Ни одного освещенного окна, ни одного больного или страдающего бессонницей во всем квартале. Все спят, а он поднимается по безлюдной улице, к магазинам, где есть сторожа, которым не положено спать, к магазинам, возле которых горят по ночам маленькие костры.
— Разрешите…
— Пожалуйста!
Он тянется рукой к спичечному коробку. В дверях стоит пришедшая на дежурство сестра, и доктор растерянно улыбается.
— Случается… — говорит он в свое оправдание, говорит — и сердится на себя за попытку оправдаться. — Устал, унесся мыслями куда-то. С вами не случалось?
— Случалось.
— Дайте ему кислород. Я на минутку выйду позвонить, сейчас же вернусь.
— Но ведь поздно.
— Ничего, меня ждут дома.
Он вышел в соседнюю комнату, обвел ее глазами.
Девушка сидела все там же, под окном. Почему-то поздоровался с нею, словно уже наступило утро и нужно было поздороваться. Улыбка у девушки была чуть удивленной.
— Простите, вы, наверно…
— Нет, я ее подруга. Ее нет — не может видеть, как он страдает.
— А он не страдает.
— Значит, есть надежда?!
— Возможно…
Он не собирался говорить этого, но так получилось, и девушка с благодарностью посмотрела на него.
— Простите меня…
— Пожалуйста!
Он быстро направился к аппарату, словно нельзя было откладывать разговор, набрал номер своего телефона и замер. Никто не откликнулся на звонок — ни книги, ни стены, ни картины на стенах. Он положил трубку и с минуту стоял неподвижно. Теперь у него нет больше предлога оставаться в этой комнате. А ему так хотелось остаться, сесть и вместе со всеми ждать чуда, которое случится и без него, если… если случится. Он обернулся к девушке и попросил:
— Если можно, сварите для меня чашку кофе.
Он не заснул бы и без кофе, но эти слова сами вырвались у него.
— Я сейчас… — девушка вскочила с места и побежала к кухне.
Доктор снова проверил пульс у больного, распорядился дать еще кислороду и, когда сестра выполнила распоряжение, знаком попросил оставить его наедине с больным.
Больной шептал что-то, и, хотя слов нельзя было разобрать, доктору показалось, что сегодня не случится то, чего он боялся, и что больной увидит еще один рассвет. А потом… а потом может произойти чудо!
Дверь осторожно открыли. Вошла девушка с чашечкой кофе в руке.
— Как он? — шепнула она еле слышно.
— Сейчас лучше.
— Спасибо!
Доктор смутился. За что его благодарят? Вот если б сообщили своевременно, может быть, он и сумел бы помочь. А сейчас он уже бессилен и благодарить его не за что. Он собирался сказать это, но девушка осторожно поставила чашку на подоконник и вышла.
Он снова проверил пульс. Теперь пульс был ритмичен и напоминал доносящийся издали бой маленьких барабанов, слабый, еле слышный, но равномерный.
Вспомнив о стынущем кофе, доктор подошел к подоконнику. В чашке, на густой маслянистой поверхности, отражался кусок звездного неба, и доктору показалось, что вместе с черным кофе он выпил и ночные звезды, мерцающие далеко-далеко в небе.
С пустой чашкой в руке он вышел в другую комнату. Девушка поднялась с места, пошла навстречу. Она улыбалась. Улыбнулся и он. Теперь ему верилось в то, что больной встретит этот рассвет, и этот, и еще много других рассветов. Он попробует еще раз позвонить домой. А из дому ему ответят стены, картины, книги. И женский голос скажет:
— Жду тебя…
Перевела А. Тадеосян
Тоска
Ни свет ни заря уходят женщины за кореньями, и слышится им вслед тусклый голос старухи:
— Мою долю не забудьте…
Уходят женщины, удаляются. Сейчас они на гребне холма. Бледная линия горизонта распласталась у их ног, а небо выгнулось гигантской дугой и, вобрав в себя силуэты женщин, опрокидывается на крыши деревни.
Там, на востоке, небо бледно, бесцветно, а здесь, над крышами, оно густое, полное мрака и звезд. Я смотрю вслед уходящим и думаю о том, что за кореньями ушли одни женщины, что нет среди них мужчин. Я думаю об этом и вдруг замечаю на вершине холма маленького мальчика. Он сам выдает себя. Отделившись от женщин, он поспешно спускает штанишки и мгновенно застывает, выставив живот навстречу небу. И вдруг вспыхивает среди звезд тонкая янтарная струйка.
Старуха спрашивает:
— А ты ходил с матерью за кореньями?
Я улыбаюсь:
— Ходил.
— Ну, конечно… Малых ребят они берут с собой, ведь малыши-то ничего не поймут из их разговоров. Кореньев насобирают, с девчонками порезвятся…
Не слышу я ничего… Бубнит что-то старуха, а вокруг меня все затопляется белыми слепящими волнами, и видится мне мое детство сквозь эту пелену, словно белыми красками на белой бумаге нарисованная картина. Я напрягаюсь, я хочу увидеть то, чего никогда уже не будет. Вот мать легонько стряхивает со светлого корня сибеха слипшиеся комочки земли и кладет его в карман передника. Я собираю коренья, потом вдруг, бросив собранное на землю, поспешно спускаю штанишки и выпячиваю живот навстречу небу… И снова накатываются белые волны и затопляют это белое небо, этот белый рисунок, и я вижу свою мать среди женщин, уходящих за кореньями. Потом я хочу бежать, догнать ее и говорю себе: «Твоя мать там, догони ее, догонишь — будешь неразлучен с нею, беги, беги!» Сердце мое, если невозможное стало возможным и я вновь увидел бы мать свою, выдержало бы ты это?
Мучаю я свое сердце, и оно от волнения задыхается, и в виски мои бьет дробь далекого барабана, и, чтобы не упасть, я хватаюсь за косяк двери.
А старуха говорит:
— Раньше и я ходила собирать коренья. Вот так, чуть свет вставала, шла собирать коренья, а теперь выпрашиваю долю. Скоро меня не будет, выпрашивающих долю не будет. А есть у тебя мать, жива она?
Как сказать, что мать моя не жива, ведь вот только сейчас шла она за кореньями, и если бы догнал я ее, был бы сейчас с нею.
— Нет ее.
— Царство ей небесное.
«Будь благословенна, мать!» — говорю я себе.
— А отец жив?
Среди уходящих за кореньями не бывает мужчин, они еще раньше, затемно уходят в поле. Отец мой не был земледельцем, он работал в городе и приходил домой лишь в субботние вечера, а я ждал его, сидя на камне у порога дома. Отец приносил из города сахарных петушков, они молча таяли на моих губах.
Где-то рядом и издалека, со всех четырех сторон, раздаются крики петухов. Кричат и кричат они хриплыми, и сиплыми, и звонкими голосами.
— Нет его.
— Царство ему небесное! — говорит старуха и горько улыбается. — Все мы сироты. И я тоже сирота. Люди думают, что только дети бывают сиротами, а кто же мы, если не сироты, — ни матери нет у нас, ни отца.
Один лишь зуб во рту у старухи, покосившийся, как древний хачкар[2], зуб. Смотрю я, смотрю, и кажется мне, что вот возьмет да и рухнет сейчас этот хачкар с ужасающим грохотом, как рушились колонны наших древних храмов. Но старуха вдруг плотно сжимает свои тонкие губы, зуб исчезает, и я успокаиваюсь. Потом тишина затвердевает, сжимается, превращается в легкий пористый камень, и я облокачиваюсь об эту тишину.
— Знаешь, — вдруг говорю я старухе, — моя мать была твоих лет, когда…
— А моя мать была твоих лет! — сухо говорит старуха.
Я растерянно оглядываюсь по сторонам. Рождается день. День рождается, и он тоже уже сирота с первых же мгновений своей жизни, ибо рождается он от умирающей ночи. Но он весел, потому что не знает еще о своем сиротстве. А к вечеру, когда исчерпает он всего себя, когда настанет час его смерти, поймет он все, поникнет, загрустит и, умирая, родит ночь-сироту, и потом ночь родит сироту-день, и так без конца.
— Доброе утро, сынок.
— Доброе утро, мать. Неужели я не поздоровался?
— За разговором позабыл.
Петухи все еще кричат, а звезды на западе уже умолкли. Уходящие за кореньями женщины скрываются за холмом. Я протягиваю руку, хочу прикрыть ворота, чтобы потом войти в дом и подумать обо всем этом, но старуха останавливает меня:
— Не закрывай ворота, ворота надо держать открытыми.
— Почему?
— Пора уже знать… Не сегодня-завтра спустится господь на землю, и, если двери твои будут закрыты, уйдет господь, пройдет мимо.
— Старая легенда.
— Очень старая.
— Вот годы идут и идут, а он все не приходит.
— Воля божья. Никто не ведает, когда он придет, сегодня, завтра или через тысячу лет. Если открытыми держать двери, несчастья и беды войдут в твой дом. А двери нельзя закрывать, закроешь — господь вдруг явится и уйдет, и ты не увидишь его.
Старуха умолкает, потом поворачивается, идет во двор, а я остаюсь у незапертых ворот, и припевом песни кружатся в голове слова старухи. Я думаю о закрытых дверях моего дома, о всех других закрытых дверях, за которыми прячутся от бед и несчастий, потом думаю о моей родине, о ее гостеприимно распахнутых дверях и остаюсь стоять в воротах, остаюсь в ожидании женщин, ушедших за кореньями, чтобы не прозевать мою мать и мое детство, когда они вернутся домой.
Я жду, я жду их долго и говорю себе: «Не закрывай, не закрывай сердце свое, кто знает, когда они придут, сегодня, завтра или через тысячу лет…»
Двери открыты. Криками петухов и блеянием ягнят входит в двери деревенский рассвет. Я облокачиваюсь о косяк двери и жду, жду ушедших за кореньями женщин, жду мать свою, а над моей головой, в ладони неба, лежит и словно дремлет зеленая ветвь молодого дерева. Я жду.
Перевел Л. Бояджан
О чем рассказала крыша
Крыши тоже курят, только никто не разжигает им трубки, пока не придет зима. Срывая с деревьев пламенеющие листья, зима закидывает их на крыши домов. Огненные листья попадают в дымовые трубы, и крыши начинают куриться. Они дымят своими трубками и беседуют о жизни, небе, облаках и людях.
Старые крыши знают много интересных историй, а молодые молча слушают их, слушают, попыхивая трубками.
Я живу в мансарде под самой крышей и потому понимаю их язык. Знаю, о чем ведет свои нескончаемые беседы много повидавшая на своем веку старая крыша с поломанными, покосившимися черепицами. Она видела, как рождались и умирали люди, женились и расходились, радовались и страдали, она испытала и гордость, и стыд, порой была надменна, порой унижалась. В трещинах между ее черепицами жили целые поколения воробьев, вили гнезда голуби и ласточки; отсюда юноши смотрели на небо и мечтали. А сейчас зима, ласточки улетели, воробьи перебрались на ветки деревьев, коты дремлют у печек, и ничто не нарушает их покоя…
Они беседуют, и я слышу, о чем рассказывает старая крыша, которая видна из моего окна. А я живу в мансарде, из моего окна можно увидеть только крыши, громоздящиеся, поднимающиеся одна над другой, дымящие своими трубками крыши домов.
И старая крыша рассказывает (это та крыша, у которой поломана черепица, а жесть по краям заржавела от старости):
— Подо мной живет Аревик (крыши так говорят о своих жильцах).
— Я ее видела? — спрашивает молодая. Она еще не покрылась ржавчиной, юноши еще не смотрели отсюда на небо, в щелях между черепицами не успели обосноваться воробьи и не свили себе гнезд ласточки.
— Ты? Нет, ты не могла ее видеть. Летом, когда Аревик играла на балконе, тебя еще не было на свете.
— Тогда рассказывай так, чтобы я ее представила, — говорит молодая крыша.
— Так вот, слушай, — начинает старая, и дым от ее трубки смешивается с дымом молодой. — Подо мной живет Аревик; волосы у нее вьются колечками, черными, как этот дым. — И крыша выпускает из трубы густые кольца дыма. — У Аревик черные глаза и маленький, совсем крошечный носик. Она носит на голове красную крышу; да, не удивляйся, ты еще молода и не знаешь, что у людей тоже бывает крыша, непонятно только, почему летом они ее снимают. Но трубки люди курят не так, как мы… как бы тебе объяснить… — И старая крыша не смогла объяснить, как курим мы, люди.
Тогда я вынул из кармана сигарету и закурил. Она заметила это и обратилась к молодой:
— Смотри, вот как они курят. Странный этот жилец мансарды. Когда я его вижу, мне почему-то делается смешно.
Старая крыша засмеялась, засмеялась и молодая, и от их смеха дым из труб заколебался, принимая фантастические, причудливые очертания. Потом старая крыша немного помолчала и снова принялась рассказывать:
— Подо мной живет Аревик.
— Об этом ты уже сказала, — снисходительно заметила молодая.
— Она всегда рисует солнце.
— Все дети рисуют солнце, — возразила молодая. — Правда, я не знаю имен детей, которые живут подо мной, но уверена, что и они рисуют солнце.
— Это так, — согласилась старая крыша, — но ты не знаешь, как это выглядит, да и не можешь знать, потому что всего два месяца как появилась на свет. Ты не знаешь, что дети всегда рисуют солнце, они рисуют домик, потом трубу, дым и непременно в углу большое солнце, у которого лучи расходятся во все стороны. Они рисуют солнце даже тогда, когда изображают на рисунке зиму или дождливый день, а вот взрослые не рисуют солнца. Этот человек из мансарды никогда не рисует солнца, хотя он и художник, а если и рисует, то только закат. Каждый раз, когда я его вижу, мне становится смешно: неужели он не замечает солнечных крыш, ведь на них не бывает тени, крыши всегда под солнцем. Лучше быть опаленным солнцем, чем бесцветно прозябать в тени.
Старая крыша снова засмеялась, засмеялась и молодая, и от их смеха клубы дыма всколыхнулись, заколебались, принимая фантастические, причудливые очертания.
И я невольно улыбнулся, потом задумался над тем, что сказала крыша: да, лучше быть опаленным солнцем, чем бесцветно прозябать в тени. А старая крыша продолжала свой рассказ:
— Взрослые не всегда рисуют солнце, дети рисуют только солнце. Недавно я через щель заглянула в квартиру Аревик. Со всех стен сияли солнца, нарисованные Аревик; здесь были солнца всех цветов — оранжевые, золотистые, серебристые, синие, зеленые, желтые, потом были солнца всех цветов радуги, а на одном листке бумаги было нарисовано несколько солнц и дети; вместо воздушного шарика каждый держал за лучик солнце. Так много солнца было в этой комнате, что даже мои привыкшие к свету глаза не выдержали такого ослепительного сияния, и я невольно зажмурилась.
— Синие солнца, солнца всех цветов радуги! — удивленно прошептала молодая крыша.
— Да, всех цветов. Ты еще молода и мало еще видела солнце, солнце еще не опалило тебя, ты не знаешь, что оно бывает всех цветов, ты не знаешь, что, если дети не будут рисовать солнце, весна не придет, не вернутся ласточки, не совьют себе гнездо голуби… Посмотри, как самонадеян жилец из мансарды, наверное, ему кажется, что он принесет весну. Эх, дорогая, смешно, очень смешно. Если дети не будут рисовать солнце, весна не придет, слышишь ты, скучный человек из мансарды, весна не придет.
Старая крыша засмеялась, засмеялась и молодая, и от их смеха снова всколыхнулись, заколебались клубы дыма, смешались в фантастических, причудливых сочетаниях. Это, наверное, весенний теплый ветер смешал клубы дыма, и крыши смеялись, роняя свои прозрачные сосульки.
Перевела Е. Алексанян
Адамы
Много написано о последней войне, много героического и печального, и же сейчас хочу рассказать об одной забавной истории, которая случилась на Кавказе летом 1942 года.
Наша рота расположилась неподалеку от небольшого прибрежного городка, который лениво разлегся на холмах вдоль серповидного пляжа, и, гордо, повернувшись лицом к морю, не обращал на нас никакого внимания.
Нас, героев этой истории, было человек десять — все, что осталось за два года войны от взвода. Одежда наша была основательно потрепана во фронтовых передрягах, а появиться в городе в дырявых галифе мы не решались.