грела воду. В нее вливала водку, крошила шоколад и сало. Этой невероятной смесью она кормила раненого и ею же питалась сама. Замерзая, она делала несколько глотков из фляжки и вливала водку в рот Нечаеву. Трудно сказать, что помогло — чистый ли воздух, мороз, водка или могучее здоровье Василия Нечаева, но на седьмые сутки он приоткрыл глаза, пошевелился и снова потерял сознание.

В этот же пасмурный день Вале показалось, что орудийный, ранее едва слышимый гром, как будто приблизился. Она вяло подумала, что, может быть, фронт подойдет ближе. Но это ее не обрадовало: тогда ближе подойдут и немцы.

Потом она увидела, что в овраг спустились трое и остановились. Двое подхватили под мышки третьего и с решимостью отчаяния стали карабкаться на противоположный склон оврага. Валя уже присмотрелась к ним, увидела их изодранную одежду, странно черные пятна лиц и поняла: это свои, русские.

Она крикнула:

— Э-э-эй! Сюда!

Трое скатились в овраг и замерли. Лишь убедившись, что перед ними русский человек, подошли.

Они были странно похожи друг на друга — широкоплечие, приземистые, обросшие бородами, с широкоскулыми, костистыми лицами и провалившимися глазами. И только через некоторое время Валя начала отличать их друг от друга: Ивана — со светлой, прямой бородкой и маленькими, печальными глазами неопределенного голубовато-серого цвета, Григория — со спутанной, густой, отливающей рыжиной бородой и с очень большими, сильными руками и Хусаина — с почти черной курчавящейся бородой и живыми, острыми глазами, все время перескакивающими с предмета на предмет. Все трое были танкистами, бежавшими из плена.

Назад Дальше