Голубое молчание - Максимов Сергей Васильевич 8 стр.


Горечка, округлив глаза, стал старательно водить карандашом по бумаге. Рука дрожала, кровь заливала написанное. Но он водил и водил. Кровавое пятно делалось всё шире, шире и шире. «… белая чайка… летит… он опять пришел, Илья… я больше не могу его видеть… не могу… Ты думаешь я пьян? Нет, Илюша, милый мой, я не пьян, я трезв, как никогда…. где- то над морем… белая чайка… помнишь: там в ресторане ты сказал: нужна правда, правда жизни… Так вот, милый Илюша, этой правды нет… нигде нет… и не ищи ее… бесполезно, как говорит мой чорт… бесполезно… И я… и я ухожу… Чорт говорит, что там лучше… Вообще он много врет, но в этом он, пожалуй, прав… Прощай, Илья, прощай… Только, Илья, не пиши больше картин… Ну их, не надо… Торопит меня чорт, а то бы я еще с тобой поговорил… Я люблю тебя, Илья, ты хороший… Тебя все любят… Вот опять кровь не дает писать, всё замазывает, заливает… Прощай, милый… Помнишь…: «белая чайка… над морем летит…»

Твое Горе…»

Чорт спрыгнул с его плеча и уселся на спинке кровати.

— Ну, а теперь скорей, скорей! — торопил он, зло сверкая красными глазками.

— Успеешь…

Горечка оставил карандаш в луже крови на столе, подошел к кровати, сдернул одеяло, бросил на пол, сдернул простыню и, разрывая ее на полосы, стал связывать. Пальцы не слушались, мизинец и безымянный на правой руке не двигались — сухожилья были перерезаны… Горечка долго и недоумевающе глядел на них, стараясь понять, в чем дело…

— Странно, — тихо сказал он, — я еще не умер, а они умерли…

— Скорее, скорее, а то придет Илья и помешает, — торопил чорт, шевеля выросшими за несколько секунд большими стрельчатыми усами.

Горечка стоял, не шевелясь.

— Ты бы нож взял… — посоветовал чорт… — вон он. Так проще… понимаешь?

Горечка покорно подошел к столу, взял из кастрюли острый кухонный нож и смаху полоснул им себя по горлу…

* * *

Илья вернулся в девять часов вечера. Митрофановны еще не было, — задержалась в гостях в Покровском-Стрешневе.

Горечка лежал на полу возле кровати, скорчившись, прижав колени к подбородку. На синем, запачканном запекшейся кровью, лице, страшно глядели белки закатившихся глаз. Подвернутая левая рука неестественно согнулась в локте, правая — со скорченными, изрезанными пальцами, далеко откинулась в сторону. На положенных одна на другую ногах, из разорванных носков выглядывали красновато-фиолетовые пятки. Вокруг головы, шеи и плеч растеклась по полу черная лужа крови, и в ней, как в лаке, отражался низко нависший горечкин профиль…

Илья подошел к столу.

«… белая чайка летит… милый… Илюша… правды нет… много врет… любовь… торопит… ты хоро…

Горе…

Вот всё, что смог прочитать Илья.

XVI

Темная весенняя ночь. Ни луны, ни звезд. В решётчатое окно следовательского кабинета бьют косые струи дождя.

Следователь Величко, плотный и румяный, с чуть припухшими красными веками, поправил на левом плече портупею, откинулся на спинку мягкого кресла и взглянул на Кремнева.

— Где вы родились? — спросил он, покручивая обмокнутую в чернила ручку.

— На Волге, — спокойно ответил Илья.

— Точнее?

— В городе Плёсе.

Следователь минуту подумал и, растягивая слова, негромко осведомился:

— Вы-ы знаете, где находитесь?

— Да. На Лубянке — 2. В центральной тюрьме, откуда редко возвращаются.

— Приблизительно верно, — усмехнулся следователь. — Но бывает, что и возвращаются, если сознаются и говорят правду… Вы, конечно, знаете, за что вы здесь?

— Нет.

— Не прикидывайтесь дураком!

— Не собираюсь, — опять спокойно ответил Илья.

Кто-то постучал в дверь.

— Войдите! — предложил следователь.

Вошел невысокий человек в форме НКВД, молодцеватый и сильно надушенный. Долго смотрел на Илью и, опускаясь на диван, спросил у следователя, кивнув на Кремнева головой:

— Не сознается?

— Нет, сволочь. Что мы с ним будем делать, Иванов?

— Заставим… В крайнем случае — надаем по морде…

— Надаем… — согласился Величко.

— Вы художник? — поинтересовался молодцеватый Иванов, смотря на конец папиросы.

— Да.

— А скажите: искусство по-вашему, так сказать, пропаганда… средство пропаганды или, так сказать… явление отвлеченное?

Илья не сдержался и улыбнулся. Ему вдруг захотелось с мальчишеским задором поиздеваться над следователями.

— По-моему, так сказать, в аспекте примитива субъективная сущность искусства, конкретизируясь в своей абстрактности, не достигает нужной синхронности задач… — Илья невинно посмотрел сначала на Иванова, потом — на Величко.

Иванов даже привстал с дивана.

— К-как?!

— Да вот так… — задумчиво ответил Илья. — Вам ли судить об искусстве…

Следователь встал из-за стола, медленно подошел вплотную к Илье и приставил к его виску браунинг.

— Видел?

— Это к чему? — не понял Илья.

— А к тому, чтоб ты знал край и не падал, — пояснил следователь.

Он снова сел, тяжело дыша. Бросил возле себя на стол браунинг и, закуривая, нервно спросил:

— Итак, не знаете?

— Нет.

— Так я вам скажу. Что вы хотели выразить вашей картиной?

— Какой?

— «Сумерками».

Илья обалдело посмотрел в тусклые глаза следователя. Он никак не ожидал такого оборота дела. Он многое предполагал, вплоть до самых невероятных вещей, но только не это… И здесь — «Сумерки»!

— Отвечайте же на мой вопрос: что вы хотели выразить вашей картиной? Вы знаете, что ее уже нет на выставке, она находится здесь, у нас, в качестве вещественного доказательства.

— Это для меня новость.

— Итак, мы ждем ответа, — напомнил следователь.

— Я хотел выразить то, что думал… — тихо сказал Илья.

— А что вы думали?

— Ничего особенного. Идея — жизнь, как она есть, борьба, стихия…

— Да бросьте вы нам головы морочить. Бросьте вы в прятки играть. Отвечайте по существу дела.

— Вот всё, что я могу сказать про идею моей картины.

— В таком случае я вам скажу. Вы в вашей картине изобразили колхозный строй. Почему лошади все согнаны за жердочки? Дескать, колхоз — неволя. Почему они все такие худые? Дескать, есть нечего. Мы ведь всё знаем, всё досконально. И всё видим, и всё слышим. Почему избенки такие покосившиеся и с проломленными крышами? Знаем! — мол такая современная деревня… Ну, что вы на это скажете?

Он манерно скрестил руки на груди и склонил вперед голову, ожидая ответа. Кровавые петлички на воротнике френча уперлись в жирные щеки, нагоняя складки на коже.

Илье вдруг страшно захотелось размахнуться и ударить со всей силой кулаком по этим противным, жирным щекам и бить, бить молча, сцепив зубы, бить за всё: за Горечку, за картину, за Бубенцова, за себя…

— Что же можно сказать на глупость? — ответил он вопросом.

— Ах! Это по-вашему глупость? А по-нашему — открытая антисоветская агитация… — следователь взял со стола кипу мелкоисписанных листов и подал их Кремневу.

— Прочтите, согласитесь и подпишите. Больше от вас мы ничего не требуем.

Илья взял верхний лист и прочитал:

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

Вопрос: Признаете ли вы, что своей картиной «Сумерки» вы хотели показать несостоятельность советского колхозного строя?

Ответ: Да. Я хотел именно то показать своим произведением…

Дальше Илья не стал читать и положил лист на стол.

— Ну-с? — осведомился следователь.

— Плохо у вас, гражданин следователь, обстоит дело с русским языком… Ошибок много…

— Подпишите или нет?

— «Зачем же в тюрьму? Лучше богоугодные заведения осмотреть»… Так говаривал покойник Хлестаков, — ответил Илья, усмехаясь. — И я скажу вроде этого: зачем же подписывать эту чушь и вешать себе на шею концлагерь, в то время, как вы орден себе на грудь повесите за раскрытие «новой контрреволюции»! Уж лучше вы сами подпишите, благо сами смастерили всю эту галиматью…

Злоба все больше и больше накипала в нем. Он судорожно сжимал кулаки. Под упругой, бледной кожей щек дрогнули мускулы.

— В последний раз спрашиваю: подпишешь протокол допроса или нет?

— Нет, конечно.

— Нет?

— Говорю — нет…

— А, гад! — следователь размахнулся и ударил кулаком в лицо Кремнева.

Удар был сильный. С грохотом опрокинув стул, Илья упал навзничь, больно стукнувшись головой о паркетный пол. Иванов вскочил с дивана и каблуком подкованного кожаного сапога ударил Илью по лицу. Хрустнула раздавленная переносица. Илья попытался встать, но ослабшие руки только скользили по паркету, не находя точки опоры.

— Не такую сволочь разоблачали… — тяжело дыша, проговорил следователь, осматривая рассеченные о зубы Ильи пальцы на правой руке.

Илья чувствовал, что захлебывается кровью, липкой и соленой, как морская вода… Он повернулся на бок и оперся локтем о пол. Всё куда-то плыло, кружилось… В голове стучали маленькие молоточки, больно ударяя в виски. Из разбитого рта и расплющенного носа текла кровь, шлепаясь тяжелыми сгустками на пол.

— Всё равно подпишешь! — донеслось до него откуда-то издалека.

— Нет… — хотел крикнуть Илья, но вместо этого язык выплюнул два болтавшихся во рту зуба.

С невероятными усилиями он поднялся и, пошатываясь, прислонился к стене. Страшно глядели с изуродованного лица расширенные, обезумевшие глаза. Следователь спокойно нажал с боку стола кнопку электрического звонка.

Илья сделал несколько неверных шагов с намерением дотащиться до лежавшего на бумагах браунинга, но ноги подломились и он повалился, теряя сознание…

XVII

Через полгода следствие было закончено и «Особое совещание» при закрытых дверях приговорило Кремнева к пяти годам заключения в отдаленных «Исправительно-трудовых лагерях НКВД».

Перед этапом Маше удалось добиться разрешения на свидание с Ильей, но он отказался от свиданья. Он понимал, что всё кончено, жизнь сломана, и это свидание, кроме лишних мук, ничего не даст ни ему, ни Маше.

Узнав о том, что Илья отказался ее увидеть, Маша еле дошла до дома. Не раздеваясь, она повалилась на диван. Он не захотел проститься с ней! Почему? Что она сделала ему плохого?

Глеб взволнованно ходил по комнате из угла в угол.

— Нет, Мария, в этом я как раз узнаю Илью. Он до конца остался Ильей Кремневым… Будет, Маша не плачь. И — забудь. Илья умер, а вместе с ним умер и замечательный художник, который мог бы сделать многое и многое…

Долго еще Маша вздрагивала при каждом звонке и стремглав бежала к дверям, ожидая какой-нибудь весточки от Ильи. Но шли дни за днями, месяцы за месяцами, год за годом — Илья как в воду канул. Потом пошли слухи о том, что он, якобы, бежал из лагеря и был застрелен в тайге охраной.

Маша часто ходила в толстовскую беседку и часами сидела в ней. Потом уехала в Ленинград, увлеклась фресковой живописью и целиком отдалась работе.

XVIII

Небольшой пассажирский пароход, лениво шлепая плицами по воде, тащился вверх по течению. Белые кожуха его окрашивались в розовый цвет падающим где-то за Волгой солнцем. Кудрявые берега опрокинулись в голубоватую воду безмятежно и спокойно… Слышно было, как на берегу звонко кричала деревенская детвора и особенно выделялся голос плачущей девочки:

— Ой, мама… Я больше не буду… Ой, мама… Не буду больше.

На корме парохода вповалку лежали на грязной палубе третьеклассники. Молодой парень, усевшись на свернутый в бухту канат, наигрывал на гармонии и тянул хорошим мальчишеским голосом:

… Я-а найду себе-е другую
Молоду-у же-ену-у…

Пахло смолой, дымом, сельдями и речной вечерней свежестью.

… В чи-истом поле на-а просторе-е
Гибкую-у сосну-у…

Шагах в десяти от гармониста, прислонившись спиной к чугунному кнехту, сидел Илья Кремнев. Лицо его, с изуродованным, вдавленным носом, заросшее густой белокурой бородой почти до самых глаз, маленьких и бесцветных, было как-то странно неподвижно, точно это было не лицо человека, а маска, надетая неловко и нелепо. Он был очень грязен и оборван. Легкий пиджак, накинутый на плечи, открывал на груди полосатую матросскую фланельку, засаленную и порванную в нескольких местах. На брезентовых брюках чернели пятна нефти. Глядя куда-то за борт, он неторопливо и гнусаво рассказывал свою историю маленькому, чернявому человечку, в ватном бушлате и кордовых ботинках, развалившемуся на палубе возле его ног. Он внимательно слушал Илью, зажав в руке бутылку с водкой.

— Вот, Матвей… а потом… потом меня посадили в тюрьму… Давно уже это было, семь лет тому назад…

Матвей перевернулся на бок и налил в стакан водки. Недоверчиво спросил:

— Так ты, Илья… того… художник?

— Был, Матвей… а сейчас не знаю… с тех пор не рисовал.

— Ив Москве, говоришь, жил?

— Жил.

— Чудно… Как это человек так может?… Ну, мне уж батькой на роду написано зимогором быть… а ты вроде как с понятием… Только, врешь ты, по-моему, что художником был… не похоже что-то. Накось, выпей, друг-художник.

— Нет, не вру…

— Врешь, Илья, врешь. Ну, чорт с тобой, ври. Ты хорошо, здорово врешь…

На глазах Ильи навернулись пьяные слезы обиды.

— Матвей, честное слово, не вру… Ей-Богу, чего мне врать?…

— Ну, ладно, ладно… А бабу эту, как ее звали?

— Не баба, а девушка. Маша. Матвей рассмеялся.

— Вот и на ней тебе не повезло. Запомни, Илья: все Иваны дураки, все Машки — проститутки…

— Не говори так, Матвей… Моя хорошая была… Ты не смеешь так о ней говорить.

— Голос у тебя, брат, противный… Не верится что-то в любовь вашу…

— А нос-то мне потом сломали… в тюрьме, оттого и голос такой. А когда мы с ней… так я еще здоровый был…

— А не побили тебе морду-то где-нибудь по пьяной лавочке? Говоришь только, что в тюрьме, а небось напился, да и того… Чего не пьешь?

— Сейчас выпью.

… мать узнала, все-о пропало…
де-евку за-аперла-а-а…

пел парень, лениво растягивая меха гармонии.

— Ну, а в тюрьму-то за что сел? — неторопливо осведомился Матвей, — стащил чего темной ночкой?

— Нет. За картину.

— Как это — за картину? За картину не сажают. Вот я, например, четыре раза сидел и всё за дело. Один раз щуку в Нижнем на базаре утащил у бабы. Здоровенная была щука! На пуд…

— Таких не бывает… — озлился Илья.

— Клянусь — на пуд! а то и больше. Два года отсидел. Другой раз тещу полоснул ножом по руке… Четыре года дали, да убег через пять месяцев… Без дела, брат, срока не дадут… Как это — за картину?

— А вот так. Написал я ее плохо.

— А ты б хорошо писал…

— Хотел хорошо, а вышла плохо… Ты когда-нибудь о социалистическом реализме слышал?

— Чегой-то? — не понял Матвей, поперхнувшись воблой.

— Слышал?

— Как ты сказал? Соц… соцический…

— Вот и не знаешь… Только, Матвей, нет его вовсе. Фальшь всё это. Чушь. Никакого социалистического реализма нет. На деле нет его…

— Бормочешь что-то непонятное. Аль захмелел уж? — покачав шевелюрой, спросил Матвей.

Илья молчал, опустив голову и покручивая в руках стакан.

На верхней палубе женский голос громко позвал:

— Папа, иди-ка сюда.

Илья, вздрогнув, поднял голову.

Облокотившись на поручни, стояла Маша и смотрела на заход солнца. К ней подошел Николай Петрович, седой и сгорбленный. Маша была в стареньком летнем пальто и серой до колен юбке. Она сильно изменилась, похудела. На бледном лице отчетливо выступали веснушки, но по-прежнему взгляд ее был светел и чист.

Он, не отрываясь, вглядывался в знакомые черты. Острая боль в сердце заставила его на секунду закрыть глаза. Вот она, его жизнь, его Маша! Зачем судьба так жестоко его бьет! Зачем эта страшная встреча?

Назад Дальше