Жульничал этот Марат, конечно. Без подарка такие поручения кто выполнять побежит? Брату Январжону за эти просьбы люди конфеты дарили, козинаки. Он и то не всегда передавал, иногда мы эти письма, где офицеры любовь свою описывали, сами читали. Да. Январжон как артист читал, сам над собой после этого смеялся даже. Матери письма передавать боялся: драться начинала, потом всхлипывать на кухню шла.
Правда, то, что Марат терзается, я все-таки ей сказал, слово просто понравилось.
И съел подзатыльник. Мать походила-походила по комнате, говорит: с его голосом надо в Ташкент, там красиво петь учат, места такие специальные есть.
После этого мы с Маратом еще несколько раз играли, потом он в Ташкент петь уехал, на его месте за доской уже сидел Прилипала. Играл он даже лучше Марата, которого называл пискуном и ропердино. А мне однажды принес “Вафли лимонные”, просто так, без всяких поручений. Только мать отняла, срок годности, говорит, сто лет назад кончился, теперь только я с подружкой эти сдохшие вафли есть могу, мой живот выдержит, твой нет.
Короче, в шахматы я уже играл, только какие у этого самаркандца правила были, узнать хотелось, хотя и страшновато.
* * *
Простые правила оказались, почти поддавки. Кто больше шахматных правил нарушит, тот победитель и учительницу заслужил. Повторять нарушения нельзя, кто повторит, проиграл. Играем на время, говорит Рыжий, вытаскивает пустые песочные часы и говорит, что это песочные часы, потому что я до этого не знал. Потом с подоконника пальцами в них песок с пылью смахнул. Времени, то есть пыли и песка, оказалось очень мало, и оно сразу побежало.
Я пошел пешкой е2 — h8. Рыжий перевернул часы и сбил мою пешку ладьей. И снова перевернул время.
Я взял мертвую пешку и поставил обратно на доску. Перевернул часы.
Рыжий перевернул доску, и его фигуры стали моими. И песок побежал в другую сторону.
Я подумал, потом отнял у него три фигуры и еще одну свою побил.
Не успел перевернуть часы, Рыжий схватил моего ферзя и откусил ему голову. Плюнул в меня откушенной головой, она упала, из нее, как из яйца, выполз птенец. Я заметил, что Рыжий уже не переворачивает часы, песок сам побежал из нижней половинки в верхнюю.
Тогда я схватил доску с фигурами и принялся колотить Рыжего, пока не кончился песок.
Выиграл! Ты выиграл, жалобно запищал Рыжий. Твоя! Твоя.
А я уже даже забыл, кто моя, зачем моя, так игрой увлекся. Перестал колотить Рыжего, сидим, дышим. Рыжий волосы пригладил, говорит, сейчас уйду, только тебе помочь хочу. С женщиной обращаться — не в шахматы играть, тут, пацан, не фигурами двигать надо. Знаю, усы пощипываю, чем надо двигать, мы на Объекте женский организм понимаем не хуже вас, городских. А сам краснею. Рыжий на меня серьезно так посмотрел, нет, говорит, без меня не обойдешься. И запомни, говорит. Ты у меня выиграл, я тебе услугу оказать должен, просто уйти — не услуга. Так у нас принято, никуда ты от моей помощи не убежишь, пошли. Шахматную доску себе под мышку взял, на руку повязку повязал, “Инструктор”.
Пошли так пошли, только учительница уже совсем никого не ждала.
Лежит на полу, из пустого чайника себе капли в рот вытряхивает, они мимо летят. Противно мне стало и жалко, а Рыжий сзади ходит, ладони потирает, советы подбрасывает. Ну, давай, говорит, давай, ты же хотел. Нет, я так не хотел, я узнать просто хотел, как у них там всё, почему женщины это не мужчины. Организуем, обрадовался Рыжий и доску шахматную снова открыл, только там не фигуры.
Там ножи какие-то длинные и страшные ножницы. Ты сейчас все узнаешь, по лопаткам меня хлопает. Я хотел крикнуть, что не хочу, только у меня все как будто деревянное стало, язык во рту застрял. Рыжий у учительницы чайник отобрал, весело ее раздел и давай своими ножами-ножницами над ней махать. Разрежет где-нибудь тело и лекцию мне читает. Это, говорит, матка, это, говорит, еще чего-то, а это — то место, которое ты хотел, но, извини, сегодня не получилось, в другой раз. А учительница вместо того, чтобы матом орать, даже улыбается, от счастья рот открыла, руками воздух загребает, Рыжего чтобы обнять. А обнять не выходит, потому что Рыжий тело ей уже наполовину раскрыл, давай органы оттуда вытряхивать. Все с научным объяснением, а когда сердце вытащил, даже стишок прочитал. Потом сердце на шахматную доску швырнул, пусть, говорит, пока здесь потарахтит. А ты, смотрит на меня, что плачешь? — видишь, как ей хорошо. Я видел. Когда сердце из нее выщипнул, она только вздрогнула, потом снова у нее пошло удовольствие, к Рыжему счастливыми руками тянется, что-то нежное выкрикивает.
Тут Рыжий увидел, что у меня по щекам и подбородку слезы бегут, разозлился: для кого, кричит, я тут стараюсь? Схватил меня за воротник и в кровь эту толкнул, в которой учительница шевелилась. Лицом я, наверное, в нее упал, потому что кровь сразу потемнела, внутренности тоже исчезли, и лицу холодно стало, как от зимнего ветра. Тело у меня из деревянного сразу легким стало, и слезы из глаз замерли, не текут. Что-то рядом крыльями прохлопало, повернулся, а это птица. За которой я в Самарканде шел. Или другая. Но я все равно теперь за ней пошел.
* * *
Что хочу сказать? Я ведь точно там звезды видел. Да, внутри учительницы. Оказывается, так называемые печень и селезенка — все это неправда. Органы — тупик это. Это чтобы смерть или болезни объяснить, чтобы мы чего-то внутри себя постоянно боялись. А если человек поймет, что внутри него те же звезды, которые над ним висят, он страх потеряет. Ангелом себя почувствует, наверно. Святые это понимают. Поэтому им на домики монетки кладут. Серебряные монеты — звезды, медные — планеты. А бумажные деньги зря кладут, лишнее. И жадность у прохожих вызывает, я истории слышал. Был в Самарканде археолог, русский, хотя это не важно, любой национальности человек может у могилы деньги своровать. И умер, бедняга. Вместо того чтобы дальше землю для науки копать — украл и умер.
Короче, я тогда по звездному небу пошел, рукавом слез остатки затираю. Вообще, я сразу это небо узнал. Ночью, если ветер песок туда-сюда не крутит, то звезды очень хорошо видны. Уйдем с братом в пустыню, и Январжон меня то с Большой Медведицей познакомит, то еще какого-нибудь прекрасного зверя на небе отыщет. Теперь я шел рядом с этими звездами, впереди птица моя летит, внизу маленький школьный глобус плывет с отломанной ножкой и весь мелом измазан.
Потом знакомиться стали. Мужчина в железном колпаке подъехал, красный, лицо страшно волосатое. Тело толстое, военное, с достоинством. Я — Бахрам, говорит, заведую тут вашим Объектом, только пока у меня до него руки не доходят. Посмотрел я на его руки, нормальные руки, здоровые. Ногти, правда, железные. Не понравились мне эти ногти, если честно. А Бахрам стоит, рассказывает, что он всеми Объектами на Земле заведует, главный заведующий по войне. Ну, думаю, у нас даже Марат так никогда не расхвастается. Хотя с такими ногтями не пропадешь, и лицо командирское. Потом свою железную рубашку потрогать разрешил, но в это время новая планета пришла, я, говорит, Зухра. Красавица, ресницы — километр. Только птица моя дальше летит, и с Зухрой побыть не получается, жаль. Созвездия начались.
Вначале со мной познакомились две Медведицы и один Дракон. Каждое созвездие, когда меня с птицей видело, обязательно представлялось. Кто-то кричал: Я — Змееносец, и змеей махал. Лев потом был с пастью, еще кто-то. Потом одна молодая появилась: я — Дева, здравствуй. Здравствуйте, Дева. А она засмеялась. Зачем, говорит, ко мне в пустыне приходил? Нет, говорю, я к учительнице приходил. Дева меня по шапке погладила, говорит: это одно и то же. Люди и звезды — это одно и то же, только на Земле эту разницу не видят.
Почему?
Дева у себя на руках звезды поправила, говорит: у вас внизу смерти много, несправедливости. Мы, кто у вас там умер, из него тут звезду делаем. И достает из своих бровей звездочку. Это, говорит, твой отец. И в руки мне его кладет. О, говорю, отец, какой вы маленький! Не знаю, что с отцом-звездой дальше делать. А он молчит, только чувствую, по ладони слеза потекла. Ладно, говорит Дева, повидался и хватит, не планетарий тут. Птица твоя, смотри, уже летать устала, скоро исчезнет. Беги, с Рыбами попрощайся, они прямо и налево, если что — у Андромеды-опы спросишь, она с ними рядом светит. Рыб поблагодаришь, они все-таки за тебя помолились, только долго с ними любезности разводить не надо, они поговорить обожают, а тебе с неба спускаться пора.
Побежал к Рыбам. Они меня расцеловали как внука какого-то: как дела, дома как, Рано-опа здорова? А Январжон? Я тоже: как дела? спокойно ли в вашем небесном арыке? И еще спасибо, говорю, за помощь, а как мулла поживает? Рыбы переглянулись: хорошо поживает, спасибо. Тут у меня руки мерзнуть стали, смотрю, а сбоку мой Рыжий стоит, ладонь козырьком, высматривает что-то. Потом он сплюнул — в небо и прочь зашагал, шахматной доской под мышкой побрякивает. И птица сразу исчезла.
Глаза открываю — тишина, за окном дождь шевелится. Под чужим потолком чужая лампочка темная, как маятник, туда-сюда, туда-сюда. Вскочил и чуть не упал — об учительницу споткнулся, лежит, одежды нет, рядом чайник разбитый красуется. Нет, говорит сонным голосом учительница, это не любовь. Тут я вспомнил, что ее резали и сердце ее на шахматной доске. Вы сейчас что-то сказали, говорю, неслышно как-то получилось. А она вдруг как закричит: что, что ты в настоящей любви понимаешь?! Страшно мне стало, перепрыгнул я через нее — и в дверь. Только поздно.
Стоят.
Командир, Карим-повар, Кочев, еще несколько солдат, лица дождем скрыты, даже Прилипала стоит, правда, сбоку, как будто ему все неинтересно. Тихо стоят, организованно, и на меня дружно смотрят. Что, спрашивают, что ты там делал?
Делал — что? Он там в шахматы играл, товарищ начальник, шутит Прилипала. Никто не засмеялся. Тут учительница вышла, подкраситься даже успела: вот, он меня насиловал, справку надо? Мужчины подходить ко мне стали. Поздравляем, говорят, взрослым стал, теперь посмотри, что мы с такими взрослыми делаем. Нет, кричу, не хочу “теперь посмотреть”! Убегать некуда — конец Объекта и забор. А они все подходят, курят, друг другу подмигивают. Тут смотрю — мать с Январжоном бегут, к командиру подбегают, и мать давай кулаками на всех махать, потом видит — не помогает, на колени упала: не наказывайте его, он дурак, дурак он.
Зачем она меня так обидно спасала? Зачем?
Короче, подержали меня два дня в яме — выпустили. На Объекте учения начинались, генералы едут, никто не хотел, чтобы спрашивали: а кто это у вас в яме? И учительница вдруг защищать меня стала: у вас человек влюбился, а вы его в яму. Тебя не поймешь, возражают ей. Короче, пока они наверху разговаривают, я в яме сижу, о жизни думаю. Уезжать в Ташкент отсюда надо, вот. Там возможности. А здесь сами видите что.
* * *
Учения еще с одним важным событием совпали. У нас появились тетушки. Сразу две, редко такое бывает. Прислали о себе письмо, в письмо открытку сунули, с Москвой. Сами около Ферганы живут, а Москву положили, потому что открытка понравилась. Написали, что они две пожилые женщины, живут вместе, пенсия скромная. Одной детей бог не дал, потому что супруга ей послал и сразу забрал, в одна тысяча девятьсот сорок четвертом году. А у второй муж-дети были, бог тоже забрал, несмотря на мирное время. Они моего отца родственницы. Раньше с нами не виделись, потому что не могли о нас все хорошо узнать. А недавно другая наша родственница в Россию на базар ехала, у них один день жила и даже кураги десять кило у них взяла, чтобы тоже продать. Эта родственница, Хадича-опа звать, все рассказала, что двое сирот в песках растут. А письмо кончалось тем, что тетушки хотят приехать и поговорить.
Мать как письмо прочитала, целый вечер об этом думала. Потом перестала думать, стала суп варить. На казан смотрит: как жалко, что дочки нет. Сыновья — это предатели. Не смотрите на меня глазами предателей! Вы обзаведетесь женами, они сядут вам сюда и сюда и еще вот сюда, командовать будут вам в каждое ухо: ва-ва-ва, ва-ва-ва!
На следующее утро учения начались. Учения — всегда праздник, хотя кто-нибудь обязательно погибнет, и все потом его ходят, небритые, жалеют. Один раз пустыня загорелась, два солдата до трупов сгорело, один отличник службы, о нем особенно повторяли, что жалко, даже его матери писали: спасибо за сына. Потом ракета не там упала, около танка. Техника, хочу сказать, в те времена на Объекте отличная была, современная, до сих пор жалко.
А началось все с тех учений, когда два генерала приехали, а меня перед этим из ямы вытащили, чтобы интереса не вызывал. Один генерал оказался не нашим, и с ним переводчик везде. Наш генерал им технику показывал, это так вот стреляет, это так вот ездит. Не наш довольный ходил, потом вдруг сомневаться стал: а правда это вот так стреляет, а не так? Наши даже обижаются, тут же технику в действие приводят: ба-бах! ба-бах!
Потом узнали, что не наш генерал технику покупать приезжал. Учения ему не нужны были, только техника нужна, торговался как черт. Старики сказали, что генерал был немец, только западный, из-за этого говорил по-испански. Многие его американцем называли: Американец приезжал, Американец танки грузил. Мать, когда на нас потом стали китайскую лапшу с самолета кидать, сказала: дураки, все дураки, генерал китаец был, за-гри-ми-рованный. Ей говорят: вы, дорогая Рано-опа, еще бы “негр загримированный” сказали. Мать: не-е-ет, негра я бы узнала, жизнь прожила все-таки.
Негр, между прочим, потом тоже приезжал, это уже когда учения у нас совсем другими стали: соберут командиров, американца перед ними поставят, и он их учит, как какую технику кому продавать, а кому не надо. Это уже потом было, когда я из Ташкента диплом привез и всем ходил подержать давал.
А тогда, когда два генерала приехали, еще ничего не было понятно, какие будут учения. Всех на полигон увезли, один Прилипала остался, сидит, перед командирским телевизором ногой качает. Заметил меня: ну чё, шахматист, как там в яме было? Я отвечать не стал, к себе ушел.
* * *
...Захожу, а там тетушки приехали, мать перед ними туда-сюда, чай готовит. Январжон сбоку стоит, глаза прячет, улыбка помятая. Тетушки меня заметили, как положено — обрадовались, разглядывают. Всё одобрили и пообещали: вырасту — главным солдатом стану. Потом на мать посмотрели, и она меня сразу выгонять стала: иди, нечего перед нами кривлянье свое показывать. Какой сладкий мальчик! — заливаются мне в спину тетушки.
Вечером меня Январжон на улицу потащил: пошли! Короче, тетушки его женить приехали. Ходим, разговариваем. А ты, спрашиваю, сам хочешь жениться? Он говорит: тетушки сказали, мне пора, и мать тоже кивнула. Они, оказывается, приданое собирали, всю жизнь, представляешь? Сундук целый. Кусок последний в рот не кладут, в сундук кладут. Там у них уже парча всякая, норковая шапка есть, пальто-мальто; говорят: сейчас умрем, богатство пропадет, обидно. Поэтому надо вашего сироту женить. Вам, говорят, Рано-хан, тоже для старости помощница нужна, уважение вам оказывать. И Январжону от женитьбы хуже не будет. Хорошо на него посмотрите: он уже подрос, ему невесту необходимо! Парни, как супругу получают, сразу покладистые и родителей ценят.
Январжон замолчал, на меня смотрит. Зачем смотрит? Пусть подавится своей невестой. Опять обогнать его не получилось. У меня-то невеста еще когда появится.
Тут Январжон перестал на меня смотреть, сказал: слышишь? Я, конечно, слышал — что-то на полигоне грохнуло, и небо в той стороне стало красным, птицы пронеслись. Мы сели, смотрим. Небо снова нормальным стало, со звездами; Январжон курил подаренные офицерами бычки. Женюсь, говорит, будут у меня свои собственные сигареты. Как ты думаешь, будут? Не знаю, говорю, семьи разные бывают. В одних курят, в других стесняются. Да, смеется брат. Потом засохший тюльпан поджег. Хорошо горит сухой тюльпан, только пахнет неприятно.
А эта невеста, спрашиваю, хотя бы кто такая? Золотошвейка, говорит. Мне их три привезли, на фотографии. Я вначале посмотрел, одинаковыми показались, потом смотрю — нет, у этой рот длиннее. Я одну выбрал, теперь мучаюсь: другая тоже хорошая девушка, отец в столовой работает. Как ты думаешь? Отец в столовой...
Тюльпан догорел, стало темно, на полигоне снова затрещало. Январжон поближе придвинулся, носом мне прямо в лицо сопит. Этот, говорит, твой Рыжий... С ним посоветоваться нельзя?