Ночь коротка - Сухбат Афлатуни


Сухбат Афлатуни

Ночь коротка

Маленькая повесть

Я родился в пустыне.

Очень люблю этот край, где когда-то скакали мои предки.

Этой любви меня научили родители: мать, Асимова Рано, и старший брат, Асимов Январжон. Отец не успел научить, погиб. Начался снежный буран, он вышел по нужде, потерял дорогу. Мужчины из его роты тревогу объявили, взялись за руки, пошли цепью на поиски. Только весной нашли. Хотели привезти муллу, но муллу из-за секретности Объекта не разрешили, сказали, лучше потом сделают памятник со звездой, мы, как семья, будем получать пенсию. А если будет мулла, то ни звезды, ни пенсии не дождетесь, решайте. Мать, Асимова Рано, была согласна.

Любить этот край она меня приучала так: через сказки.

Сейчас понимаю, что она специально в разные сказки слово “пустыня” вставляла. Например, написано: поскакал царевич. А мать вслух: царевич поскакал по пустыне. Шахи у нее тоже всегда в пустыне правили, и ремесленники, и все из сказки “Бей, дубинка!” Когда я немного читать начал, я сказал: мама, вы, наверное, хитрите. Тут так не написано. Она говорит: тут неправильно, а я все знаю, жизнь прожила. Кроме, говорит, пустыни ничего не бывает, море только бывает, в море человеку жить нельзя, не рыба. Человеку место — пустыня, гордиться надо. Но я не знал, как гордиться. Спрашиваю: мама, мама, а Москва — тоже пустыня? (Москва у нас на стене висела, с красною звездой, такую на могилу отца обещали.) Мать говорит: да, тоже пустыня. Шапку мне на глаза надвинула, чтобы вопросы не задавал. И я не задавал.

А брат по-другому учил пустыню любить. Очень командовать ему нравилось, думал, что будущий начальник. Сядет на перевернутое ведро, начнет кричать: направо! направо! Я назло налево поворачивался. Если он кричал налево, меня черти направо крутили. Мы из-за этого дрались, выбегала мать и била обоих, брата первым как старшего за неоправданное доверие.

Иногда мы успевали убежать, потому что мама была сильная, лупила больно, за что ее не только подруги, но даже некоторые офицеры уважали. И мы убегали в пустыню, но недалеко, чтобы нас могли найти соседи и сказать маме: Рано-опа, мы вас и память вашего мужа уважаем, детей так не наказывайте, дикими вырастут. Мама от этого вздыхала, говорила, что нас не бьет, просто пенсия маленькая, а сама она, как назло, совсем беззащитная женщина.

Пока нас не находили, мы с братом прятались в пустыне, искали в ней места, где копать хорошо. Гильзы копали, череп какой-нибудь подходящий. Один раз даже дерево целое откопали, гладкое-гладкое. Хотели ракету откопать, которую офицеры однажды запустили с Объекта, а потом потеряли. Кто найдет — сразу медаль. И в Москву его за находчивость пошлют, на кремлевские звезды посмотреть.

Вот за это полюбил пустыню, убегал в нее, фантазиями разными занимался. Иногда сижу, представляю, как с неба ящики с разной едой начинают падать, падать, я объедаюсь и делюсь с товарищами.

А однажды нас повезли в самый настоящий Самарканд. В автобусе играла музыка, меня всю дорогу рвало. Было очень стыдно, особенно в Самарканде. Никакой пустыни там не было, красиво было, тесновато немного. Идешь, постоянно в дом упираешься и дерево. Бедному автобусу их все время объезжать приходилось. И могилы у них огромные, целая архитектура.

В перерыве между могилами возили в столовую. Мне ничего не давали, боялись, что это из меня все обратно выпрыгнет. Сунули лепешку: иди. Сижу во дворе, лепешку в арыке мочу, хотя она, наверное, и так мягкая, городская все-таки. Потом вспомнил пустыню, отца — лепешка из руки выпала, давай по арыку плыть. Я за ней погоню устроил, обидно все-таки, что обед уплыть пытается. Сколько бегал за лепешкой — час, наверное. У людей спрашиваю: лепешка не проплывала? Лепешка, говорят, какая лепешка? — и идут дальше.

Тогда арык кончился. В месте, где кончился, должно было быть море. Арыки должны в море впадать, так я думал. И я там утону, человек — не рыба.

Я ошибся, мой арык кончился еще одной могилой. В могиле сидел человек, на голове полотенце накручено, лицо довольное, из губ, носа, подбородка — белые волосы. Это был мулла, а перед муллой очень большая и благоустроенная лужа. Особенностью этой лужи были рыбы; они лакомились моей личной лепешкой, ради которой я потерялся и буду наказан, когда найдут. Я схватил камень и собрался бить этих несносных рыб, поглядывая на муллу.

Тогда мулла ласково подошел ко мне, и я положил камень на место.

Это не рыбы, мальчик, это праведники, они отблагодарят тебя за хлеб, который ты принес им в жертву.

Я ничего им не приносил, говорю, этот хлеб мои руки выронили.

Значит, твои руки, мальчик, добрее тебя.

Я обиделся, мне не хотелось быть злее своих рук. А мулла ушел и принес такую же лепешку.

У вас там столовая? Нет, мальчик, там лежит святой.

Детям до шестнадцати показывают? Показывают, только не самого, а домик.

В комнате, где у святого был домик, мне снова стало плохо, но я сдержался.

А это чьи деньги? Это, мальчик, люди принесли, брать нельзя. Это, говорю, зарплата святого?

Мулла подумал, потом надвинул мне на глаза шапку, как мама. Я перестал спрашивать и заплакал. Не сразу, а когда почувствовал, что внутри домика, засыпанного деньгами, лежит мой отец. Да, именно здесь. А на Объекте только его одежду закопали, мать совсем не догадывается. Брат Январжон тоже не догадывается, сидит на любимом ведре, только “нале-ево!” кричит, чтобы все перед ним поворачивались. Разве это справедливо? Разве похвалят, что я оставил отца в этом домике, одинокого, с рыбами и их муллой?

* * *

С лепешкой, кстати, был еще один случай, уже в столице, в общежитии. Со мной парень из Джизака жил. У них знаете, какие лепешки в Джизаке? Настоящее колесо “КамАЗа”. Родственники парня на учебу в столицу снаряжали: давай, по нашей традиции с этого края лепешки откусим, остальное в дорогу возьмешь в виде воспоминания о доме. Откусили, и взял. Стал беречь, раз в неделю с нее пыль майкой протирает. Мама, говорит, сейчас, наверное, двор метет. Лепешку над койкой себе повесил, как портрет, вечером разговаривает с ней, о здоровье спрашивает. Потом у этого джизакца девушка завелась, городская, не по годам современная. Мы на Комсомольское озеро пошли, а он со своей городской — лицом к лицу в комнате остался. Возвращаемся вечером — “скорая помощь”: и-у, и-у! Лепешка парню на голову свалилась. Выносят его, сотрясение мозга, городскую сразу как ветром сдуло, лифчик только желтенький одиноко висит.

Потом вышел из больницы и в институт не вернулся, на невест, которых ему родня подталкивала: “посмотри!” — внимания не обращал, к окошку отворачивался. Только недавно, говорят, за ум взялся, милиционером стал. А когда он в больнице лежал, мы к нему ходили, виноград взяли, яблоки, от души. Некоторые из наших, как в палату зашли, сразу вспомнили, по какой причине он тут лежит. И такой смех у ребят начался, хотя бы в коридор уединились или смеющийся рот какой-нибудь сеткой прикрыли. Мы на них шипим, чтобы совесть проснулась, самим тоже посмеяться хочется, как лепешку вспомним. В конце все смеются, некоторые даже на пол от смеха легли. Виноград-яблоки по палате рассыпались, позор, джизакец тоже застонал, больно ему смеяться, а что поделаешь. Ничего, зато теперь милиционером работает, подарки получает.

* * *

Короче, я около святого стоял, на которого деньги клали, и плакал в свою твердую шапку. Мулла поскреб мне пальцами по затылку, говорит, возьми с могилы несколько монет, только медных, серебряных не бери. Я быстро собрал монеты, одна серебряная в ладонь тоже закатилась. И мулла не видел, в потолок молился, потом отвел обратно во двор. Там я заметил нового человека: ровесник с клеткой, внутри птица находится, голубь или не голубь.

Пришел, мулла его спрашивает. Ровесник кивает, птицу уважительно протягивает. “Брось, — мулла мне говорит, — на землю свои монеты”. Послушался, разжал ладонь. Те деньги, не знаю как, в семена превратились, птица давай их клевать. Мулла говорит, на птицу показывая: она тебя к твоим взрослым отведет, беги. Я поклонился и побежал. Вечер уже, автобусу пора назад, в пустыню. Ничего, птица хорошо летела, я ее над собой видел. Пока ее не сбили.

Из рогатки, наверное, прямо к ногам упала, никогда столько крови в птицах не замечал. А хулиган, длинный такой, рыжий, ко мне подходит, сбитую птицу хочет прикарманить. Если с ним драться, он точно победит. И улыбается, зубы на весь Самарканд показывает. Только тут мой мулла прибежал, палкой его отогнал от птицы, а меня поругал за серебряную монету: видишь, что этот рыжий черт с птицей из-за тебя сделал, два года теперь оживлять придется, что встал, иди, твои взрослые вон за тем углом! Я от страха ни земли, ни воздуха не чувствовал, побежал. Люди из автобуса меня еще не искали, их только-только из магазина забрали, они все еще душой около прилавка были. А Рыжего, который мою птицу уничтожил, я хорошо запомнил.

* * *

Через полтора года после Самарканда начал я замечать на себе новые волосы. Под носом, в других взрослых местах. Теперь я таким, как брат, стал. По секрету скажу: я и до этого был его сообразительнее. Только его возраста мне не хватало. Чтобы низкий голос и бритва лицу чтобы требовалась. Когда это ко мне пришло, захотелось еще как-нибудь брата обогнать. Долго думал, потом пошел к учительнице.

У нас на Объекте три красивые женщины имелись. Первая женой начальника Объекта была, каблуки очень любила, Роза. Эти каблуки всем не нравились, хотя женщина была душевная, лекарство могла всегда посоветовать. А зачем советовать, аптеки на Объекте почти не было, заболел — верблюжьей мочой лечись. В моих планах повзрослеть жена начальника никакого места не занимала, пусть сначала каблуки свои снимет.

Про вторую женщину вообще не хочу говорить. О ней Карим-повар, Прилипала, Кочев и Кужикин пускай говорят. И дурак Каракуртов.

А третья женщина как раз работала учительницей. Бывают такие магнитные женщины, всех на нее притягивало. Только она хорошо, можно сказать, отмагничивала. Еще на офицеров хоть краем глаза посмотрит, а солдат и остальных защитников родины вообще не видела. Солдаты такое невнимание терпели, а нас, школьников, это раздражало, каждый хотел мужчиной себя проявить.

Короче, решил идти к этой учительнице.

Хочу о времени года пару слов сказать. Что такое весна в пустыне, вы, наверное, знаете или хотя бы популярный фильм смотрели. А я — живой свидетель такой весны. Пустыня гудеть начинает, у-уу, подземные луковицы гудят, цветы просто с воем распускаются, стебли всхлипывают, ужас. Это природа так быстро цветет, чтобы до жары успеть. А силу, чтобы все эти стебли из песков вытащить, она из человека тянет, особенно из его мозгов. Как это у-у-у в песках начинается, мысли у всех шатаются, сигареты в ларьке — дефицит, даже командирская Роза дымит в три ручья, ребята застукали. А Кочев, ее фаворит, самовольно по тюльпанам на танке носится, тоже помутился парень, двое суток гауптвахты на свою голову зарабатывает, безбашенный. Роза, отчество забыл, еще за него потом заступалась. Учительница за меня потом, оказывается, тоже заступилась. Но вначале по-другому было. Суббота была, стою со своими усами около ее барака, за спиной пустыня гудит, в голове — популярная песня, одно желание — повзрослеть. Стучать в дверь хочу.

* * *

Учительницу увидел, выложил перед ней на стол цветы и две банки тушенки. Говяжью тушеночку я из дома тайком одолжил, просто видел, как офицеры с такими банками на свидания ходили. А цветы от себя придумал. Январжон как-то проболтался, что женщинам цветы нравятся, они их нюхают. Это он придумал, наверное, специалистом себя хотел показать.

Учительница поздоровалась, вспомнила, как два года назад поставила мне за что-то четверку, и тушенку убрала. Взяла цветы, подышала в них немного. Нюхаете? — спрашиваю. Она помотала головой: вспомина-аю. Я сразу от нее перегар почувствовал, а тут еще на районной газете чайник стоит, и в нем-то, наверное, не чай. Учительница тюльпаны по всей комнате раскладывает, сама как на ветру шатается. Потом вдруг как повернется: хочешь, обниму и поцелую? Только ты тушенку напрасно принес, в той комнате у меня уже мужчина находится, не ходи, он не местный.

Я ей специальным басом говорю: хорошо, давайте поцелуемся и пойду проверю, что у вас там за мужчина. Какие-то, говорю, у нас новые обычаи, не местных себе заводить. А она села и молчит, на чайник глаза скосила: будешь? Отказаться неприлично, но я отказался, очень хотелось ее поругать, потом в комнату пойти, где у нее мужчина, и разобраться. Зачем, спрашиваю, ты его держишь, ты и так на Объекте популярная. Она к чайнику потянулась, отвечает: знаю, что популярная, Кочев позавчера приходил с гитарой пинка под зад получить, и Карим вот на этом месте, где ты сидишь, на коленях поэзию Евтушенко мне наизусть, представь, читал. Я им, однако, даже чашки чаю не поднесла, а ты во мне горячую симпатию вызвал, молодец.

А он, на дверь показываю, что вызвал? Она взяла мою ладонь, покрутила-покрутила, на стол положила. Он, говорит, студент самаркандский, вот кто он, а в хозяйстве от него толку нет. Иди, поговори с ним, может, он отсюда уйдет, и мы как люди с тобой посидим, раз я тебе нравлюсь.

Я обрадовался и пнул ногой дверь, за которой приютился соперник.

Эта комната была совсем маленькой, тетради непроверенные под ноги полетели. Этот ее, не местный, спиной ко мне сидит, до того обнаглел. Только спрашивает: пришел? Пришел, пришел, отвечаю. Тогда он повернулся, и я замолчал, потому что это был Рыжий.

Неприятно так стало, обидно, молчу. Потом говорю: зачем тогда птицу убил?

А ты зачем серебряную монету с могилы стащил? — отвечает. Голос у него тоже какой-то рыжий, сам сидит на учительской койке, герой выдающийся, понимаете.

Я, говорю, не тащил, получилось так. А если кто-то живет в Самарканде, это еще ничего не значит, чтобы птиц из рогатки или на чужой кровати без специального разрешения находиться. Еще узнать нужно, почему не местных на Объект пускать стали.

В шахматы пропуск выиграл, смеется Рыжий. У часовых.

А я шахматную доску рядом с ним почему-то раньше не увидел. Большая, на ней фигуры, и Рыжий ими ходит, а со мной как бы сквозь свои шахматные мысли разговаривает.

Что смотришь, спрашивает, сыграем? На учительницу. Выиграешь — к тебе перейдет, проиграешь — просто домой отдыхать пойдешь, зла не сделаю, а? Не бойся, по легким правилам играть будем.

А все сам на койке качается. Я его пока разглядываю, ничего особенного, щеки впалые, как будто изнутри обкусал, туфли только на ногах дефицитные. Ударили по рукам.

* * *

Почему ударили? —Ќпотому что в шахматах я уже немного специалист был. Офицеры у нас шахматы уважали, сядут играть, не отлепишь. Кому проигрывать надоест, подзывает нас, младших, чтобы игре научить, обыграть и себя мастером от этого чувствовать. Один раз офицеры играют, мы вокруг на корточках сидим, накурено. Марат, слышу, ругается, не честно, кричит, все, все не честно. Честно, объясняют ему. Сидит он один над доской, ферзя ногтем ковыряет. Иди сюда, говорит, Раношкин сын. Садись. Эту фигуру знаешь? Это, говорю, пешка. Молчи, отвечает, а эту знаешь? Эту я не знал. Он обрадовался: это офицер, офицера знать надо! И стал с удовольствием игру объяснять.

Вот это все, в квадратиках, это наш Объект. Черный квадрат — казарма, белый квадрат — барак. Запомнил? Нет, столовой нет, молчи, еще столовую захотел! Фигуры, которыми я ходить буду, это хорошие, опытные бойцы, например, в Ташкенте училище закончили и три грамоты есть. А те вот фигуры, черные, это которые на наш Объект понаехали, в тумбочке у них таракан сидит, понял? (Марат стал смотреть на Прилипалу, который только что у него выиграл и теперь ел около окна конфету.) Вот это, сюда смотри, в окно не надо, — офицер. Их двое, видишь? Этот только по баракам ходит, второй — только по казармам. Вот я беру своего офицера и бью во-он ту пешку. Рядового, значит. Не ставь, говорю, его больше на доску. Куда ставить? Да в пустыню. Правильно сказал. В пустыне пусть, сучок, постоит.

Потом Марат у меня выиграл и себе в улыбающийся рот сигарету пристроил. У меня, говорит, теперь к тебе поручение. По поводу твоей матери. Сам видишь, что она у тебя молодая. Согласен, что молодая? И я согласен. Слушай... Зачем она, как мужа похоронила, стала всем мужчинам фигу показывать? Не знаешь зачем? Я тоже не знаю. Думаю — и не знаю... Терзаюсь. Передашь ей это слово? Скажи: дядя Марат терзается. Не перепутай, сучок. Если передашь, я каждый день тебя в шахматы тренировать буду, мы с тобой еще этого Прилипалу...

Дальше