Ночь коротка - Сухбат Афлатуни 4 стр.


Потом говорит: да, буква. А какая, угадаете? Я угадал: “о”.

За спиной задумались. Потом еще букву на том же месте начертили: а эта?

Моя спина превращалась в тетрадку, представляете...

А эта? А эта буква? Потом слова стала писать глупые: дом, самолет, кошка. Я все благополучно отгадывал, кроме одного. Когда она два слова начертила по-русски. Начинались они на ребре, потом шли по лопатке, через позвоночник перешагивали и на соседней лопатке заканчивались. Я долго не мог прочесть: нос… ночь… Потом прочел:

“Ночь коротка”.

Что эта “ночь” означает? Ничего не означает, это песня. Одна пожилая женщина по радио пела.

И еще что-то на коже пишет.

Потом ка-ак спросит: Январжон-ака, а это какая буква?

Я перестал дышать и говорю: эй, сестра, какой я Январжон?! Я — совсем не Январжон! Вы же правду знаете, не надо — как все!

Она: это вы правды не знаете, поэтому вы — Январжон. Я заволновался: сейчас к вам лицом повернусь, вы свою ошибку поймете.

Она успела снова заплакать: нет, нет, прошу не поворачиваться.

Короче, ей, когда Январжона сватали, не ту фотографию сунули. Другой на фотографии парень был вместо Январжона. Парень — элегантный, а Январжон — сами знаете какой. Она на этого элегантного согласилась, а потом, когда ее к настоящему Январжону доставили и она все увидела, как и что у него там на лице, ей плохо стало. Она — к родне плакать: это не тот человек! Родня руками замахала: тот, тот, тот! Он, говорят, и на карточке был, и, смотри, какой парень положительный, сундук приданого. И сами около этого сундука сидят.

Замолчала. Потом говорит: извините, ничего не могу поделать, тот парень на карточке на вас очень похож был. У него глаза добрые были и улыбка такая добрая, почти как у вас. А у вашего брата всё не такое. За это он меня бил.

И продолжает на моей спине что-то писать. Что я написала?

Я сделал вид, что думаю.

Потом говорю: любовь.

Нет, нет, я не это писала! Это, отвечаю, обязательно это!

Нет, не это!

И вдруг замолчала. И я тоже замолчал. А пол заскрипел.

Смотрю, где от луны на стене белый отпечаток, тень появилась. Я сразу догадался, что это одна из дозорных старух пришла, которые наши с Фатимой отношения по ночам караулят.

Эта тень, то есть старуха, была самая непонятная из всех родственниц, всегда молчала, кажется, у нее в голове не все на месте было. Ее очень уважали. Теперь она стояла и внимательно подслушивала. Я подумал, что она может нас сейчас убить. И засунул голову под курпачу. Это было немужественно по отношению к Фатиме, которая себя курпачой защитить не догадается.

Волнуясь за Фатиму, приподнял край, смотрю. Нет, тень была на своем месте. Потом качнулась и побежала от нас, говоря непонятно кому: голуби! голуби! Еще раз: голуби!

Я вспотел, она этими голубями сейчас всех разбудит. Но голос у старухи был маленький, дохлый, народ крепко спал, никто не услышал. Завтра они ее, конечно, услышат. И нас с Фатимой убьют или еще хуже что-нибудь придумают.

Фатима-хон2, тихо позвал я.

Она молчала.

Фатима-хон, они завтра нас убьют, знаете?

Она снова молчала. Я начал скрести спину, потому что мне показалось, что все эти буквы и слова у меня на коже сохранились и завтра, когда с меня снимут рубашку, они станут всему свету видны.

Голуби! Голуби!

* * *

Скажу сразу: не убили. Наоборот, учиться послали в Ташкент. Чтобы подальше от Фатимы и этого, у которого уже, кажется, приданое скопилось.

Когда меня отправляли, Фатима подбежала ко мне и заплакала. Я наконец увидел, какая она некрасивая, и почувствовал, что люблю. Почему-то на учительницу она сразу похожа стала и на звездную женщину, хотя и глаза, и уши у нее совсем другие были. А она упала. Стала обнимать мои ноги, кричать, чтобы взял ее в Ташкент, она мне будет помогать учиться. Сердце мое! Сердце мое, кричит. Вокруг люди стояли, соседи вперемежку с родственниками, смотрели все. Мне было плохо, только немного приятно: с настоящим Январжоном она так не прощалась, повезло мне все-таки.

Я подумал: если бы нас тогда убили, это была бы красивая жизнь. Но никто даже пальцем не пошевелил, чтобы нас убить. Меня прогоняли учиться; из Фатимы со временем изготовят еще одну недоразвитую старуху. Которая будет по ночам махать им черными пальцами, кричать: голуби, меня убивают голуби! И ее специально никто не услышит.

Когда я жил в Ташкенте, мне показали человека, который делает татуировку. Помните студента, на которого свалился джизакский хлеб, когда он с девушкой активно отдыхал? Этот самый студент был поклонник татуировки, причем, поглядев ему в лицо, вы никогда бы не догадались, что у него там на спине нарисовано. Короче, он мне сделал блат к этому татуировщику, я тому сразу конкретно: напишешь то-то и то-то. Он: почему? И еще потребовал: расскажи мне свою историю, я сам решу, что тебе на спине изобразить. Татуировка, говорит, это как портрет, только важнее, портрет можно в какой-нибудь музей спрятать, а татуировка всегда на тебе. Ну, давай, говорит, рассказывай, я пока все приготовлю.

Он мне не понравился, но я ему все рассказал. И насчет пустыни, и про Самарканд с рыбами, и про Рыжего, как в шахматы с ним играл, когда учительница со звездами внутри лежала, и обо всех свадебных неприятностях Январжона. Не хочу хвастаться, но он меня очень внимательно слушал, татуировщик. Потом ладони потер: интересная жизнь, первый раз о такой слышу. Я, говорит, прежде чем татуировку делать, всегда человека слушаю, чтобы правильно ему все сделать, даже судьбу, если можно, подправить. Я: как? Он: через кожу. На зоне много лет этим делом занимался, после моей татуировки люди как заново рождались, понимаешь? Заново! Между кожей и судьбой связь сильная. А ты заладил — “Ночь коротка”. Что ты с этой надписью от жизни, говорит, увидишь? Ни командиром тебя не сделают и ни одна баба под тебя нормально не ляжет. Ну что?

Не твое дело, отец, говорю. Пиши: ночь коротка. Пиши!

Он вздохнул: ценю твердость характера. Если еще пару червонцев, студент, накинешь, могу изобразить русалку, населению нравится. Нет, говорю, русалка на спине не пригодится, а вот если несколько звезд — так и быть. Он смеется.

* * *

Татуировка, наверное, роль свою все-таки сыграла: жизнь нормальнее пошла. Без приключений. Вот уже учеба ташкентская позади, мне в торжественной обстановке на ладони диплом кладут. По дороге домой, на Объект, хотел заехать туда, где Фатима осталась. Даже почти заехал, около самого их въезда из попутки вышел, стою, отдыхаю. Хорошо, облака. В поле мужчины работают, далекие, маленькие, меня не замечают. А я — вот он, с дипломом. Это родственники Фатимы, я постепенно узнаю их спины и затылки. А они меня — нет, потому что не видят, землю поливают, только землю и видят. Я подумал, что тоже, если Фатиму встречу, здесь останусь. Они это устроят, скоро уборочная начнется, лишняя рука на вес золота. Они окружат меня, скажут: мы — родственники, пошли на поле. И Фатиму могут мне не показать — они, конечно, не обязаны мне ее показывать.

Покурил я так минуты три и уехал. В машине тоже много курил, сигареты просто сами в рот заскакивали. Не плакал. Все-таки взрослый мужчина, зачем слезы? Совсем ненужная на лице вещь, эти слезы.

На Объект приехал, там уже мать навстречу бежит. Как, спрашиваю, ваши дела, здоровье? Спасибо Господу, отвечает, все в порядке, нам крышу починили, кур держим, на пенсию выхожу. Как вы, спрашиваю, на пенсию идете, вы же молодая? Нет, говорит, теперь я немолодая.

Я смотрю — действительно немолодая: как раньше не замечал? Стою, придумываю что сказать. А кур, говорю, можно держать? А она смеется: можно, можно, тут у нас танки и ракеты продают, а кур тем более держать можно. Смотри, вот Январжон бежит, чтобы с тобой обняться.

Бежит какой-то мужчина. За ним еще люди бегут. Неужели все — со мной обняться? Нет: кто-то меня видит, руку сует, кто-то даже на бегу целует, но все торопятся куда-то мимо. Около меня — только мать и Январжон, да и тот с ноги на ногу переминается, тоже со всеми куда-то хочет, потолстевший. Хочу мать спросить, но она увлеченно про кур рассказывает. Я говорю: куда все бегут? Она: это не петухи, это какие-то звери... Бегут? Кто — бегут? А, ты же давно у нас не был — учительница снова замуж выходит.

И Январжон говорит: ну ладно, ты здесь с матерью побудь, а мне надо, друзья машут. Пошел толпу догонять. Мать ему кричит: водки много не пей, слышишь! Вообще в рот не бери! Ко мне повернулась, косынку поправляет: учительница, как ты уехал, из загса не вылезает, уже третий муж у нее на счету. Что она с ними делает, не знаю, только они, во-первых, все американцы, а во-вторых, по-моему, просто с ней временно живут, а не мужья. Учительница-то думала, что они ее с распростертыми объятиями в свои Штаты утащат, а они, наоборот, сами от нее бегут, ее не берут. Вот она от злости и выходит все замуж, на ерунду какую-то рассчитывает.

Крепко меня обняла, наверное, снова вспомнила, как по мне скучала. Я тоже постарался это вспомнить, глаза закрыл. Стоим.

Открываю — опять люди идут, в центре — белая машина, в ней еще что-то белое. И все это на нас идет, люди и машина. Мать говорит: ну вот, придется здороваться; пиджак на мне разглаживает. Действительно, это была свадьба, и теперь она перемещалась по пустыне как раз мимо нас. Я вспомнил, как болел на свадьбе Январжона, и испугался, что сейчас у меня здоровье тоже пошатнется, отвернулся. Машина специально ко мне подъехала, из нее выпрыгнула учительница-невеста.

* * *

Вернулся? — строго спросила меня учительница. Не видишь, что ли, сказала мать. Вижу, улыбнулась сквозь фату невеста. Возмужал. А вы совсем не постарели, сказал я. Почему я должна стареть? — удивилась учительница. Я была все время счастлива.

И показала пальцем в машину. Кто там сидит? Жених, объяснила учительница. Опять не местный? Да, да, да.

Я заглянул в машину и увидел Рыжего. Он сидел в шляпе.

Учительница: он по-нашему не понимает. Я с ним через самоучитель познакомилась.

Американец? Да, торопливо улыбнулась невеста; поздоровайся с ним, он здороваться обожает.

Мы поздоровались. Невеста сказала: отойди, я хочу сесть обратно к своему жениху, он там без меня терзается.

Я отошел от дверцы. Учительница, как змея, заползла внутрь. Все почему-то захлопали и ушли вместе с машиной. А мы остались.

Кто-то меня сзади дергал за рукав: Прилипала. Обнялись. Пойдем выпьем, посоветовал Прилипала.

Мать нахмурилась: это ты для чего ему предлагаешь? Чтобы от матери оторвать? Ты, Прилипала, на свадьбу эту дурацкую иди, там тебе нальют, мальчика не трогай.

Я не трогаю, оправдывался Прилипала. И на свадьбу не пойду. Не ведите себя как единоличница, ваш сын, между прочим, еще мой друг, мы с ним в шахматы играли, правда?

А я его рожала, мрачно сказала мать. Прилипала пожал плечами. И ушел, пиная сапогами песок.

Мать взяла меня за руку: мне тоже жалко его, Прилипалку. Тут знаешь, их всех развезли, кто из республик был. Даже Грузина увезли — помнишь Грузина? Из Прибалтики тоже приезжали, им теперь армию свою из кого-то делать надо, офицеров своей национальности чуть ли не с собаками ищут. А у Прилипалы все пятнадцать республик в крови намешаны, кому такая дружба народов нужна, спрашивается. Вот сидит, корни, говорит, здесь пускать буду. Нашел где пускать. И пьет много.

Мы шли домой, в барак.

* * *

...Хочу добавить еще несколько объяснительных слов.

Когда началась гуманитарная война и о нашем Объекте вспомнили, Прилипала приказал выпускать Стенгазету.

Глядя в наши удивленные, сонные лица, он говорил: Стенгазета нужна для повышения боевого духа.

Да, сказали мы.

И зажмурились, потому что наверху опять грохнуло, с потолка песок зажурчал.

Третьи сутки, однако, бомбили. Вначале капсулы с тушенкой летели, с пакетным супом, падало-разбивалось сгущенное молоко. Никто ничего не понимал. Кто-то, кажется Каракуртов, сказал, что это все отравленное, эти продукты. Как бы не так: добыли на руинах несколько образцов — съедобно. Только немного просрочено, усмехнулся Прилипала, разглядев этикетку.

В первый налет десять человек погибло. Кужикина убило капсулой с кубиками растворимого супа. Эти кубики мы растворили на его поминках. Кто-то сказал: вкусно.

Нас убивали едой.

В третий налет они сбросили не еду — презервативы. Дул сильный западный ветер, почти все это в пустыню улетело.

Прилипала мрачно вертел и мял добытый разведчиками пакетик с порнографической девушкой: за кого они нас принимают?

Я честно сказал, что не знаю, за кого нас принимают.

Мы отбивались единственным непроданным танком. Кочев предположил, что они специально у нас этот танк не купили, чтобы считать нас военной базой. И бомбить.

Ба-бах.

Я отпросился, чтобы сбегать к раненому Январжону.

Он лежал лицом в мокрую, вздрагивающую стену бункера.

— Январжон!

Он молчал. Распухшей, потемневшей рукой он сделал мне знак уйти. Застонал.

Это скоро закончится, брат, сказал я строгим голосом здорового человека. Это закончится, мы приведем из города врача, врач успешную операцию сделает.

Январжон повернул ко мне лицо, густо утыканное щетинками: братишка, там, говорят, наверху капсулу с сигаретами сбросили.

Я кивнул. Он сказал: очень прошу, всю жизнь мне только бычки доставались. Я еще раз кивнул. Январжон раздвинул губы в мокрой улыбке.

Обещаешь? — спросил. И добавил, снова отвернувшись к стене: помнишь, как мы звезды ходили смотреть? Любоваться?

Я подтвердил.

А Фатиму, вдруг спросил Январжон, Фатиму помнишь?..

Да, я помнил Фатиму.

Он снова стал стонать, я поправил на нем тряпку, которой его накрыли, и вышел. В соседнем отсеке сидела мать и спала, по ее рукам и ногам ходили маленькие куры.

Мать захрапела и открыла глаза.

Я расчистил место от кур и сел рядом: нормально дела, с Январжоном беседовал.

Что с ним беседовать, вздохнула мать. И муллы, как назло, нет.

Вы его хороните уже, что ли?

Мать подложила под спину подушку: я о будущем думаю.

Мы замолчали. Наверху снова что-то упало и разорвалось. Я все пытался понять, как мать думает о будущем. Зачем ей, например, эти куры, от которых все нос в бункере зажимают, когда наверху земли не видно от пакетиков куриного супа? Я посмотрел в ее глубокое, родное лицо.

Мама, Прилипала приказал издавать стенгазету, а мне написать для нее патриотический рассказ из моей жизни.

Дурак он, твой Прилипала, сказала мать и заснула.

Я поцеловал ее спящую руку, пахнущую птицей. Вышел.

* * *

Всю ночь, пока продолжался налет, я свой стенгазетный рассказ сочинял. Он начинался с детства, с отца и звезды над ним. Сочинять было легко, потому что я уже когда-то сочинил это все татуировщику. Теперь татуировщик сам со своими иголками в часть рассказа превратился. Я ничего не придумывал, просто по-своему вспоминал.

Под утро рассказ целиком сидел в моей голове. Бомбежка закончилась, можно было сбегать на поле боя за сигаретами для Январжона.

Я вышел из бункера; раннее февральское утро встретило меня. Нахлынул ледяной ветер, как будто только дожидался первого человека, который выйдет из теплого, пропахшего курами бункера.

Поверхность земли напоминала супермаркет. Банки с тушенкой, пакетики с китайской вермишелью, чипсами, вместе с презервативами и одноразовым шампунем. Все это лежало вперемешку с осколками капсул, местами обугленное, поскольку капсулы с гуманитарной начинкой, падая, первым делом взрывались.

Найти сигареты в этом мертвом изобилии непросто было.

А еще ветер засвистел сильнее, супермаркет под ногами заворочался, пополз. Заслезились глаза.

Эй, крикнули сзади. Это кто? — спросили меня. Это я! Я сигареты ищу, сигареты, и помахал двумя пальцами около губ. А, “Кэмел”? “Кэмел” дальше сбросили, вон там, туда не идите, буран начинается.

Да-да, послушно ответил я и побежал куда они показали.

Добежав, я принялся разгребать руками гуманитарные завалы, но пачки, которые я принял за сигареты, были презервативами с подмигивающей женщиной, этой женщины было столько, на каждой упаковке, на каждой пачке, что я задохнулся.

Назад Дальше