— Пойди отдохни, — положив руку ему на плечо, сказал напарник.
Но он не ушел назад, сел рядом с заменившим его товарищем. Напарник засучил рукава, и сразу автобус словно рвануло с места, будто в машине заменили мотор.
— Может, еще успеем, — сказал один из учителей.
— Успеем, — уверенно отозвался кто-то третий. На этот раз напарник пригнул зеркальце, но вместо того чтобы найти глазами этого третьего, посмотрел на свое отражение, поправил волосы и зевнул.
Уже стемнело. Напарник включил фары. Замерзшая дорога заискрилась, словно вспыхнула голубым пламенем. Автобус замолчал. Все спали. Водитель сидел рядом со своим напарником и думал о том, что всех этих пассажиров где-то ждут какие-то люди, что именно они, его пассажиры, привезут им Новый год. Старый крестьянин, сидевший с узелком в последнем ряду, наверное, спешит к сыну-студенту или внукам. Его узелок так и благоухает Новым годом: ароматом теста и фруктов.
Автобус скользил вперед, выхватывая из темноты дорогу, отрезок за отрезком. Каждый из этих людей дед-мороз для какого-то одного дома. Их ждут. Все мы деды-морозы, всех нас кто-то ждет. Даже этот малыш, что спит на коленях матери. Он тоже дед-мороз. Он сам себе улыбнулся. Улыбнулся тому, что все они деды-морозы, даже ребенок. Деды-морозы спали. Только они бодрствовали. Чтоб развлечь друга, он заговорил:
— Помнишь того пассажира с сердечным приступом, здорово мы его довезли за час в больницу.
— Я его видел на прошлой неделе, говорит, все в порядке, сердце больше не беспокоит.
— Хорошо, что в автобусе нет больных.
— И все-таки надо спешить, стоит спешить, ведь нас ждет радость.
Фары автобуса теперь разрывали мрак еще быстрее, а ночь, пустившись вдогонку, вновь зашивала его. Водитель посмотрел на часы. Времени оставалось мало. Он показал товарищу на стрелки часов, и тот снова прибавил скорость. Холодный ветер со звоном невидимыми песчинками ударил в никелевый нос автобуса.
Где-то там, вдали, полыхнул огнями город. Первый сноп света побежал навстречу и снова отступил. Справа от дороги мелькнуло освещенное окно, в глубине комнаты сверкнула огнями убранная елка. Автобус рванулся вперед и окунулся в море теплых огней. Въезжали в город.
Пассажиры проснулись.
— Не опоздали, успели, — сказал один из учителей.
— Я ведь говорил, — отозвался другой, хотя он не говорил ничего подобного. Женщина с ребенком на руках радостно заулыбалась. Водитель обернулся. "Деды-морозы доехали. Все, все приехали вовремя. Осталось развезти их по домам», — подумал он.
— Кто где живет, говорите, — обратился он к пассажирам.
— Так мы сами опоздаем, — слабо запротестовал напарник.
Сперва сказали свой адрес учителя, позже всех — мать с ребенком, она жила в другом конце города. Но напарник успокоил ее:
— Успеем, будете дома как раз вовремя.
— А вы? — спросил кто-то сзади.
— А мы встретим Новый год по другому времени земного шара.
Старик вытащил из узелка гату, бутылку водки и положил рядом с водителем.
— Водку нельзя, — пошутил напарник.
— Выпьете дома, когда будете встречать Новый год по своему времени.
Водитель посмотрел на освещенные окна, бегущие навстречу автобусу по обе стороны дороги, и подумал о том, что зима вовсе не напоминает неживое сияние кафеля, нет, зима — это веселые огни, радость и оживленный разговор пассажиров за спиной.
Перевела Е. Алексанян
Постелите мне на кровле
Прошу вас, постелите мне на кровле.
— Вы никого не стесните, у нас много комнат, а если думаете… — хозяин дома обрывает себя на полуслове. Самолюбивым тоном сказанные слова заставляют его призадуматься, но я не даю ему обидеться от его же собственных предположений.
— Я ничего не думаю, просто-напросто хочу поспать на крыше.
Мое желание кажется теперь ему еще более странным и непонятным. Он подходит к жене, шепотом советуется с ней и с сомнением смотрит на меня.
Жена, кажется, догадывается о чем-то, улыбается и, возражая, начинает загибать на одной руке свои полные, маленькие пальцы.
— Во-первых, солнце рано согревает кровлю, потом — что скажут соседи… село рано пробуждается, коровы мычат, петухи кричат… И потом, как будете одеваться утром у всех на виду?
Доводов хватает, чтобы образовался маленький белый кулачок. Я восклицаю:
— Значит, стадо проходит на выгон мимо вашего дома? И петухи, как в старину, кричат на рассвете?
Хозяйка удивляется:
— Когда это петухи не кричали по утрам?
Я шучу не к месту:
— Кто знает, может, в вашем селе нет петухов?
Хозяйка удивляется еще больше:
— А почему их не должно быть?
Я что-то бормочу, потом совсем теряюсь и умолкаю. Хозяева с сожалением смотрят на меня.
— Я не так хотел сказать.
Хозяева, сельские учителя, переглядываются, и муж берется помочь растерявшемуся «ученику».
— А не так, так по-другому и скажите.
Я соглашаюсь:
— Ради бога, не поймите меня превратно. Конечно, я знаю, что петухи кричат на рассвете, знаю также, что петухи были и всегда будут на белом свете, но хочу еще и еще раз услышать все это… Однажды один крестьянин, — начинаю я издалека, — много лет живший в городе, встречает своего земляка и спрашивает его: «А что, солнце еще всходит из-за черной горы?» Его земляк не удивляется, — я подчеркиваю слово не удивляется, — и отвечает: «Да!»
Теперь хозяева сами теряются, догадываясь, о чем я говорю, но делают вид, что ничего не поняли.
— Ну что ж, — наконец говорит хозяйка, — я постелю вам на кровле.
Прощаюсь с ними и выхожу во двор. Хозяин провожает меня. Смотрю на звездное небо и говорю:
— Не покрывайте вашу земляную кровлю жестью.
— А мы на крыше не спим. И потом, у нас нет денег на жесть.
— Весной что может быть обаятельней зеленой цветущей крыши?
Хозяин считает меня совершенным чудаком и возражает:
— Какое обаяние? Живете в городе, пользуетесь всеми удобствами…
Он рассказывает, что и они когда-то жили в городе и, возможно, что они больше горожане, чем кто-либо другой. Потом возмущается, негодует, а я думаю: «Да, для того чтобы любить деревню, нужно быть в какой-то мере горожанином, а чтобы любить город — крестьянином» — и говорю:
— Пустое все это, не стоит гневаться, человек везде останется человеком. Да, я хотел спросить, почему вы эту крупную, красивую кладку залили цементным раствором?
Он окончательно разочаровывается во мне и, схватив за руку, шепчет на ухо:
— Крестьяне мы, по-крестьянски и живем. Не как в городе… Если нужда у вас, то это там…
У меня нет нужды, но я иду в указанном направлении, потом сворачиваю в сторону и подхожу к выложенной базальтом стене. Рукою ощупываю кладку и как будто слышу голоса камней. На фоне темного неба вижу еще более темные силуэты осин. Они раскачиваются, шелестят и, подобно занавеси, открывают и закрывают кусочек звездного неба. Хозяин покашливает. Наверное, я задерживаюсь. Я возвращаюсь и в сопровождении хозяина поднимаюсь по деревянной лестнице на крышу. Теперь над головой только звездное небо. Хозяин не смотрит на него, прощается со мной и уходит, а я сажусь на край постели, зажигаю сигарету и, протянув руку к небу, стараюсь поместить огонек сигареты среди звезд. Получается. Руки не видно, а огонек сигареты мерцает вдали, левее Млечного Пути, в каком-то созвездии. Я не знаю названия созвездия и осторожно перемещаю огонек в сторону Большой Медведицы. Сейчас Большая Медведица состоит не из семи, а из восьми звездочек, и склонившийся над горизонтом ковшик вобрал в себя мерцающий огонек моей сигареты. Огонек угасает. Из небесных далей возвращаю руку, подношу сигарету к губам, разжигаю ее и снова отвожу к небу. Потом глаза закрываются…
…Наша солнечная крыша зеленеет. В траве мелькают маленькие беленькие цветочки, и качается на ветру мак, похожий на красный петушиный гребешок. Мать заставляет повторять за собой весенний стишок:
Запрокинув голову, я выговариваю стишок, и мне кажется, что вижу этого Лаглаго хаджи Беко. Взбираюсь на крышу и, обращаясь ко всему свету, снова выговариваю стишок. Отец раздражается:
— Ну началось, целый день будет повторять. Займись делом, покатай трамбовку, чтоб земля затвердела.
На кровле есть цилиндрический камень. Я должен сминать им траву и цветы.
Не делаю этого, и отец сердито говорит:
— Не выйдет из тебя работник!
— Слушай, что ты воюешь с ребенком, — говорит мать, — любишь работать, сам и катай этот камень.
В ответ на это отец еще больше распаляется:
— Ну, если я не работаю, то как же ты живешь?
— Как Лаглаго хаджи Беко. — Мать говорит все это без всякой злости, но отец гневно швыряет лопату и грозит, что уедет в город, нас всех заберет с собой, и тогда мы поймем, что значит жить на одну зарплату.
В город уезжаем на телеге. Моя собака бежит за нами, потом задерживается в узенькой улочке у лавки мясника. Окликаю ее, но она не слышит. Городские щенки окружают ее. Она удивленно обнюхивает их, а потом, понурив голову, бежит обратно в деревню.
Хочу спрыгнуть с телеги и бежать за ней, но кто-то держит меня, я вырываюсь и открываю глаза,
В небе горят еще звезды, и петух кричит где-то рядом. Все спуталось. Не знаю, детство ли мое продолжается, или что другое происходит. Слышу мычание коров и, вспомнив хозяйку, поспешно одеваюсь и протягиваю руку к пачке сигарет. Рассвело, и я вижу рядом с собой трамбовку. Я так и не научился катать ее.
Хозяева уже проснулись. Муж поднимается наверх, здоровается и, подойдя к моей постели, задумчиво останавливается. Заснув ночью, я уронил горящую сигарету и спалил кусочек одеяла. Хозяин смотрит вопросительно, а мне хочется сказать, что это звездочка упала на мою постель, а не сигарета, но я боюсь показаться совершенным сумасбродом и виновато улыбаюсь.
— Плохая привычка. Вдруг сожжете себя.
— Если не сжег уже.
Я жду, что хозяин спросит, как мне спалось на крыше, но он молчит.
— Чем я хуже других, — вдруг говорит он, — хочу переехать в город. Пусть не думают, что мы жить не умеем.
Я не знаю, чем он так удручен, на кого сердится?
— А я хочу вернуться в деревню.
— Все вы так говорите. Не надо утешать. У нас есть все, и отсюда до города всего час езды. А что кровля не покрыта до сих пор — и это будет когда-нибудь.
— Ради бога, не надо этого делать, — прошу я, а он не слышит меня, не слышит крика петухов, мычания коров, шороха осин.
А сегодня я в своей городской квартире один, один-одинешенек. Над моим потолком чужие потолки, и над ними железная крыша, с которой не посмотришь на звезды. Я гашу свет в комнате и протягиваю горящую сигарету в темноту. Рука и стены перестают существовать, лишь огонечек сигареты горит и мерцает, как яркая звездочка. Вот сейчас, наверное, отвлекут меня телефонные звонки, а я все вспоминаю прошедшие годы, когда спал на нашей кровле и над головой было звездное небо.
Перевела Н. Манукян
Пришли и ушли
- Видишь линию гор?
С кровати виден только подоконник.
— Подложите еще подушку…
Белая подушка как заснеженная вершина над цветастым подножием одеяла, и с этой высоты ему видно все. Наволочка пахла снегом, и больному вдруг вспомнилось, как мать заносила с балкона одеревенелые от стужи простыни, наполнявшие комнату запахом арбуза.
— Кардиограмма твоя похожа на линию гор.
— И у гор есть сердце, — еле слышно прошептал больной.
— И у гор…
Тик-так, тик… Вязкая тина безмолвия медленно разбухала, разрасталась, и лишь где-то в самой его глубине еще жило время: тик-так, тик…
— Я слышу…
Он так и не досказал, что слышит: не хватало воздуха, цепенели губы.
Линия гор, то взмывающая кверху, то срывающаяся вниз, вдруг рухнула, затрепетав. Тик-так, тик… То колотилось сердце гор. Он вытянул руку и ухватился за металлический прут в изголовье кровати. Вот он — пульс одной из гор. Перестав метаться, отыскал затуманившимся взглядом серебряный прямоугольник окна и прикрыл веки.
Там, под прикрытыми веками, все было ясно.
Он погладил ладонью вершины протянувшихся перед ним гор. Как странно — горы ему по пояс, а он продолжает подниматься…
Одной рукой он сжимал металлический прут, другой шарил в складках одеяла.
Доктору был знаком этот час — час, когда подводят итоги… И он распорядился:
— Выйдите из комнаты.
— Но он хочет что-то сказать!
— Нет, он уходит, — вырвалось у доктора, и потому, что его слова могли быть поняты так, как их и следовало бы понять, он тут же прибавил: — Куда-то идет во сне.
А больной поднимался все выше и выше. Горы были уже высокими, а сам он превратился в маленькую точку на круче, и точка эта двигалась. Он устал и остановился передохнуть, ко стоило остановиться, как картина тотчас изменилась.
…Словно подхваченный дыханием ветра сизо-красный осенний лист, взад и вперед взлетала маслобойка, и бабушка вынимала из нее золотые комки масла, золотые шары, хранящие следы пальцев.
На дворе шелестели листья персикового дерева: «Мы укрываем вас, а вы тайком целуетесь с солнцем… Какой стыд!» Персики краснели от стыда и падали с дерева.
Была осень. Время, когда все идет под гору: слетают на землю листья, срываются с веток плоды, спускаются с горных лугов стада и отары.
Из дальней глубины неба доносилось курлыкание улетающих журавлей. Связки красного перца, растянутые от одного столба балкона к другому, напоминали кораллы, а тыквы на плоских деревенских кровлях казались солнцами. Было синее-пресинее небо, и хотелось, чтобы синева эта продержалась до ночи и чтобы на ней высыпали звезды — большие и маленькие.
К ручью пригнул голову каурый конь. Скатываются с темных губ капли, от них по воде разбегаются круги. Во дворе копошатся куры, белые с красными гребешками, и бегает щенок.
— Мохнатый!
— Снится ему что-то…
— Собачку у нас так звали, видно, вспомнил.
— Снится ему что-то… — повторил доктор. — Пожалуйста, выйдите все.
А он видел себя маленьким мальчиком в коротких штанишках. Теперь его «я» раздвоилось: одно стремилось в горы, другое, детское, — остановилось на полдороге. Маленький мальчик с худыми ногами никуда не спешил, никуда не поднимался. И ему пришлось остаться с мальчиком. Странно сопутствовать себе самому… Но мальчик потребовал — и он вернулся в старый околоток, покинутый им много лет назад.
…Они жили на узкой и грязной улочке гробовщиков, которая упиралась во двор гостиницы «Европа».
В первом доме — полуподвальная закусочная, где с утра до вечера заросшие щетиной родичи умерших пьют за упокой их души. Рядом с закусочной выстроились лавки, где торгуют жестяными венками и бумажными цветами; дальше — мастерские гробовщиков, у дверей которых, будто напоминая о суетности жизни, выставлены детские гробики. Между лавками и мастерскими втиснут побеленный известью домик бродячего актера-кукольника Петроса, того самого, у которого черные как смоль волосы, густые брови и малюсенькие быстрые глазки. Носит Петрос сюртук из серого сукна, а на сорочке — галстук бабочкой.
Детская коляска на этой улице все равно что вызов судьбе. Вы только представьте себе: по обе стороны улицы выстроились гробы, шныряют агенты похоронного бюро, слоняются музыканты из похоронных оркестров и певцы, которые всегда поют одни и те же жалобные песни: «Мама моя, труженица…», «Несчастным я жил, несчастным и умер…», «Приходите, дружки, на могилу мою…» И вдруг торжественная коляска со спящим или бодрствующим младенцем. Отец или мать младенца везут его в парк — к жизни, солнцу, смеху и радости…