Семнадцать космических зорь - Титов Герман Степанович 2 стр.


Отдышались. Смотрю — с расквашенным носом стоит рядом со мной соседский мальчишка Колька. Он был чуть старше меня и с нами, мелкотой, не водился. А тут вдруг — в драку полез.

— За что они тебя?.. — спросил Колька. — Отцу жаловаться пойдешь?

— Нет... А тебя за что? — спросил я, глядя, как он утирает разбитый нос.

— За тебя заступился... Ишь — пятеро на одного... Однако, айда на речку носы мыть...

С тех пор мы подружились. Я чувствовал себя рядом с ним

сильнее, и во всевозможных ребячьих свалках мы всегда держались друг за друга.

Кто семилетним-десятилетним мальчишкой не лазил в чужой сад за яблоками или в огород за молодой, только что оперившейся морковью! Мы тоже любили вечерние «экспедиции» на бахчу за арбузами. И мне кажется, что арбузы с наших алтайских бахчей, «добытые» ночью, были самыми вкусными в моей жизни.

Прямо на середине нашей улицы поднимался небольшой бугорок. Он весь порос высокой травой. Теперь его нет — срыли. Но для меня он памятен.

В те дни земля, леса, поля были такими же, как всегда, как год назад. Ночь сменялась утром, зима — веселой весной... Но началась война и суровым отпечатком легла на лица односельчан, на их думы; и даже у меня, мальчишки, появились большие заботы и тревоги о чем-то очень важном, как жизнь, за которую бьется Родина.

Шел 1942 год. Отец уходил на фронт. Тяжело оставлял он дом. В тот день мать встала еще до рассвета и хлопотала по хозяйству, стараясь чем-нибудь занять себя.

Отец собирался медленно, деловито.

— Ну, мать, пора...

— На войну бегом не бегают. Не торопись, — сказал приехавший на проводы дед.

Растянуть время до бесконечности нельзя, и наступило все-таки это «пора».

Взвалив на плечи котомку, набитую на дорогу домашней снедью, отец пошел к двери. У меня замерло сердце. Неужто вот так и уйдет?

— Да посидим на дорогу-то... — сквозь слезы сказала мать.

Все молча, по русскому обычаю, сели. Прошла секунда, другая. Отец резко встал.

»

— Сын, — позвал он.

Я подошел.

— Вот так, — спокойно, будто раздумывая над чем-то самым обыденным, проговорил отец, — на войну ухожу, сынок...

Я поднял на отца глаза. Чисто выбритый, стройный, подтянутый, он чуть-чуть грустно смотрел на меня. На его подбородке заметил царапину. «Бритвой нечаянно резанул»,— мелькнуло у меня.

— Ты слушай мать, помогай по хозяйству. В общем, оставайся мужчиной в доме. Понял?

Я мотнул головой. Понял. Хотя понял тогда только одно — отец уходит. И уходит надолго, навстречу большой опасности.

Ласково опустилась его ладонь на мою голову, потрепала вихры. Потом, спокойно шагнув через порог, точно так же, как в тот памятный зимний вечер, отец вышел. Я метнулся за ним.

— Останься, сынок, — попросила мать.

«Оставайся мужчиной в доме». Я остался. Смотрел вслед удаляющемуся отцу до тех пор, пока не стукнула калитка и он не скрылся из виду.

Сидеть одному стало невмоготу, я выбежал на улицу и лег на спину на тот самый бугорок в густую, мягкую траву. Там я пролежал до ночи, рассматривая до боли в глазах мерцающие звезды. И, наверное, в тот поздний вечер впервые думал, думал долго, серьезно, как думают взрослые...

Война пришла в наше село горем вдов. Один из моих друзей, Юрка, остался круглым сиротой, другие потеряли отцов и братьев. Война пришла к нам тяжелой мужской работой для стариков, женщин и нас, мальчишек. Из села Полковниково мы переехали в Майское Утро, к деду. Я работал вместе с матерью в поле, помогал ей по хозяйству — скирдовал солому, полол огород. Приходилось нелегко, и тогда-то я понял: быть мужчиной — это значит по вечерам не ныть от боли в руках и

ногах и с трудом разгибать спину, а поутру снова выходить в поле и — не хныкать.

Война не баловала. Трудно было купить ботинки вместо стоптанных до дыр, не стало папирос и махорки. Дед Михайло затосковал по куреву. В доме появился самодельный резак, и в мою обязанность вошло приготовление самосада для деда. Бумаги же купить было невозможно. Как-то в один из вечеров я обнаружил обложку одной из отцовских книг. Листы все были аккуратно вырваны, а обложка лежала на подоконнике рядом с ящичком для самосада.

Библиотека отца была свалена на чердаке. «Кто же разодрал книгу?» — ревниво подумал я. Как сейчас помню эту обложку. На малиновом фоне — серые печатные буквы: «Рожденные бурей». Дед вроде бы недавно, присев поближе к лампе, читал эту книжку, а теперь...

Прошло немного дней, и все стало ясно. Взяв очередную книжку, дед добросовестно ее прочитывал от корки до корки, а прочитанное выдирал по листу и скручивал из них цигарки. Будто стыдясь этого, он отрывал листы, когда в избе никого не было. А на подоконнике росла стопка аккуратно сложенных переплетов...

Однажды вечером дед спустился с чердака с новой добычей. На этот раз он нес под мышкой толстенный том. «Этого хватит надолго», — подумал я. Но мои расчеты не оправдались. Переплеты разных книжек и брошюр росли на подоконнике, а дед все листал здоровенный том, так и не вырвав из него ни одной страницы. Помню, я клеил что-то и попытался было использовать эту книгу как пресс.

— Положи на место, — строго сказал дед. — Ты, парень, этой книгой не балуй. Это тебе не сказки и побасенки. Это, брат, Карла Маркса сочинение, ка-пи-тал ума и опыта человеческого...

Я никогда не забуду, как почти в семьдесят лет мой дед,

17

var n'lt^ru

i :

Россию государственная детская библиотека

ьт\

А

IU 1 t П,Я JIf КЗ*

бывший партизан, неприписной в прошлом бедняк, распознал «капитал ума и опыта человеческого» в трудах К. Маркса, как по ночам читал и перечитывал страницы его «Капитала»...

Когда последних лошадей в селе забрали в обозы воинских частей, дед стал приучать к упряжке колхозных коров. Делал это он мастерски. Часто на такие объезды брал и меня. Впустую мы не ездили и каждый раз старались захватить попутную кладь.

Посадит меня дед поверх воза, сам с вожжами рядом идет и, не знаю почему, но всегда, погоняя корову, поет одну и ту же песню «Я на горку шла». Или сыплет прибаутками.

Перевалив какой-нибудь косогор, дед давал корове отдохнуть.

— Слезай, — командовал он. И нередко тут же на дороге устраивал занятия по арифметике.

— Скажи-ка ты мне, внучек, — начинал он с хитрым видом,— было у купца двадцать пять копеек. Восемь он истратил на сукно, семь на ленты, четыре отдал в долг знакомому, а сам, видя, что деньжонок маловато, занял у дружка одиннадцать копеек...

Решив в уме нехитрую дедовскую задачу, я отвечал. Довольный, дед командовал:

— Теперь поехали...

Иногда дед предавался воспоминаниям...

— Видишь, Гера, вон ту просеку? По ней мы перевозили избы из Журавлихи в наше село. А у той вон рощи пост наш сторожевой держали. Время такое было, что без ружья мы с тобой не поехали бы даже в седле, не то что на возу.

И тогда узнал я историю коммуны, историю моих дедов — коммунаров, услышал и навсегда запомнил имя Адриана Митрофановича Топорова, первого просветителя и друга алтайских бедняков.

...Революционная волна докатилась до наших мест. И там, куда приходили на побывку солдаты Красной гвардии, где сит биряки-партизаны отвоевывали у отрядов белой армии села и целые районы, создавались коммуны. У нас во главе коммуны стали журавлихинские партизаны. Я горжусь тем, что* оба моих деда были одними из организаторов этой коммуны.

Оставаться в старых селах — в логове кулаков — коммунары не хотели. Выбрали они поодаль красивое место и начали рубить новые избы и перевозить старые с насиженных мест. Возводили амбары, склады. Поднимали целину. Кто-то из коммунаров и предложил назвать тогда новое село Майским Утром.

Коммунарам приходилось защищать свое добро от набегов кулацких банд и белогвардейских отрядов, бродивших по лесам, как стаи голодных волков. Все свои дела коммунары решали сообща, всё делили поровну и работали всей коммуной не покладая рук.

С одним из отрядов Красной Армии, проходивших мимо села, появился Адриан Митрофанович Топоров. О Топорове дед да и все сельчане, знающие его, говорили у нас с таким уважением, как часто не говорят и о любимом отце. Это он научил коммунаров грамоте, а их детям привил любовь к книге, к знаниям.

Коммунары построили школу и учились в ней все — от мала до велика. Первые годы даже устраивались в школе общественные чтения книг. Топоров был учителем и моего отца. От него унаследовал отец любовь к рисованию, музыке, к профессии педагога.

Принимались в коммуну новые крестьяне на собрании, где произносили клятву быть верными общему делу, работать добросовестно, не заводить склок, отказаться от старых привычек и участвовать в культурной жизни. И клятву свою коммунары держали крепко.

Теперь, раздумывая над прошлым своего родного села, о

Топорове—учителе коммунаров и наставнике моего отца, я невольно думаю о том, что и я обязан ему своим воспитанием и первыми знаниями, приобретенными в школе...

Письма от отца приходили с фронта редко и были полны заботой о нас, о колхозе, о доме. Отец очень тосковал вдали от семьи, от родимого края и однажды в солдатском треугольнике даже прислал свои стихи:

С каким бы радостным томленьем К земле бы грудью я припал.

С каким бы трепетным волненьем Знакомым полем прошагал.

Там в тихие часы рассвета,

Как брызнут первые лучи,

Среди полей далёко где-то Теперь токуют косачи...

Вскоре я подружился с ребятами из детского дома, эвакуированного из осажденного Ленинграда. Они поразили меня замкнутостью, серьезностью и рассудительностью. Эти дети рано узнали горе.

Здесь пришло первое, мальчишеское чувство. Лора Виноградова... О чем говорить — она была не самая симпатичная из всех ленинградских девчонок, но я до сих пор помню ее поношенное черное пальто, помню ее серьезное лицо и белую шапочку. Вначале я долго смотрел на нее издалека, боялся заговорить, боялся показаться смешным, но потом как-то само по себе произошло так, что она рассказала мне о своих родителях, о голодном, разрушенном Ленинграде, о трудной и холодной дороге к нам, на Алтай. И мне еще сильнее захотелось сделать для нее что-то большое, необычайное, героическое, чтобы вернуть ее в родной дом и чтобы она встретилась там с матерью и отцом. Не очень-то мне нравился и тот строгий распорядок детского дома, по которому Лора должна была в одно и то же время ложиться спать, в одно и то же время завтракать, обедать и ужинать...

Мы-то, сельские ребята, привыкли есть и гулять, когда хотели, и нередко нас загоняли домой, когда уже совсем стемнеет... Только намного позже я сам привык к тому порядку, который так не полюбился мне в детстве.

Кончилась война...

Отец, уставший от дальней дороги, от пережитых волнений, добравшись домой, как-то разом сник. Прямо в шинели сел посреди избы. Только усталые глаза его светились счастьем, осматривали всех нас с головы до ног. Тут вспомнились мне недавние слова деда: «Живые будут дома, а мертвым вечная память. Много головушек положено за нас». И вот он вернулся. Вернулся живой. Показался он мне постаревшим и очень нескладным в мешковатой шинели, не таким я его представлял все эти годы. Сестренка не узнала отца и сторонилась его. Я же испытывал смешанное чувство неловкости и в то же время уверенности, что я очень нужен ему — своему отцу.

— Ну вот что, ребята, — прервал мои размышления дед, — я свою команду сдаю. Отец вам теперь командир. Показывайте ему свои уроки.

И сразу все вокруг приобрело понятный житейский смысл, и я уже волновался за то, чтобы не огорчить отца, хотелось, чтобы он порадовался моим успехам в учебе. Боялся, чтобы дед не припомнил мне сейчас в присутствии отца какую-нибудь проделку.

Дед будто понял мое волнение.

— Кособочит буквы, — сказал он, когда отец, отдохнув с дороги, как мне показалось, с волнением, осторожно и внимательно стал переворачивать страницы моих тетрадок. — Сколько раз говорил: держи руку твердо, — продолжал дед, — тогда всякая буква подчинится. Неровно ведет. — И, как бы оправдывая меня, добавил: — Да и то сказать: дети сами растут неровно. Ровно-то, может, одна лебеда растет.

Вскоре мы переехали обратно в родное Полковниково. С жильем было трудно. Поселились в небольшой избушке на курьих ножках. Отец стал перестраивать наш теремок. Советовался со мной, как со взрослым. Вместе мы работали пилой и молотками. Устроились, на наш взгляд, уютно.

Отец вернулся к своей профессии учителя. Я пошел в новую для меня школу. Война оставила свои следы везде, даже в далеких от фронта сельских школах Алтая. Наши учителя и мы, ученики, долго еще продолжали преодолевать трудности— нехватку книг и учебных пособий. После уроков ездили в лес на заготовку дров для школы. Исписанные тетради вновь пускали в ход, предварительно отбелив их в растворе хлорной извести, учебники читали по очереди — их не хватало. Наши учителя сражались с районными организациями за каждую карту, за каждый учебный макет. Приходилось многое делать своими руками. Даже мел получали, как хлеб, по карточкам. Изобретательности наших педагогов не было границ. Нашелся и мел или, скорее, его заменитель: пережигали кости и писали. Но хуже от этого никто не учился. Только бережливее относились к учебникам, ко всему, что сделали собственными руками.

Само же появление мое в новой школе запомнилось надолго.

Убежден, что существует неписаная ребячья традиция — встречать новичков какими-то испытаниями. Испытания устраиваются разные и часто без всякого сговора.

Через два-три дня, после того как познакомился с классом, я почувствовал, что один из учеников, явно подстрекаемый заводилами, исподволь стал ко мне придираться. То толкнет в коридоре, то займет мое место на парте, то ножку подставит. Я терпел эти вызовы настолько, насколько у меня хватило выдержки. И как-то раз на перемене, после того как получил очередной крепкий пинок, недолго раздумывая, размахнулся и ударил обидчика по уху.

Класс в ожидании замер.

К счастью, я оказался не слабее задиры. Мы катались за классной доской, молча и сосредоточенно лупцуя друг друга. Я наседал. Парень выхватил что-то из кармана, пытаясь, наверное, меня напугать, но я рванулся навстречу. И вдруг острая боль с левой стороны лица... Хлынула кровь. Я готов был продолжать драку, но моя окровавленная физиономия испугала противника и он, не выдержав этого «раунда», бросился наутек.

При виде крови ахнули от страха ребята. Я побежал смыть кровь, но в коридоре появился директор.

— Титов! Кто тебя?

Я молчал.

И тут какая-то девочка, запинаясь от испуга, назвала имя моего «противника»...

Я очень быстро схожусь с людьми и не таю обид, и уже, кажется, дня через три-четыре вместе с «противником» мы играли в лапту, а шрам, теперь уже совсем незаметный, остался у меня как доказательство того, что свой первый в жизни «кровавый» бой я выдержал не дрогнув.

После этого ко мне уже никто не придирался и я на равных правах сражался и в бабки, и в «бить — бежать» — так у нас в Сибири называется игра в лапту.

Лапта, наверное, была моей любимой игрой потому, что я довольно быстро бегал и в возрасте двенадцати—четырнадцати лет пробегал в обыкновенных ботинках стометровку за двенадцать секунд. Этим, собственно, я объясняю и то, что почти всегда ходил в «форвардах» нашей ребячьей футбольной команды. «Техничной» игрой я блеснуть не мог, но догонять меня, пожалуй, было нелегко...

Уже в пятом классе большинство наших ребят «заболели» самодеятельностью.

Была у нас учительница, она же и старшая вожатая пионерской дружины, — Гея Кострова. Как-то пригласила она меня в школу и предложила участвовать в хоре. Попросила что-нибудь спеть. Стараясь свыше всякой меры, я громко спел ей популярную песню о черноморских моряках-героях: «Холодные волны вздымают лавиной широкое Черное море»...

Не знаю, была ли Кострова довольна мной, но мне мой голос понравился. Однако через несколько минут, когда запела сама Гея, я понял, что Шаляпин из меня не получится. Сейчас я понимаю, что голос у нее был не так красив, как силен. Даже окна дребезжали, когда она брала высокие ноты. Но тогда я был потрясен, растерян и тут же, не задумываясь, из «певцов» двинулся в литературный кружок.

Назад Дальше